355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Н. Скориков » Не ходи за мной смерть » Текст книги (страница 2)
Не ходи за мной смерть
  • Текст добавлен: 27 июля 2020, 18:30

Текст книги "Не ходи за мной смерть"


Автор книги: Н. Скориков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

– Пошел вон! – сквозь зубы процедил Методий.

Он быстро обулся, затянул потуже пояс с кобурой и подошел к кровати. Александра спала крепким сном. Пышные волосы цвета золотого ковыля разметались на белоснежной пуховой подушке. Чуть припухшие, зацелованные добела сочные губы вздрагивали, словно она собиралась плакать. Методий наклонился, поцеловал ее в подбородок, туда, где чуть наметилась ямка, и поспешно вышел на крыльцо.

Докладывал помощник коменданта, длинный, худой, с желтым как хна лицом румын. Из доклада явствовало, что на рассвете на каземат фельдфебеля Попеску напало не менее двадцати вооруженных бандитов. В бою он сам был ранен. Среди нападавших насчитывались большие потери, но им удалось унести трупы.

Первый луч солнца соскользнул с лесистой вершины и загорелся в седоватой фельдфебельской бороде. Слезливо блестели уставшие цыганские глаза, от неутихающей боли в заднице за несколько часов осунулось еще не старое, скуластое лицо. Он еле стоял на ногах.

– Значит, бандиты? – спросил Методий, когда смолк последний выстрел и угомонилась вся рать.

– Точно так, комендант. – Фельдфебель резко встрепенулся, подняв руку к виску, но боль перекосила его лицо, и получилась жалкая гримаса.

– Значит, трупы унесли бандиты? – Ядовитая улыбка тронула лицо коменданта.

– Точно так, комендант, – вместе с болью выдавил несчастный победитель.

– Лисичану! – обратился комендант к помощнику, – чтоб этим дуракам не снились партизаны, даю вам два часа на расследование. Выявятся пьяные, расстреляю лично. Жду рапорт с позиций. – Сказал и скрылся за дверью особняка, где досматривала сон Александра.

Тихо звякнуло ведро, и тут же скрипнула дверь. Михаил открыл глаза. Где-то там, под ним, потрескивали в печке дрова. Почувствовав тепло правым боком, понял, что спал на печи. Щекотал ноздри и дразнил голодный желудок запах печеных яблок. Серело в окне и справа, у печки слышались возня и шепот:

– Крути, а я буду подсыпать.

– Нет, дулечку тебе, больно хитрый, ты крути, а я буду подсыпать.

– Я прошлый раз крутил, а ты подсыпала, возьми свою дулечку обратно.

– Не будешь крутить, тресну!

В полумраке Миша разглядел детей. Ей лет восемь, ему поменьше.

– Тише, разбудишь партизана, – втянув в плечи стриженую голову, предупредил сестренку мальчишка, и шепот его переходил в тоненький, мышиный голосок. – Ночью пришел, что-то страшное в мешке принес, слышал я, как они с маманькой гомонили: все партизаны, партизаны…Такой он партизан, как ты Гитлер. Тоже мне партизан…

– Что ты сказала? Повтори! – Началась возня, и они кубарем покатились по полу.

Михаил слез с печи и тут заметил жернова: два круглых камня на одной оси. В центре верхнего камня небольшое отверстие-течка и сбоку деревянная ручка. Возившиеся на полу не заметили, как он слез с печи и, усевшись на пол, стал молоть кукурузу. В дверях, внося в дом свежесть утреннего воздуха, с подойником появилась женщина:

– Как же вам не стыдно, неугомонные? – спросила она не сердито, приятным, спокойным голосом. Гость трудится, а вы деретесь? Я вот сейчас разберусь с вами… – Михаил оглянулся и широко открыл глаза: в дверях стояла женщина… похожая на его мать. Та же каштанового цвета, из оленьей шкуры коротенькая шубка и серый пуховый платок, и голос, и лицо. Ничего не понимая, Михаил перестал крутить колесо. Так и замер. Спазм сдавил горло. Он хотел крикнуть: «Мама!» – и не смог, только неудержимо хлынули слезы, сбегая по щекам, они падали на ноздреватый камень крупорушки.

– Ты чего, миленький, чего? – взволнованно спросила женщина. Поставила на скамейку подойник и подошла к Михаилу. Голос у того прорвался, как паводок через плотину:

– Мама, мамочка! Где ж ты была, мама? Веры нет! Аси нет! Они там, убитые. Мама, мамочка, и Саши нет, у румын она… – Всхлипывая, он встал с пола и, широко открыв глаза, подходил все ближе к женщине. Он терял рассудок:

– Мама, это я, Миша! Ты узнаешь меня, мама?

