Текст книги "224 Избранные страницы"
Автор книги: Надежда Тэффи
Жанр:
Прочий юмор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)
Надежда Тэффи
«Пока пишу эти строки, возникли ещё две новые партии. Само собою разумеется – прогрессивные. Иных теперь не бывает...»
"...ле рюссы – определённо разделяются на две категории: на продающих Россию и не спасающих её. Продающие – живут весело. ...спасающие: ... бьются в тенетах политических интриг, куда-то ездят и разоблачают друг друга. К "продающим" относятся добродушно и берут с них деньги на спасение России..."
"Чьего-либо влияния на развитие писательской способности припомнить и указать не могу.
Детство мое прошло в большой обеспеченной семье. Воспитывали нас по-старинному – всех вместе на один лад. С индивидуальностью не справлялись и ничего особенного от нас не ожидали...
Ранних жизненных опытов не было. Хорошо это или плохо – теперь судить трудно.
В первых моих творческих произведениях преобладал элемент наблюдательности над фантазией. Я любила рисовать карикатуры и писать сатирические стихотворения..."1 – писала Надежда Тэффи.
На всех ее документах, на всех архивах, на всех письмах этой самой несерьезной писательницы надо бы клеить памятку, как на сигаретах: "Минздрав предупреждает: изучение жизни и творчества Надежды Александровны Тэффи опасно для здоровья".
Попробуйте поизучайте – и вы тотчас почувствуете, как сходите с ума...
Начните хотя бы с этого странного имени, которым она подписывалась, – Тэффи... Фамилия? Псевдоним? Ведь, кажется, доподлинно известно: да, псевдоним. А настоящая фамилия – Лохвицкая, родилась в семье знаменитого адвоката... Но странно: всю жизнь историю псевдонима она рассказывала по-разному...
То говорила, что ей понравилась Тэффи из сказки Киплинга...
То рассказывала, как решила взять псевдонимом имя какого-нибудь знакомого дурака, и такой нашелся, и звали его Степаном, а домашние называли – Стэффи. И она только отбросила первую букву...
И все это – так убедительно, с такими по-дробностями, и, читая об этом, вы уже готовы поверить и вдруг в архивах натыкаетесь на завещание, написанное по-французски: "Я, нижеподписавшаяся Надежда Тэффи, вдова Дмитрия Тэффи..."
Завещание, подписанное псевдонимом? И вы чувствуете, как ваша голова идет кругом, и галлюцинации, и речь становится бессвязной...
У нее с каждой новой автобиографией – новая дата рождения. По ним выходило, что с годами она становится моложе... Она словно ставила целью замучить будущих биографов. Но дело было вовсе не в этом.
Просто и в творчестве и в жизни она действительно всегда чувствовала себя моложе своих лет. Всегда... Удивительная женщина...
Всю жизнь она мистифицировала, играла цифрами, словами, фактами. Но это не было стилем, не было позой – это было ее кредо. Недаром она все время повторяла: "Надо жить играя"...
Так она жила. Жила играя, легко, даже когда было очень трудно. И здесь, и в эмиграции, с кучей болезней. О трудностях почти никто не знал до самого ее конца. И только в 1952-м, провожая ее на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, многие поражались: "Надо же – почти восемьдесят! Надо же – так болела... И никому ничего..."
Никому – ничего. Нутром чувствовала: разрушится сказка. Разрушится то самое ощущение легкости и оптимизма, которое она, как никто, умела передать читателю.
Как ей удавалось одним и тем же рассказом рассмешить старика и студента, священника и атеиста, большевика и жандарма – загадка Тэффи...
"Юмор для всех" – любой теоретик вам скажет: "Такое невозможно".
Она была практиком...
Ее слава в последнее предреволюционное десятилетие была огромна: ее знали все, ее именем назывались духи и конфеты, а один профессор назвал в ее честь даже открытого им моллюска.
Она и сегодня, спустя годы, остается истинной королевой смеха. И это долголетие такого "скоропортящегося", казалось бы, продукта, как юмор, – еще одна загадка Тэффи.
Как и ее талант. Загадочный талант загадочной женщины...
Куприн называл этот талант "прелестным", называл "скромным чудом природы".
Наверное, не стоит заниматься отгадками этого чуда. Тэффи надо просто читать...
Ирина СМОЛИНА
Новые партии
Политические партии растут, как грибы под дождем.
Каждый день узнаешь что-нибудь новенькое.
Использованы все буквы алфавита в самых причудливых сочетаниях. Некоторым новорожденным партиям пришлось даже приняться за французские буквы. Вчера один из чиновников совершенно особых поручений сообщил мне, что принадлежит к новой партии – партии q (кю); девиз партии "quand m?me" – что бы то ни было...
Священник Петров основал партию христиан-конституционалистов-демократов – К.-Х.-Д. (просим не смешивать с Курско-Харьковской дорогой, которая основала свою партию).
Партия священника Петрова во всем солидарна с партией конституционалистов-демократов (они же "кадеты"); разница только в том, что новая партия желает молиться Богу. Бог, говорит она, необходим для русского народа.
Это мнение новой партии далеко не ново. В политике России, как внутренней, так и внешней, Бог всегда играл не последнюю роль.
На театр войны в Маньчжурию вагонами отправлялись иконы.
Большинство погромов (их я отношу к политике внутренней) начиналось с пения молитвы "Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое".
И народ русский искони воспитывается на принципе: "Несть бо власть аще не от Бога", в силу которого каждого держиморду-урядника обязуется считать за наместника Божия, чем-то вроде Римского Папы.
Таким образом, у партии К.-Х.-Д. есть веские исторические основы для своего raison d'?tre1. Очевидно, предполагается, что и в политике свободной России будут факты и положения, которые без веры приемлемы быть не могут. Это предусмотрительно.
Я почти вижу перед собой страничку будущего религиозно-политического катехизиса.
В о п р о с: Как совместить закон о свободе печати с преданием суду редактора-издателя газеты?
О т в е т: В-пятых, сие необъяснимо. Без веры из этого дела не выкрутишься. А поверишь – и успокоишься.
Очень хорошая партия К.-Х.-Д. У нее, наверное, найдутся подражатели. Возникнет партия М.-Д. – магометан-демократов, Е.-Д. – евреев-демократов. Наконец, партия К.-Х.-Д. по всем признакам исключительно православная. Не может же стоящий во главе ее русский священник разводить лютеран. Вот и новые партии намечаются – Л.-Д. и католики-демократы – К.-Д. (не путать с кадетами).
А сектанты? Не забудем же и сектантов. Х.-Д. – хлысты-демократы (не путать с партией о. Петрова), Д.-Д. – дыромоляи-демократы. Наконец, А.-Д. – атеисты-демократы.
Немалую роль сыграет также партия Х.-Р. – христиане-реакционеры. Партия эта старая и многочисленная; многие года поддерживала Х.-С., христиан-ское самодержавие, и буква "х", этот маленький крестик, был им необходим как самая дьявольски смелая ложь. О, он еще не снят с древков трехцветных знамен. Будем помнить об этом.
Ходят слухи о возникновении еще новых партий. Слухи и достоверные, и темные. Разобраться трудно.
Говорят, что петербургские актеры признали себя принадлежащими к пролетариату, но от всего, что за этим логически должно было последовать, решили воздержаться. Партия их будет, кажется, называться Д.-П.-В. – "демократы поскольку выгодно".
Фабриканты и заводчики основали партию П.-Э. – "прогрессивных эксплуататоров".
Какая-то железная дорога, не помню какая, тоже основала свою партию. Все служащие должны были дать подписку о том, что политикой заниматься не будут, и поклялись, что во всем и всегда виновным по-прежнему будет стрелочник.
Другая железная дорога тоже заявила, что политикой заниматься не будет, а во всем остальном сходится с партией К.-Д.
Одна классная дама губернского пансиона основала партию, во всем сходную с К.-Д., но при этом обязательно – танцы.
Танцы – для развития грации.
"Русскому народу-долготерпцу, – говорит она, – необходима грация и красота поз. Только тогда услышит он рукоплескания Западной Европы".
С каждым днем, с каждым днем...