Женщина поняла, что причиной потрясения явилась эта шубка, которую она вместе с пуховым платком выменяла на отруби месяц назад у двух девушек.

– Успокойся, Миша, и мама придет, и Вера, и Ася. Успокойся. – Но он не слушал ее, будто ее не было в комнате, и никого не было. Безумными глазами он смотрел на оленью шубку, которую женщина растерянно накинула на стул у печки. Подойдя ближе, он потрогал рукав. Глаза его лихорадочно блестели, а лицо как восковая маска застыло в жуткой гримасе:

– Что ж ты молчишь, мама? Я же вижу, как ты плачешь. Мне вот сюда падают твои слезы. – Ладонь левой руки он положил себе на голову, словно пудовую гирю, и от тяжести склонил ее над шубой. – Ты вставай, мама, вставай! Нам нельзя здесь задерживаться. Ждут нас и бабушка, и Вера с Асей. – Застыли, онемели и дети, и их мать, а Михаил направился к двери, босой, рубашонка дыбилась серыми латками на согнутой спине, за рукав он тащил по полу оленью шубку, приговаривая:

– Пойдем, мама, пойдем…

Только на улице женщина смогла его догнать:

– Что ж ты, Миша, ушел и не позавтракал? – спросила она, догоняя его и пытаясь задержать, жестом показывая на дом.

– Нельзя никак нам задерживаться, тетя, нас очень ждут… – Не помнил Михаил, как он попал в крохотную хатенку с низким потолком и чуть заметными стенами. Она делилась на две половинки.

В первой небольшой стол, скамейки. Слева от входной двери – железная, с никелированными спинками кровать, застеленная козьими шкурами, а справа, в более светлом углу, икона Николая Угодника. И везде пучки разных трав, а под крышей крыльца – калина. Крупная сочная калина. Мише казалось, что здесь и не витал дух человека, а был мир цветов и трав. Настой запаха был настолько плотным, что, казалось, не воздух вдыхаешь, а пьешь крепкий настой разнотравья. Весь кошмар, который он перенес, остался в другой половине. Совсем темной, таинственной. Она с первой половиной соединялась маленькой дверцей. Не сгибаясь, в нее мог войти ребенок не более пяти лет. Если спросить мальчишку, что ему пришлось перенести в той глухой каморке, похожей на баню, он ответит, что видел страшный сон и орал от ужаса, пока совсем не сорвал голос. Трещали дрова в печи. Докрасна накалялись огромные круглые булыжники. Горбатая старушка с курносым пятачком, как у поросенка, плескала на красные камни разные отвары трав, и от этого густел воздух. Метались над лежащим на деревянной полке Михаилом разноцветные сгустки пара. Пар становился все гуще, и все чаще то там, то тут мелькала горбатая фигура с лохматой головой старухи. Пламя прорывалось сквозь сгустки пара, бросало по стенам и потолку страшные тени. Вот звериное обличье Матвеева. Потом чертовое колесо и раздавленная голова бабушки, которая что-то жуткое говорит хриплым, чужим голосом. Потом на Михаила глянули пустые, мертвые стекляшки дедушкиных глаз. Язык его вывалился изо рта, закрывая всю бороду. Рот был открыт так широко и безобразно, что жутко было видеть это, так жутко, что Михаилу казалось – там, под черепом, шевелится змеиный клубок. Змеи копошатся так, как однажды пришлось увидеть их в неглубокой, залитой солнечным светом яме. Тогда зрелище вызывало чувство гадливости и страха, а сейчас разрывающую тело, не унимающуюся боль. Клубок гадюк начал расползаться по вспыхнувшим стенам и потолку. Они ползли по завалу, где покоились сестры, и одна за другой влазили в круглые отверстия с фиолетовыми краями ран, у левой груди Веры и Аси. Потом две гадюки вылезли до половины, так и замерли, как две толстые палки, шипя и шевеля раздвоенными языками. И вдруг одна заговорила голосом Сыча: «Что ж ты, сюсек, не захотел утешить Гришу, теперь Гриша тебя укусит». Змея все ближе и ближе, а Михаил не может шевельнуться. Именно это обстоятельство взвинтило страх до немыслимой жути, и он закричал, кричал до боли в пуповине.

То ли гадюки испугались неистового, раздирающего душу крика, то ли страшного обличия старухи, только вдруг быстро-быстро поползли прочь по стенам и потолку, подгоняемые бормотанием и монотонным движением рук и всего тела старухи. Больше Михаил ничего не помнил…

Разбудил его полуночный шепот. Он открыл глаза, но на печи было темно и жарко. Сквозь тоненькую щель шторок, сквозь окно, заглядывала луна. Шептались двое:

– Мы ждэм, а його ныма и ныма, ось пишев… – Такой знакомый голос, а Михаил не может вспомнить, где его слышал. Потом голос женщины:

– Аксинья долго с ним возилась, говорит, что проснется здоровым. Вот он беспробудно спит уже четвертые сутки. Страх меня берет: а вдруг так и не проснется? Аксинья успокоила: «Сердцем чую, выздоровеет».

– Треба вирыть, тут вже ничим ны допомогты. Хай спыть хлопчик, як встане, приду за ным. До побачинья, Клавдия Григорьевна. Послышался шорох, потом скрипнула тихонько дверь. Сквознячок зашевелил шторки на печи, и на миг Миша увидел женщину. На плечи ее была накинута шаль. Словно водопад, на темнеющую шаль падали совершенно белые, до самого пояса волосы. Потом шторки сошлись. Дверь закрылась, и опять на печи стало темно и жарко. «Что со мной было?» – спросил он мысленно и пошевелил пальцами рук, словно хотел проверить, действуют они или нет. Затем приподнялся и сел. И вдруг вспомнил: да, он не мог ошибиться, это был голос Сивого. Подвинулся ближе и раздвинул шторки. Женщина так и стояла, задумчиво глядя на закрытую дверь.

– Верните его, пожалуйста! Я узнал его, узнал, узнал! – повторял Михаил, спускаясь с печи, словно это имело очень важное значение, что он узнал голос Сивого. – Он остался живым, там, на горе Карачун.

– Проснулся? Очень хорошо – и что узнал по голосу, еще прекрасней. Значит, все будет хорошо, – произнесла женщина так спокойно и так уверенно, что Мише ничего другого не осталось, как попасть в ее теплые объятия. Она нежно прижала его голову к груди. Сквозь ткань шали он почувствовал тепло особое, целительное, снимающее напряжение и неловкость. Он, обхватив руками ее тонкую талию, прижался к ней и беззвучно заплакал, не стыдясь своих слез…

Все прозрачнее туман над Черногорьем, и на самой высокой горе со смешным названием Марусин нос загорелось солнце. Село оживало. Скрипнула дверь самой крайней к лесу, и в полуоткрытую дверь выглянула Фрося Персикова. У Фроси полон дом детей, стариков и таких же, как она, женщин. Всех, кого выселили из зоны румынской позиции, загнали в Фросину хатенку. Не случись этого горя, может, Фроси и ее двум ребятишкам хватило бы продуктов до весны, а там крапива, щавель.

Но вышло все иначе. Все, что было, съели. Только ночью затихают дети, и только кое-кто во сне просит есть. А днем многоголосый голодный детский хор доводит до сумасшествия. Вот она и решилась на последний отчаянный шаг. В полуоткрытую дверь выглянула и, убедившись, что вокруг ни души, пошла в коровник. Там, еще вчера спрятанная в загородке от румынского глаза, лакомилась плющом Фросина надежда – коза Нюрка. Войдя в коровник, Фрося долго глядела на верстак, на полки для инструмента, на жирно смазанные дегтем тиски. Будто он – Федор – и не уходил на фронт и вот сейчас выйдет из загородки и спросит с теплой улыбкой, подкручивая черный ус: «Чего изволите приказать, Ефросинья Васильевна?»