Спросили бы вы год тому назад у какого-нибудь почтенного статского советника, к какой он принадлежит партии. Он бы вам сказал: "Мэ... э... в железнодорожном клубе... с прикупкою и гвоздем..."
Теперь не то. Теперь и действительные статские, которые в прошлом году не грешили даже банкетами, и те вкусили от сладости союзов.
– Наша партия, – тут следует несколько букв, – партия, так сказать, прогрессивных генералов. Мы, собственно говоря, сочувствуем, но, с другой стороны, отчасти и протестуем. У нас вообще очень сложная программа. Мы ее часто изменяем и пополняем. Сегодня я еще никого из наших не видел, так что даже и не могу вам сказать, хе-хе, как мы обстоим.
Пока пишу эти строки, возникли еще две новые партии. Само собою разумеется – прогрессивные. Иных теперь и не бывает.
Одну из них – П.-С. – "прогрессивно-севастьяновскую" – основал директор почт и телеграфов.
Девиз партии – "Телеграф и почта да будут вне закона".
Что бы ни случилось, через какие бы эволюции ни прошла политическая жизнь России – почтовый чиновник должен оставаться неприкосновенным в своем закостенении. Никакие изменения в законах государства не имеют ни доступа к телеграфному чиновнику, ни власти над ним. Россия – сама по себе, телеграф – сам по себе. А кто этого вместить не может – пусть убирается вон со службы.
Вторая партия еще прогрессивнее. Пожалуй, даже самая прогрессивная. Дальше и идти некуда.
К ней принадлежат многие весьма известные общественные и государственные деятели.
Кто? Нет, их называть незачем. Они так твердо и ясно проводят свою программу в жизнь, что по каждому их распоряжению, докладу, постановлению вы всегда безошибочно отличите их.
Объединяют они себя под буквами П.-П.-П.
– Партия прогрессивных паралитиков.
Бабья книга
Молодой эстет, стилист, модернист и критик Герман Енский сидел в своем кабинете, просматривал бабью книгу и злился. Бабья книга была толстенький роман с любовью, кровью, очами и ночами.
"Я люблю тебя! – страстно шептал художник, обхватывая гибкий стан Лидии..."
"Нас толкает друг к другу какая-то могучая сила, против которой мы не можем бороться!"
"Вся моя жизнь была предчувствием этой встречи..."
"Вы смеетесь надо мной?"
"Я так полон вами, что все остальное потеряло для меня всякое значение".
– О-о, пошлая! – стонал Герман Енский. – Это художник будет так говорить! "Могучая сила толкает", и "нельзя бороться" и всякая прочая гниль. Да ведь это приказчик постеснялся бы сказать – приказчик из галантерейного магазина, с которым эта дурища, наверное, завела интрижку, чтобы было что описывать.
"Мне кажется, что я никого никогда еще не любил..."
"Это как сон..."
"Безумно!.. Хочу прильнуть!.."
– Тьфу! Больше не могу! – И он отшвырнул книгу. – Вот мы работаем, совершенствуем стиль, форму, ищем новый смысл и новые настроения, бросаем все это в толпу: смотри – целое небо звезд над тобою, бери, какую хочешь! Нет! Ничего не видят, ничего не хотят. Но не клевещи, по крайней мере! Не уверяй, что художник высказывает твои коровьи мысли!
Он так расстроился, что уже не мог оставаться дома. Оделся и пошел в гости.
Еще по дороге почувствовал он приятное возбуждение, неосознанное предчувствие чего-то яркого и захватывающего. А когда вошел в светлую столовую и окинул глазами собравшееся за чаем общество, он уже понял, чего хотел и чего ждал. Викулина была здесь, и одна, без мужа.
Под громкие возгласы общего разговора Енский шептал Викулиной:
– Знаете, как странно, у меня было предчувствие, что я встречу вас.
– Да? И давно?
– Давно. Час тому назад. А может быть, и всю жизнь.
Это Викулиной понравилось. Она покраснела и сказала томно:
– Я боюсь, что вы просто донжуан.
Енский посмотрел на ее смущенные глаза, на все ее ждущее, взволнованное лицо и ответил искренне и вдумчиво:
– Знаете, мне сейчас кажется, что я никого никогда еще не любил.