– Зарезать последнюю козу, чтоб хоть на мгновение не слышать душераздирающие: «Мама! Кушать…» – словно ему, Федору, ответила Фрося и решительно верхней полки взяла острый нож, которым в лучшие времена Федор колол свиней. Потрогав лезвие, она пошла в загородку, но неожиданно остановилась, как вкопанная. В полутьме на нее стеклянно смотрела Нюрка. Ее рогатая голова с окровавленной бородой и шкурой висела на веревке, привязанной к балке крыши, на полу темнели кишки и маленькие, словно слепые котята, Нюркины плоды. Преодолевая страх, Фрося подошла ближе, и тут ее ноги подкосила жгучая боль. Она упала на охапку зеленого плюща. В отчаянии молотила кулачком жирные, мягкие листья, будто они были во всем виноваты. Спазмом сдавило грудь и горло, она не могла рыдать, только мычала, как мычат немые, и стонала, как стонала Нюрка, когда были тяжелые окоты. Потом прорвался голос. Долго плакала Фрося. Досталось всем: и Гитлеру, и Антонеску, и всей осатанелой сволочи, что словно чума свалилась на голову, с грабежами, насилием, расстрелами. Среди румынской рати были «вечно голодные». Они как тифозные бродили по селу из хаты в хату, хватая все, что на столе лежит, – горсть кукурузы, ложку мамалыги… Досталось и Федору, что бросил, что ушел и не ведает, как ей тут с детьми приходится: стиснув зубы, молчать и день и ночь думать, чтоб самой не сдохнуть от голода и детей уберечь. Наплакавшись, она немного успокоилась и пожурила себя: «Что ж я, дура ненормальная, упрекаю его – Феденьку. Может, его, кровинушки моей, и в живых давно нет. О Боже». Встав на колени и подняв заплаканные глаза к потолку, она молилась: «Сбереги его, Боже, и помилуй. Возверни с фронта кровавого. Не за себя прошу, Боже. Для детей малых, неповинных. Не дай им помереть, Боже. Верни кормильцев и прогони с земли нашей всю нечисть. Поверни, Боже, лик свой ясный к нам, забытым всеми, брошенным на погибель и бесчестье, Боже!»

Изложив свое горе и просьбы Господу Богу, Фрося встала на ноги, сняла Нюркину голову, развязав петлю, завернула ее в шкуру и пошла из коровника. Когда она вышла, ее внимание привлек огромный чугун. Положив на землю шкуру с Нюркиной головой, она наклонилась над чугуном и по следам жира на поверхности догадалась, где варилось мясо козы. Но откуда он здесь мог взяться? И мысленно по следу на траве, по прорехе в кустарнике, которую словно плугом пропахали, она провела путь, по которому катился чугун, и ее глаза зацепились за каземат, который прилепился на небольшой террасе высокой горы.

– Чтоб вы подавились, проклятые! Чтоб ваши кендюхи такими же чугунами повздувались!.. – проклиная, Фрося вскидывала небольшие свои кулачки, а возившиеся на террасе, у входа в каземат румыны делали вид, что не слышат ее и не видят, тогда она на румынском языке всыпала им пожарче. То ли слова брани их задели, то ли надоело ее слушать, только двое сняли штаны и показали ей худые, волосатые задницы. На этом инцидент был исчерпан. Положив шкуру с головой козы в чугун, она пошла в дом.

– Зачем ты, Фрося, зарезала козу? – помогая ей поставить на пол у печки огромный и тяжелый чугун, спросила Дарья Журба, молодая женщина. Даже тронутая голодом, ее внешность ласкала взгляд красотой и обаянием.

– Румыны зарезали. Это все, что осталось, – ответила Фрося глуховатым, надорвавшимся голосом. Десяток пар голодных глаз уставились на козью шкуру, а когда она развернулась и на пол упала окровавленная, с блеклыми глазами голова Нюрки, не выдержала и зарыдала восьмилетняя Оксана – дочь Фроси:

– Ой, Нюрочка моя, как же мы без тебя?! Я ж тебя кормила и поила, Нюра! – Девочка подошла и, присев на корточки, худенькой, с синими прожилками рукой гладила густую козью шерсть, и слезы катились по ее щекам. Только теперь и до малого, и до старого дошла крутая волна горя.

– Значит, моя очередь пришла, Фросенька. Стемнеет, пойду в офицерский бардак, – процедила сквозь зубы Даша. Ее большие, словно черные сливы, на отощавшем лице глаза вспыхнули злостью.

– Ратуйтэ, люды! – взвыла восьмидесятилетняя худая и серая как смерть старуха, свекруха Дарьи Журбы. – Даша, доня, ты дуже щира жинка. Ни вздумай це накойтэ, це дуже важкий грих. Боже тэбэ покорае на цем и на иншем свите. Мы уси повмыраем, але душа вична. Я знайла, шо вы, комсомольцы, приклыкаетэ гнив божий. Царя вбылы, церкви порушилы, попов поубывалы. Вы порушилы виру православну. Вы отрымалы покорання божье. Зараз трэба вытерплюваты тай молыться, чекаты пробачення божьего.

Старуха причитала до самого вечера.

– Так я пойду, Фрося, глядишь не зае… – будто не веря, что она это сможет, сказала Даша. Старуха как будто ополоумела. Упав на пол, вцепилась в Дашины колени и зарыдала, причитая:

– Ты божевильна, ты божевильна…

– Ничего, старуха, не горюй, вернется Василек, и ему останется, – бравировала Даша, но это делалось скорее для самой себя, чтоб как-то преодолеть страх перед таким страшным поступком.

Комендант Мефодий сквозь пальцы смотрел на увеселительные мероприятия и частые попойки офицеров. Лучшие сорта вин были в избытке, приносили солдаты из погребов винзавода, у озера. Там стояли немцы, но вина хватало всем. А женщин – укажи пальцем, и любую приконвоируют. Еще издалека Даша услышала музыку, доносившуюся из окон бывшей конторы. Чем ближе она подходила, тем деревяннее становились ноги. У входа часовой – пожилой румын – удивленно посмотрел на Дашу, покачал осуждающе головой, но пропустил. Там, где когда-то проводили собрания, открылся офицерский клуб. Стулья и большой стол для президиума были выброшены, вместо всего этого просторное помещение было меблировано мягкими диванами, небольшими, на две, четыре персоны, столиками с ажурной резьбой на коротких ножках. У самого входа величаво возвышались старинные, из красного дерева серванты, плотно уставленные бутылками. Из бордового бархата, по всей длине помещения, стояли переносные ширмы, и вдоль всего помещения на стенах зеркала, трюмо и в дубовых небольших кадках фикусы и пальмы. Все устроено так, что можно сделать танцевальный зал или с помощью передвижных бархатных ширм устроить интимные кабины. Комендантский денщик выводил на скрипке традиционную румынскую «Мруцу». Пары ритмично двигались по кругу, потом музыка прерывалась, одна пара входила в круг, становилась на расстеленный платок на колени и целовалась. Увидев Дашу, денщик вытаращил блудливые черные глаза. Один из офицеров, до этого смаковавший у стойки румынский ром, отставил бокал и поспешил первым перехватить Дашу. После каждого выпитого бокала и очередного целования на коленях офицеры становились развязнее и наглее. Зашевелились передвижные ширмы. Все больше пар уединились, а скрипка стонала румынские мелодии, да таращил лихорадочные глаза денщик Методия. Когда Дашу ее напарник после очередного бокала и целования толкнул на диван, в зашторенной кабине она ему сказала, что хочет есть. Он сперва ничего не понял, ошалело уставившись пьяными глазами, а потом, когда дошло до него, воскликнул:

– О, кушать? Не можно!

Румын подбирал нужные слова, но кроме «Давай потом кушать» ничего не придумал.

– Сначала есть, понял? – К переносице сошлись черные крылья бровей, и отрезвляюще на офицера сверкнули ее глаза.

– Хараше, я тебе много дам, много, но ты будешь любить всех, всех! – сказал он строго и поднял кверху указательный палец. Потом повел Дашу в маленькую комнатку, где когда-то стучал отчетами старый бухгалтер Трофимыч. Отомкнув два огромных амбарных замка, он открыл массивную дверь. На полках этой кладовой чего только не было: и сыры, и колбасы, и белый хлеб, и масло сливочное. Глядя на это изобилие, Даша почувствовала, как от голода у нее закружилась голова. Перехватив ее взгляд, он пояснил, что все это его, он хозяин, и, тут же взяв в углу небольшой белый мешок, начал в него кидать то, на что Даша смотрела.

– Хватит? – спросил раздраженно.

– Хватит, – ответила Даша.

– Теперь ты будешь делать все, что я сказать. – Не найдя более убедительного слова, он показал большой палец.

– Хорошо. Давай мешок.

Войдя в зал к танцующим и целующимся, он на румынском языке объявил что-то, и только теперь все офицеры, которые вышли из кабин со своими напарницами, и те, которые еще танцевали, изучающе смотрели на Дашу, и она все поняла…