Она полузакрыла глаза, пригнулась к нему немножко и подождала, что он скажет еще.
И он сказал:
– Я люблю тебя!
Тут кто-то окликнул его, подцепил какой-то фразой, потянул в общий разговор. И Викулина отвернулась и тоже заговорила, спрашивала, смеялась. Оба стали такими же, как все здесь за столом, веселые, простые – все как на ладони.
Герман Енский говорил умно, красиво и оживленно, но внутренне весь затих и думал:
"Что же это было? Что же это было? Отчего звезды поют в душе моей?"
И, обернувшись к Викулиной, вдруг увидел, что она снова пригнулась и ждет. Тогда он захотел сказать ей что-нибудь яркое и глубокое, прислушался к ее ожиданию, прислушался к своей душе и шепнул вдохновенно и страстно:
– Это как сон...
Она снова полузакрыла глаза и чуть-чуть улыбалась, вся теплая и счастливая, но он вдруг встревожился. Что-то странно знакомое и неприятное, нечто позорное зазвучало для него в сказанных им словах.
"Что это такое? В чем дело? – замучился он. – Или, может быть, я прежде, давно когда-нибудь, уже говорил эту фразу, и говорил не любя, неискренне, и вот теперь мне стыдно. Ничего не понимаю".
Он снова посмотрел на Викулину, но она вдруг отодвинулась и шепнула торопливо:
– Осторожно! Мы, кажется, обращаем на себя внимание...
Он отодвинулся тоже и, стараясь придать своему лицу спокойное выражение, тихо сказал:
– Простите! Я так полон вами, что все остальное потеряло для меня всякое значение.
И опять какая-то мутная досада наползла на его настроение, и опять он не понял, откуда она, зачем.
"Я люблю, я люблю и говорю о любви своей так искренне и просто, что это не может быть ни пошло, ни некрасиво. Отчего же я так мучаюсь?"
И он сказал Викулиной:
– Я не знаю, может быть, вы смеетесь надо мной... Но я не хочу ничего говорить. Я не могу. Я хочу прильнуть...
Спазма перехватила ему горло, и он замолчал.
Он провожал ее домой, и все было решено. Завтра она придет к нему. У них будет красивое счастье, неслыханное и невиданное.
– Это как сон!..
Ей только немножко жалко мужа.
Но Герман Енский прижал ее к себе и убедил.
– Что же нам делать, дорогая, – сказал он, – если нас толкает друг к другу какая-то могучая сила, против которой мы не можем бороться!
– Безумно! – шепнула она.
– Безумно! – повторил он.
Он вернулся домой как в бреду. Ходил по комнатам, улыбался, и звезды пели в его душе.
– Завтра! – шептал он. – Завтра! О, что будет завтра!
И потому, что все влюбленные суеверны, он машинально взял со стола первую попавшуюся книгу, раскрыл ее, ткнул пальцем и прочел:
"Она первая очнулась и тихо спросила:
– Ты не презираешь меня, Евгений?"
"Как странно! – усмехнулся Енский. – Ответ такой ясный, точно я вслух спросил у судьбы. Что это за вещь?"
А вещь была совсем немудреная. Просто-напросто последняя глава из бабьей книги.
Он весь сразу погас, съежился и на цыпочках отошел от стола.
И звезды в душе его в эту ночь ничего не спели.
Публика
Швейцар частных коммерческих курсов должен был вечером отлучиться, чтобы узнать, не помер ли его дяденька, а поэтому бразды правления передал своему помощнику и, передавая, наказывал строго:
– Вечером тут два зала отданы под частные лекции. Прошу относиться к делу внимательно, посетителей опрашивать, кто куда. Сиди на своем месте, снимай польты. Если на лекцию Киньгрустина, – пожалуйте направо, а если на лекцию Фермопилова, – пожалуйте налево. Кажется, дело простое.
Он говорил так умно и спокойно, что на минуту даже сам себя принял за директора.
– Вы меня слышите, Вавила?
Вавиле все это было обидно, и по уходе швейцара он долго изливал душу перед длинной пустой вешалкой.
– Вот, братец ты мой, – говорил он вешалке, – вот, братец ты мой, иди и протестуй. Он, конечно, швейцар, конечно, не нашего поля ягода. У него, конечно, и дяденька помер, и то и се. А для нас с тобой нету ни празднику, ни буднику, ничего для нас нету. И не протестуй. Конечно, с другой стороны, ежели начнешь рассуждать, так ведь и у меня может дяденька помереть, опять-таки и у третьего, у Григорья, дворника, скажем, может тоже дяденька помереть. Да еще там у кого, у пятого, у десятого, у извозчика там у какого-нибудь... Отчего ж? У извозчика, братец ты мой, тоже дяденька может помереть. Что ж извозчик, по-твоему, не человек, что ли? Так тоже нехорошо, – нужно справедливо рассуждать.
Он посмотрел на вешалку с презрением и укором, а она стояла, сконфуженно раскинув ручки, длинная и глупая.
– Теперь у меня, у другого, у третьего, у всего мира дядья помрут, так это, значит, что же? Вся Европа остановится, а мы будем по похоронам гулять? Нет, брат, так тоже не показано.
Он немножко помолчал и потом вдруг решительно вскочил с места.
– И зачем я должен у дверей сидеть? Чтоб мне от двери вторичный флюс на зуб надуло? Сиди сам, а я на ту сторону сяду.
Он передвинул стул к противоположной стене и успокоился.
Через десять минут стала собираться публика. Первыми пришли веселые студенты с барышнями.
– Где у вас тут лекция юмориста Киньгрустина?
– На лекцию Киньгрустина пожалуйте направо, – отвечал помощник швейцара тоном настоящего швейцара, так что получился директор во втором преломлении.
За веселыми студентами пришли мрачные студенты и курсистки с тетрадками.
– Лекция Фермопилова здесь?
– На лекцию Фермопилова пожалуйте налево, – отвечал дважды преломленный директор.
Вечер был удачный: обе аудитории оказались битком набитыми.
Пришедшие на юмористическую лекцию хохотали заранее, острили, вспоминали смешные рассказики Киньгрустина.
– Ох, уморит он нас сегодня! Чувствую, что уморит.
– И что это он такое затеял: лекцию читать! Верно, пародия на ученую чепуху. Вот распотешит. Молодчина этот Киньгрустин!
Аудитория Фермопилова вела себя сосредоточенно, чинила карандаши, переговаривалась вполголоса:
– Вы не знаете, товарищ, он, кажется, будет читать о строении Земли?
– Ну конечно. Идете на лекцию и сами не знаете, что будете слушать! Удивляюсь!
– Он лектор хороший?
– Не знаю, он здесь в первый раз. Москва, говорят, обожает.
Лекторы вышли из своей комнатушки, где пили чай для освежения голоса, и направились каждый в нанятый им зал. Киньгрустин, плотный господин в красном жилете, быстро взбежал на кафедру и, не давая публике опомниться, крикнул:
– Ну вот и я!
– Какой он моложавый, этот Фермопилов, – зашептали курсистки. – А говорили, что старик.
– Знаете ли вы, господа, что такое теща? Нет, вы не знаете, господа, что такое теща!
– Что? Как он сказал? – зашептали курсистки. – Товарищ, вы не слышали?
– Н... не разобрал. Кажется, про какую-то тощу.
– Тощу?
– Ну да, тощу. Не понимаю, что вас удивляет! Ведь раз существует понятие о земной толще, то должно существовать понятие и о земной тоще.
– Так вот, господа, сегодняшнюю мою лекцию я хочу всецело посвятить серьезнейшему разбору тещи как таковой, происхождению ее, историческому развитию и прослежу ее вместе с вами во всех ее эволюциях.
– Какая ясная мысль! – зашептала публика.
– Какая точность выражения.
Между тем в другом зале стоял дым коромыслом.
Когда на кафедру влез маленький, седенький старичок Фермопилов, публика встретила его громом аплодисментов и криками "ура".
– Молодчина, Киньгрустин. Валяй!
– Слушайте, чего же это он так постарел с прошлого года?
– Га-га-га! Да это он нарочно масленичным дедом вырядился! Ловко загримировался, молодчина!
– Милостивые государыни, – зашамкал старичок Фермопилов, – и милостивые государи!
– Шамкает! Шамкает! – прокатилось по всему залу. – Ох, уморил.
Старичок сконфузился, замолчал, начал что-то говорить, сбился и, чтобы успокоиться, вытащил из заднего кармана сюртука носовой платок и громко высморкался.
Аудитория пришла в неистовый восторг.
– Видели? Видели, как он высморкался? Ха-ха-ха! Браво! Молодчина! Я вам говорил, что он уморит.
– Я хотел побеседовать с вами, – задребезжал лектор, – о вопросе, который не может не интересовать каждого живущего на планете, называемой Землею, а именно – о строении этой самой Земли.
– Ха-ха-ха! – покатывались слушатели. – Каждый, мол, интересуется. Ох-ха-ха-ха! Именно, каждый интересуется.
– Метко, подлец, подцепил!
– Нос-то какой себе соорудил – грушей!
– Ха-ха, – груша с малиновым наливом!
– Я попросил бы господ присутствующих быть потише, – запищал старичок. – Мне так трудно!
– Трудно! Ох, уморил! Давайте ему помогать!
– Итак, милостивые государыни и милостивые государи, – надрывался старичок, – наша сегодняшняя беседа...
– Ловко пародирует, шельма! Браво!
– Стойте! Изобразите лучше Пуришкевича!
– Да, да! Пусть, как будто Пуришкевич!
А в противоположном зале юморист Киньгрустин лез из кожи вон, желая вызвать улыбку хоть на одном из этих сосредоточенных благоговейных лиц. Он с завистью прислушивался к доносившемуся смеху и радостному гулу слушателей Фермопилова и думал:
"Ишь мерзавец, старикашка! На вид ходячая панихида, а как развернулся. Да что он там, канканирует, что ли?"
Он откашлялся, сделал комическую гримасу ученого педанта и продолжал свою лекцию:
– Чтобы вы не подумали, милостивые государыни и, в особенности, милостивые государи, что теща есть вид ископаемого или просто некая земная окаменелость, каковой предрассудок существовал многие века, я беру на себя смелость открыть вам, что теща есть не что иное, как, по выражению древних ученых, недоразумение в квадрате.
Он приостановился.
Курсистки старательно записывали что-то в тетрадку. Многие, нахмурив брови и впившись взором в лицо лектора, казалось, ловили каждое слово, и напряженная работа мысли придавала их физиономиям вдохновенный и гордый вид.
Как и на всех серьезных лекциях, из укромного уголка около двери неслось тихое похрапывание с присвистом.
Киньгрустин совсем растерялся.
Он чувствовал, как перлы его остроумия ударяются об эти мрачные головы и отскакивают, как град от подоконника.
"Вот черти! – думал он в полном отчаянии. – Тут нужно сотню городовых позвать, дворников триста человек, чтобы их, подлецов, щекотали. Изволите ли видеть. Я для них плох! Марка Твена им подавай за шестьдесят копеек! Свиньи!"
Он совсем спутался, схватился за голову, извинился и убежал.
В передней стоял треск и грохот. Маленький старичок Фермопилов метался около вешалки и требовал свое пальто. Грохочущая публика хотела непременно его качать и орала:
– Браво, Киньгрустин! Браво!
Киньгрустин, несмотря на свою растерянность, спросил у одного из галдевших:
– Почему вы кричите про Киньгрустина?
– Да вот он, Киньгрустин, вон тот, загримированный старичком. Он нас прямо до обморока...
– Как он? – весь похолодел юморист. – Это я Киньгрустин. Это я... До обморока... Здесь ужасное недоразумение.
Когда недоразумение выяснилось, негодованию публики не было предела. Она кричала, что это наг-лость и мошенничество, что надо было ее преду-предить, где юмористическая лекция, а где серьезная. Кричала, что это безобразие следует обличить в газетах, и в конце концов потребовала деньги обратно.
Денег ей не вернули, но натворившего беду помощника швейцара выгнали.
И поделом. Разве можно так поступать с публикой?!
Дураки
На первый взгляд кажется, будто все понимают, что такое дурак, и почему дурак, чем дурее, тем круглее.
Однако, если прислушаешься и приглядишься, поймешь, как часто люди ошибаются, принимая за дурака самого обыкновенного глупого или бестолкового человека.
– Вот дурак, – говорят люди. – Вечно у него пустяки в голове!
Они думают, что у дурака бывают когда-нибудь пустяки в голове!
В том-то и дело, что настоящий круглый дурак распознается прежде всего по своей величайшей и непоколебимейшей серьезности. Самый умный человек может быть ветреным и поступать необдуманно, – дурак постоянно все обсуждает; обсудив, поступает соответственно и, поступив, знает, почему он сделал именно так, а не иначе.
Если вы сочтете дураком человека, поступающего безрассудно, вы сделаете такую ошибку, за которую вам потом всю жизнь будет совестно.
Дурак всегда рассуждает.
Простой человек, умный или глупый – безразлично, скажет:
– Погода сегодня скверная, – ну, да все равно, пойду погуляю.
А дурак рассудит:
– Погода скверная, но я пойду погулять. А почему я пойду? А потому, что дома сидеть весь день вредно. А почему вредно? А просто потому, что вредно.
Дурак не выносит никаких шероховатостей мысли, никаких невыясненных вопросов, никаких нерешенных проблем. Он давно уже все решил, понял и все знает. Он человек рассудительный и в каждом вопросе сведет концы с концами и каждую мысль закруглит.
При встрече с настоящим дураком человека охва-тывает какое-то мистическое отчаяние. Потому что дурак – это зародыш конца мира. Человечество ищет, ставит вопросы, идет вперед, и это во всем: и в науке, и в искусстве, и в жизни, а дурак и вопроса-то никакого не видит.
– Что такое? Какие там вопросы?
Сам он давно уже на все ответил и закруглился.
В рассуждениях и закруглениях дураку служат опорой три аксиомы и один постулат.
Аксиомы:
1) Здоровье дороже всего.
2) Были бы деньги.
3) С какой стати.
Постулат:
Так уж надо.
Где не помогают первые, там всегда вывезет последний.
Дураки обыкновенно хорошо устраиваются в жизни. От постоянного рассуждения лицо у них приобретает с годами глубокое и вдумчивое выражение. Они любят отпускать большую бороду, работают усердно, пишут красивым почерком.
– Солидный человек. Не вертопрах, – говорят о дураке. – Только что-то в нем такое... Слишком серьезен, что ли?
Убедясь на практике, что вся мудрость земли им постигнута, дурак принимает на себя хлопотливую и неблагодарную обязанность – учить других. Никто так много и усердно не советует, как дурак. И это от всей души, потому что, приходя в соприкосновение с людьми, он все время находится в состоянии тяжелого недоумения:
– Чего они все путаются, мечутся, суетятся, когда все так ясно и кругло? Видно, не понимают; нужно им объяснить.
– Что такое? О чем вы горюете? Жена застрелилась? Ну, так это же очень глупо с ее стороны. Если бы пуля, не дай бог, попала ей в глаз, она могла бы повредить себе зрение. Боже упаси! Здоровье дороже всего!
– Ваш брат помешался от несчастной любви? Он меня прямо удивляет. Я бы ни за что не помешался. С какой стати? Были бы деньги!
Один лично мне знакомый дурак, самой совершенной, будто по циркулю выведенной круглой формы, специализировался исключительно в вопросах семейной жизни.
– Каждый человек должен жениться. А почему? А потому, что нужно оставить после себя потомство. А почему нужно потомство? А так уж нужно. И должны все жениться на немках.
– Почему же на немках? – спрашивали у него.
– Да так уж нужно.
– Да ведь этак, пожалуй, и немок на всех не хватит.
Тогда дурак обижался.
– Конечно, все можно обратить в смешную сторону.
Дурак этот жил постоянно в Петербурге, и жена его решила отдать своих дочек в один из петербургских институтов.
Дурак воспротивился:
– Гораздо лучше отдать их в Москву. А почему? А потому, что их там очень удобно будет навещать. Сел вечером в вагон, поехал, утром приехал и навестил. А в Петербурге когда еще соберешься!
В обществе дураки – народ удобный. Они знают, что барышням нужно делать комплименты, хозяйке нужно сказать: "А вы все хлопочете", и, кроме того, никаких неожиданностей дурак вам не преподнесет.
– Я люблю Шаляпина, – ведет дурак светский разговор. – А почему? А потому, что он хорошо поет. А почему хорошо поет? Потому, что у него талант. А почему у него талант? Просто потому, что он талантлив.
Все так кругло, хорошо, удобно. Ни сучка ни задоринки. Подхлестнешь, и покатится.
Дураки часто делают карьеру, и врагов у них нет. Они признаются всеми за дельных и серьезных людей.
Иногда дурак и веселится. Но, конечно, в положенное время и в надлежащем месте. Где-нибудь на именинах.
Веселье его заключается в том, что он деловито расскажет какой-нибудь анекдот и тут же объяснит, почему это смешно.
Но он не любит веселиться. Это его роняет в собственных глазах.
Все поведение дурака, как и его наружность, так степенно, серьезно и представительно, что его всюду принимают с почетом. Его охотно выбирают в председатели разных обществ, в представители каких-нибудь интересов. Потому что дурак приличен. Вся душа дурака словно облизана широким коровьим языком. Кругло, гладко. Нигде не зацепит.
Дурак глубоко презирает то, чего не знает. Искренне презирает.
– Это чьи стихи сейчас читали?
– Бальмонта.
– Бальмонта? Не знаю. Не слыхал такого. Вот Лермонтова читал. А Бальмонта никакого не знаю.
Чувствуется, что виноват Бальмонт, что дурак его не знает.
– Ницше? Не знаю. Я Ницше не читал.
И опять таким тоном, что делается стыдно за Ницше.
Большинство дураков читает мало. Но есть особая разновидность, которая всю жизнь учится. Это – дураки набитые.
Название это, впрочем, очень неправильное, потому что в дураке, сколько он себя ни набивает, мало что удерживается. Все, что он всасывает глазами, вываливается у него из затылка.
Дураки любят считать себя большими оригиналами и говорят:
– По-моему, музыка иногда очень приятна. Я вообще большой чудак!
Чем культурнее страна, чем спокойнее и обеспеченнее жизнь нации, тем круглее и совершеннее форма ее дураков.
И часто надолго остается нерушим круг, сомкнутый дураком в философии, или в математике, или в политике, или в искусстве. Пока не почувствует кто-нибудь:
– О, как жутко! О, как кругла стала жизнь!
И прорвет круг.
Первое апреля
Первое апреля – единственный день в году, когда обманы не только разрешаются, но даже поощряются. И – странное дело – мы, которые в течение трехсот шестидесяти пяти, а в високосный год – трехсот шестидесяти шести дней так великолепно надуваем друг друга, в этот единственный день – первого апреля – окончательно теряемся.
В продолжение двух-трех дней, а некоторые так и с самого Благовещенья ломают себе голову, придумывая самые замысловатые штуки.
Покупаются специальные первоапрельские открытки, составленные тонко, остроумно и язвительно. На одной, например, изображен осел, а под ним подписано:
"Вот твой портрет".
Или еще удачнее: на голубой траве пасется розовая свинья, и подпись:
"Ваша личность".
Все это изящно и ядовито, но, к сожалению, очень избито. Поэтому многие предпочитают иллюстрировать свои первоапрельские шутки сами.
Для этого берется четвертушка почтового листа, на ней крупно, печатными буквами выписывается слово "дурак" или "дура", в зависимости от пола адресата.
Буквы можно для изящества раскрасить синими и красными карандашами, окружить завитушками и сиянием, а под ними приписать уже мелким почерком:
"Первого апреля".
И поставить три восклицательных знака.
Этот способ интриги очень забавен, и, наверное, получивший такое письмо долго будет ломать себе голову и перебирать в памяти всех знакомых, стараясь угадать остряка.
Многие изобретательные люди посылают своим знакомым дохлого таракана в спичечной коробке. Но это тоже хорошо изредка, а если каждый год посылать всем тараканов, то очень скоро можно притупить в них радостное недоумение, вызываемое этой тонкой штучкой.