Ее слюняво целовали, щекотали усами, заставляли шевелиться под очередным производителем. Все вокруг стало омерзительно липким. На ее теле уже не осталось ни одной тряпки, а они все лезли и лезли, и каждый пытался сделать ей больнее, и больше, и больше развести этой чавкающей грязи. Когда силы покинули ее, протянулись пять-шесть пар сильных рук и начали шевелить ее по команде попечителя: «Май сус! Май жос!» А тот кобель, что сверху, зажмурив глаза, орал: «Ой шабине Юй шабине!» Нарастала боль ниже живота, она уже была такой, как при родах, а когда она увидела на себе офицера с желтым как хина лицом, где-то под желудком почувствовала невыносимую боль и потеряла сознание. Сколько раз ее отливали водой, Даша не помнила, и то, что с ней делали, тоже не помнила, но каждый раз, когда возвращалось сознание, она плохо видящими глазами – плыли разноцветные круги вокруг – искала белый мешок. Очнувшись в очередной раз, она заметила, что вокруг дивана, на котором она голая лежала, ни одного румына, только испуганные и насмешливые глаза тех, кого под дулами оружия привели сюда утешать господ офицеров.

– Что вытаращили зенки? Или не видали, как воронье на падаль слетается? Найдите мои тряпки и помогите встать! – сказала Даша и рассеяла в их глазах безумное любопытство и животный страх. Когда она на четвереньках выползла из офицерского вертепа, часовой снова покачал головой.

Он, взяв под мышку карабин, помог подняться на ноги. Немного проводив ее, вернулся, а Даша, теряя силы, упорно шла туда, где плакали дети. Был поздний час, но никто не уснул, особенно орали маленькие. Они не понимали того, что война, что надо терпеть. Чтобы выжить, им надо было есть. Нюркину голову с прозрачным бульоном сразу же днем и съели, но голод не утолили, тогда Фрося посмолила Нюркину шкуру и, отварив ее, порезала на мелкие кусочки, получилось что-то типа жвачки, но и она не помогла. Взрослые жевали до тошноты, а малые орали. Вдруг Фрося услышала, как кто-то царапается в дверь. Подойдя, спросила:

– Кто?

Но послышался ответ, похожий на стон. Сердце ее сжалось, она открыла крючок. Дверь распахнулась, и, перешагнув порог непослушными ногами, Даша рухнула на пол, еще больше перепугав орущих детей. Фрося кинулась к ней, пытаясь поднять с пола, но мешал белый мешок, в который намертво вцепилась Даша обеими руками, потеряв сознание. Общими усилиями ее бережно положили на Фросину кровать. Все с любопытством поглядывали на мешок, который все-таки удалось высвободить из Дашиных рук, и он так и остался посередине хаты.

Стоило только Даше прийти в сознание, как за окнами послышались тяжелые шаги.

– Скорее, Фрося, скорее запри двери и тащи сюда мешок, – простонала Даша. – Не успели… – В двери-то увесистым гремел староста Матвеев:

– Именем румынско-немецкого правительства требую немедленно открыть двери, не то перестреляю всех как цуциков.

Фрося растерянно бросила мешок снова на пол и поспешила открыть дверь.

– Где эта лярва? – гаркнул он, войдя в дом вместе с комендантским денщиком.

– Здесь таких нет, – сбросив с себя растерянность смело ответила Фрося. – Поищи их, холуй, в другом месте.

– Молчи, стерва! – И он, на коротеньких ногах подпрыгнув, ткнул кулаком Фросе в лицо. Носом пошла кровь. Она, зажав нос, запрокинула голову, а Матвеев, высыпав содержимое белого мешка, выкрикивал:

– Пять палок копченой колбасы, две головки сыра, пять булок хлеба, три головки сахара, две бутылки шампанского и бутылка рома румынского. Все это было украдено у господ офицеров, проливающих кровь за святой рейх и румынское королевство. Я бы мог на месте, по законам военного времени, расстрелять эту лярву, но знайте, сволочи, мою доброту и подыхайте тихо и молча, – тянул он тенорком голодного поросенка, кидая перечисленные продукты в мешок. Когда они выходили, унося мешок, румын ехидно улыбнулся и погрозил длинным и тонким указательным пальцем. Все двадцать человек, и молодых, и старых, застыли, подавленные этой сценой.

– Ну вот, дорогие мои подопечные, тараканы запечные, по усам текло, а в рот не попало. – И она истерическим хохотом захохотала, переходя в рыдание, размазывая на скуластом лице кровь. Плакали, рыдали, орали в двадцать глоток, а Даша чувствовала, что через мгновение сойдет с ума, но в этот момент бесшумно в оставленную открытой дверь с тяжелыми оклунками вошел Михаил. Каждый, кто его увидел, замолкал, и так постепенно воцарилась тишина.

– Что случилось, тетя Фрося? Кто это вас так разукрасил? – спросил он, сбрасывая с плеч тяжелые оклунки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю