Текст книги "«Рождественские истории». Книга седьмая. Горький М.; Желиховская В.; Мопасан Г."
Автор книги: Н. и. Уварова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Максим Горький
Вера Желиховская
Ги де Мопассан
Рождественские истории
(сборник 7 ч.)
Предисловие от составителя
Книга, которую вы собираетесь почитать, вышла в серии «Рождественские истории». В семи книгах серии вы найдете наиболее значительные произведения писателей разных народов, посвященные светлому празднику Рождества Христова.
Под одной обложкой мы собрали рассказы и повести, были и притчи, написанные Андерсеном, Гоголем, Диккенсом, Гофманом и Лесковым, Горьким и Мопассаном.
В «Рождественских историях» вас ждут волшебство, чудесные перерождения героев, победы добра над злом, невероятные стечения обстоятельств, счастливые концовки и трагические финалы. Вместе с героями вы проникнитесь важностью добрых дел человеческих, задумаетесь о бескорыстии, о свете и милосердии, о божественном в человеке. На страницах этих книг вам откроются (или вспомнятся) истины, которыми захочется поделиться с родными, близкими и даже незнакомыми людьми накануне великого праздника.
Рождественский или святочный рассказ – это занимательный, но подзабытый нынче жанр классической литературы. Чего не скажешь о XIX веке, когда этими рассказами взахлеб зачитывалась вся Европа. Англичанин Чарльз Диккенс со своими «Рождественскими повестями» стал не только основателем жанра, но и «изобретателем Рождества». Через некоторое время в Дании внес свою лепту в чтение, расцвеченное рождественским сиянием, сказочник Ганс Христиан Андерсен – написав удивительной силы трагическую и в то же время светлую историю «Девочка со спичками».
В русской литературе рождественский рассказ успешно прижился и приобрел самобытные черты. «Русским Диккенсом» по праву называют Николая Лескова, автора целого цикла святочных рассказов. Наделяя свои произведения моральным подтекстом, элементами фантастики и веселой концовкой, Лесков все же утверждал, что «святочный рассказ, находясь во всех его рамках, все-таки может видоизменяться и представлять любопытное разнообразие, отражая в себе и свое время, и нравы». В этом жанре писали Достоевский, Чехов, Куприн. И у каждого из них ощутимо то, о чем говорил Лесков.
Дабы не ограничивать околорождественское литературное многообразие лишь святочными рассказами, мы также напомним вам о великом мистике Николае Гоголе и его повести «Ночь перед Рождеством», которая, кстати, была издана на десять лет ранее Диккенсовских повестей.
Нельзя было не включить в список для рождественского чтения притчу Льва Толстого о добром сапожнике «Где любовь, там и Бог», которую в различных пересказах и интерпретациях издают во всем мире и считают одной из настольных книг к Рождеству. Наверняка вам также будет интересно, что думают о Рождестве герои Ги де Мопассана. Удивят вас необычными рождественскими сюжетами и русские литераторы (К. Станюкович, В. Желиховская, Н. Гарин-Михайловский и др.), чье творческое наследие и сегодня заслуживает читательского внимания.
Светлого вам Рождества и увлекательного чтения!
Наталья Уварова
Максим Горький
В сочельник. Извозчик
В сочельник
….Как-то раз я сидел в кабачке с некиим человеком и скуки ради уговаривал его рассказать мне какую-нибудь историйку из его жизни. Собеседник мой был субъект невероятно изодранный и истёртый, казалось, что он всю жизнь свою шёл какими-то тесными местами и всюду задевал своим телом, вследствие чего костюм на нём превратился в лохмотья, а тело куда-то исчезло, как будто его сорвало с костей. Был этот человек тонок, угловат и совершенно лыс, – на жёлтом его черепе не росло ни одного волоса. Щёки у него провалились, скулы торчали двумя острыми углами, и кожа на них была так туго натянута, что даже лоснилась, тогда как всюду на лице она была сплошь изрезана тонкими морщинами. Но глаза у, него смотрели бойко и умно; хрящеватый длинный нос то и дело насмешливо вздрагивал, и речь этого человека очень гладко лилась из его уст, полузакрытых жёсткими и рыжими усами. Мне думалось, что жизнь его была очень интересна.
– Рассказать вам историю мою? – спросил он меня сиповатым голосом. – Так-с… Надо рассказать, коли вы угощаете… Но ежели всю историю – это не годится… чрезмерной длины жизнь я прожил!.. Скучно слушать и невесело рассказывать… А вот кусочек, анекдотец какой-нибудь могу! Желаете? Хорошо-с! Но только вы спросите ещё парочку пивка… за труды мне. Ведь иной раз для человека опуститься в своё прошлое, может быть, столько же неприятно, как в помойную яму слазить…
– …Рассказишко этот, сударь вы мой, едва ли покажется вам значительным и для вашей писательской цели пригодным. Но для меня он… мне он нравится. Дело, изволите видеть, весьма простое и вот в чём заключается.
Однажды в сочельник рождественский мы – я и мой товарищ Яшка Сизов – целый день торчали на улице. Мы предлагали свои услуги разным барыням по части переноски их покупок.
Но барыни, нам не внимая, садились на извозчиков и уезжали, – из чего вы видите, что нам с Яшкой совсем не везло. Мы также просили милостыню и этим способом настреляли немножко; я – двадцать девять копеек, из которых гривенник, данный мне каким-то барином на крыльце окружного суда, оказался фальшивым, а Яшка, – парень вообще более талантливый, чем я, – к вечеру был настоящим богачом – у него было одиннадцать рублей семьдесят шесть копеек. Эту сумму, по его словам, сразу дала ему какая-то барыня, причем она, барыня-то, была так великодушна и добра, что подарила Яшке не только деньги, а и кошелёк и даже носовой платок прибавила. Это, знаете, бывает. Иногда человек в такое состояние от доброты приходит, что становится почти полоумным и прямо изувечить вас готов своей добротой, только бы избыть её…
Когда Яшка рассказывал мне об истинно христианском поступке этой барыни, он почему-то всё оглядывался вокруг себя, – должно быть, хотел ещё раз поблагодарить добрую душу за щедрую милостыню… И всё торопил меня:
– Айда, айда скорее!..
А мы и без того бежали сломя головы. Я всем существом моим, каждым кусочком иззябшего тела торопился скорее в тепло. Дул ветер, взмётывая снег с дороги и сбрасывая его с крыш; холодные и острые колючки летали в воздухе и сыпались мне за шиворот. Рожу точно ножами скоблило, а шея до того иззябла, что, казалось, стала тоненькой, как палец, и готова была переломиться при неосторожном движении, так что я всё прятал её в плечи, боясь потерять голову. Мы оба были одеты не по сезону, но Яшке было тепло от удачи, а мне, от зависти, ещё холодней…
Я, видите ли, неудачник, чёрт бы меня взял… Один раз в жизни моей мне подарили самовар, да и то с горячей водой, так что, когда я бежал с ним, вода ошпарила мне ногу, и поэтому я недели полторы лечился в тюремной больнице. А другой раз… Ну, да это к делу не относится…
Так вот – бежим мы это с Яшкой вдоль по улице, а он всё мечтает:
– Здорово мы встретим праздник! За квартиру заплатим… Получи, ведьма! Н-да… Водки четверть… Окорок бы? Мм… хорошо бы окорок! У-у! Дорого, поди? Ты не знаешь, как нынче окорока – в цене?
Я не знал. Но я знал внутреннюю цену окорока, и мы решили приобрести его, мы уговорились пойти покупать его в ту лавочку, в которой больше народу. Когда в лавочке тесно от покупателей, значит в ней хорош товар, – ergo (Следовательно. – Ред.), как, бывало, говорили латинцы, можно выбрать вещь по вкусу.
– Позвольте окорок! – кричал Яшка, втискиваясь в толпу покупателей. – Покажите мне окорок… не из крупных, но хороший… Извините, и вы мне тоже саданули в бок… Я очень хорошо понимаю, кто тут невежа… но знаю и то, что здесь с вежливостью невозможно… Я не виновен, что тут неудобно, тесно… Что-с? Я ваш карман щупал? Извините! Это ваша рука с моей встретилась, когда ко мне за пазуху лезла… Я покупаю на деньги, вы на деньги, стало быть, мы оба в одинаковом праве…
Яшка так вёл себя в лавке, точно пришёл покупать целую партию окороков, штук в триста. Я же, пользуясь произведённой им суматохой, скромными моими средствами приобрёл коробку мармелада, бутылку прованского масла и две больших варёных колбасы…
– Ну, вот мы и с праздником! – радовался Яшка. – Попируем!.. – Он подпрыгивал на ходу, громко шмыгал своей «форточкой», как именовался его толстый и широкий нос, а серые глазки его так и сверкали от радости. Я тоже был рад…
Изредка вкусно поесть – большое удовольствие для маленьких людей.
И вот, сударь вы мой, двигаемся мы к дому нашему, а вьюга нас подгоняет. Жили мы в ту пору на краю города, в подвальчике у одной благочестивой старушки, торговки на толчке.
Места у нас в тех краях глухие были, пустынные, бывало, зимой после шести часов вечера на улицах – ни души! А ежели и появится какая-нибудь фигура, так уж душу свою непременно в пятках несёт.
Бежим мы и вдруг видим – человек впереди нас идёт. Идёт и шатается, очевидно – пьяный. Яшка толкнул меня и шепчет:
– В шубе!..
А встретить человека в шубе тем, видите ли, приятно, что у шубы пуговиц нет и очень уж легко она снимается. Идём мы сзади этого человека и видим – человек широкоплечий, росту немалого… Бормочет что-то. Мы соображаем.
Но вдруг он сразу остановился, так что мы чуть ему носами в спину не воткнулись, – остановился, взмахнул руками да как рявкнет здоровеннейшим басищем:
– Я то-от, кого никто-о не лю-юбит…
Точно из пушки выстрелил! Мы оба так и шарахнулись от него. Но уж он заметил нас.
Встал спиной к забору – опытный человек! – и спрашивает:
– Кто такие? Жулики?
– Нищая братия… – скромно ответил ему Яшка.
– Нищие! Это хорошо… Ибо я тоже нищ… духом… Куда идёте?
– В конурку нашу… – сказал Яшка.
– И я с вами! Ибо – куда ещё пойду? Некуда мне… Нищие! Возьмите меня с собой!
Кормлю и пою вас… Приютите меня… приласкайте!
– Зови! – шепнул мне Яшка.
Я слышал в ревущем голосе этого человека ноты пьяные, но слышал в нём и ещё нечто – вой и рёв в кровь расцарапанного больного сердца. У меня есть хорошее чутьё драмы, я в своё время суфлёром в театре служил… И я стал усердно звать к себе этого ревущего человека.
– Иду! Иду к вам, нищие! – гудел он во всю силищу своей широкой груди.
Мы пошли рядом с ним, и он говорил нам:
– Знаете ли вы, кто я? Я есть человек, бегущий праздника! Податной инспектор Гончаров, Николай Дмитрич – вот я кто! У меня дома есть жена, там дети у меня… два сына… и я их люблю… Там цветы, картины, книги… Всё это – моё… Всё – красивое…
Уютно и тепло у меня дома… Вот бы всё, что есть у меня дома, вам бы, нищие… Вы бы долго пропивали всё это… Вы – свиньи, конечно… и пьяницы… Но я – не пьяница, хотя вот – пьян теперь. Я пьян потому, что мне душно… Ибо в праздник – мне всегда тесно и душно…
Вы этого не можете понять. Это – глубокая рана… это – болезнь моя…
Я слушал его с большим любопытством. Мне всегда, когда я вижу большого и здорового человека, думается, что вот этот человек – несчастный есть. Потому что жизнь – не для здоровых и больших людей. Жизнь сделана для маленьких, слабеньких, худеньких, дрянненьких.
Пустите осетра в болото – он сдохнет в нём, непременно сдохнет. А лягушки, пиявки и всякая другая дрянь не может жить в чистой, проточной воде. Для меня этот ревущий человек был очень любопытен…
И вот мы привели его к себе, в наш подвал, чем очень испугали хозяйку. Она так поняла, что мы завели его к себе, чтоб ограбить, и хотела было сообщить о таком нашем намерении полицейской власти. Мы её успокоили, попросив старуху обратить внимание на наши чахлые фигуры и на него – огромного, с длинными ручищами, широкорожего, широкогрудого… Он мог удушить и нас и старуху и даже не вспотел бы от этого. Затем успокоенная старушка была откомандирована в кабак, а мы втроём сели за стол.
Сидим мы в миниатюрном логовище нашем и возливаем понемножку на встречу праздника.
Наш гость сбросил шубу и остался в одной рубашке, без жилета. Сидел он против нас и ревел нам:
– Вы, очевидно, жулики, я чувствую… Вы врёте, что нищие, – для нищих вы молоды… И потом – глаза у вас слишком наглы… Но кто б вы ни были, мне всё равно! Я знаю, что вам не стыдно жить, – вот в чём дело! А мне – стыдно! И я бежал из дома от стыда…
Вы знаете, сударь мой, болезнь есть такая нервная, пляской святого Витта называется она. Так вот есть люди, у которых совесть болит этой болезнью. И я видел, что инспектор именно из таких людей…
– У меня в доме – всё, всё устроено на этакую порядочную ногу. Это ужасно противно – жить на порядочную ногу! Всё расставлено и развешано раз навсегда, и всё так приросло к месту, что даже землетрясение неспособно сдвинуть всех этих стульев, картин, этажерок…
Они пустили корни и в пол и в душу моей жены… Они, деревянные и бездушные, вросли в нашу жизнь, и я сам не могу жить без их участия. Вы понимаете? От привычки ко всей этой деревянной дряни – сам деревенеешь. Привыкаешь к ней, заботишься о ней, чувствуешь к ней жалость, чёрт её возьми! Она всё растёт и стесняет вас, она выталкивает воздух вон из комнаты, и вам нечем дышать. Теперь она – эта армия привычек – нарядилась к празднику, вымылась, вытерлась и – блестит. Противно блестит. Она смеётся надо мной… Да! Она знает – когда-то у меня было её всего три: койка, стул и стол. Был ещё портрет Герцена… Теперь у меня сотня мебели… Она требует, чтобы на ней сидели люди, достойные её цены… Ну, и ко мне являются сидеть на ней достаточные люди…
Инспектор тянул стакан водки и продолжал:
– Это всё порядочные люди, это полумёртвые люди, это благочестивые коровы, воспитанные пресными травами с лугов российской словесности… Мне с ними – невыразимо скучно, я задыхаюсь от запаха их речей… Я уже всё знаю, что могут они сказать, и знаю, что они ничего не могут сделать для того, чтобы стать живее, интереснее. У-у! Они страшные люди по тупости их душ… Они все тяжёлые такие, большущие, и слова у них тяжёлые, как камни… Они могут раздавить человека… Когда они приходят ко мне, мне кажется, что вот меня обкладывают кирпичами, хотят замуровать в глухую стену… Я их ненавижу… Но я не могу их выгнать вон, и потому я боюсь их… Их не я привлекаю к себе… Я человек угрюмый, молчаливый… Они приходят просто для того, чтобы сидеть на моей мебели… Я однако и мебель не могу выбросить вон – её любит жена… У меня жена ради мебели и существует, ей-богу! Она уже и сама стала деревянная…
Инспектор хохотал, прислонясь спиной к стене. А Яшка, которому, должно быть, ужасно скучно было слушать инспекторовы вопли, воспользовавшись перерывом в его рассказе, сказал:
– А вы бы, ваше благородие, эту самую мебель изломали об жену…
– Что-о?
– То есть… видите, сразу бы эдак – вон всё!
– Дур-рак!
Он тряхнул пьяной головой и, опустив её на грудь, просто сказал:
– Ужасно тошно! И – как я одинок! Завтра праздник… А я не могу… я не могу быть дома… Решительно не могу!
– У нас погостите! – предложил Яшка.
– У вас? – Инспектор оглянулся вокруг: наша квартирёнка была насквозь прокопчена и пропитана грязью.
– У вас тоже гадко… Но слушайте вы, черти!.. Мы переедем в гостиницу – идёт?
Завтра? И будем пьянствовать! Хотите? И будем думать… Как жить – подумаем! Идёт? Ей-богу, – ведь надо перестать жить порядочной жизнью, пора! Да? Вы, впрочем, жулики, и вам это непонятно…
– Я понимаю, в чём дело! – сказал я инспектору.
– Ты? Ты кто? – спросил он меня.
– Я тоже бывший порядочный человек… – сказал я. – Я тоже испытал прелести безмятежного и мирного жития. И меня выжимали из жизни её мелочи… Они выжали, вытеснили из меня и душу и всё, что в ней было… я тосковал, как вы теперь, и запил, и спился… имею честь представиться!
Инспектор вытаращил на меня глаза и долго в угрюмом молчании любовался мною. Его толстые, красные губы, я видел, брезгливо вздрагивали под пушистыми усами, а нос сморщился совсем нелестно для меня.
– Весь тут? – вдруг спросил он.
– Весь я – omnia mea mecum porto (всё своё ношу с собой. – Ред.)! – подтвердил я.
– Кто же ты такой? – спросил он, всё рассматривая меня.
– Человек… Всякая сволочь – есть человек… и наоборот…
Я раньше был великий мастер говорить афоризмами.
– Мм… премудро, – сказал инспектор, не сводя с меня глаз.
– Мы народ тоже образованный, – скромно заговорил Яшка. – Мы можем вам соответствовать вполне… Люди простые, а не без ума… И тоже – мебели разной роскошной не любим… К чему она? Ведь человек не рожей на стул садится… Вы вот подружитесь с нами…
– Я? – спросил инспектор. Он как-то сразу протрезвился.
– Вы! Мы вам завтра такие тайны жизни откроем…
– Подай мне шубу! – вдруг приказал Яшке инспектор, поднимаясь на ноги. И на ногах он стоял совершенно твёрдо.
– Вы куда же? – спросил я.
– Куда?
Он с испугом посмотрел на меня большими телячьими глазами и вздрогнул, точно озяб.
– Я… домой…
Посмотрел я на его вытянувшееся лицо и ничего больше не сказал. Каждому скоту уготован судьбою хлев по природе его, и, сколь бы скот ни лягался, – на месте, уготованном ему, он будет… хе-хе-хе!
Так и ушёл инспектор… Слышали мы, как, выйдя на улицу, он во всё горло рявкнул:
– Извозчик!..
Собеседник мой замолчал и начал пить пиво медленными глотками. Выпив стакан, он начал свистать и барабанить пальцами по столу.
– Ну и что же дальше? – спросил я.
– Дальше? Ничего… А вы чего ожидали?
– Да… праздника…
– Ах, вот что! Праздник – был… Я не сказал, что инспектор подарил Яшке свой кошелёк… В нём оказалось двадцать шесть рублей с копейками!.. Праздник был…
Извозчик
Святочный рассказ
Предпраздничная сутолока, дни всеобщей чистки, мытья и расходов – масса мелких расходов к сочельнику, почти дочиста опустошающих карман человека, живущего на жалованье, – эти два-три дня сильно расстроили и без того не особенно крепкие нервы Павла Николаевича.
Проснувшись утром в сочельник, он чувствовал себя совсем больным и полным острого раздражения против всех этих условностей жизни, превращающих праздник, время отдыха, в какую-то бестолковую суету, против жены, придававшей этой суете значение чего-то необыкновенно важного, против детей, отчаянно шумевших без призора над ними, прислуги, утомлённой, озабоченной и ничего не делавшей так, как бы следовало.
Он хотел бы стоять вне всей этой «идиотской толкотни», но такая характеристика времени вызвала ссору с женой, и, чтобы успокоить её и себя, он принуждён был вмешаться в события: его откомандировали в магазин, потом на базар за ёлкой для детей, потом в оранжерею за цветами для стола, и, наконец, к пяти часам вечера, сильно утомлённый, плохо пообедавший, с тупой тоской на душе, он получил возможность отдохнуть. Плотно затворив за собой двери, он забрался в спальню, лёг там на кровать жены и, закинув руки за голову, стал пристально, ни о чём не думая, смотреть в потолок.
В чистенькой и уютной спальне царил мягкий сумрак от зажжённой пред образом лампады, на пол и стены падали мягкие тени, падали и колебались. С улицы доносился шум полозьев по снегу, какие-то крики, стуки, но всё это звучало мягко, убаюкивающе.
– Ах, Коля! Отстань ради бога!
«Это жена кричит на сынишку, он, наверное, ни в чём не виноват, но она устала, и он платится за это. Воспитание детей! Глупо говорить о воспитании детей, если мы сами ещё не воспитаны», – подумал Павел Николаевич.
«Я давеча тоже накричал на неё… Свинство! Впрочем, она поймёт, что это болезненное раздражение, не больше. Она мирится с тем, что я нервничаю. Вполне естественно нервничать, когда положение так незавидно. Жить, вечно работая для того, чтобы достать в месяц сотню рублей, оставляющих неудовлетворёнными более сотни твоих потребностей, да ещё уметь быть здоровым при такой жизни, – это не но силам современному человеку. Терпение хорошо, когда есть надежды на лучшее будущее. И как всё это глупо, мелочно, пошло! А между тем вся жизнь в этих мелочах. Работаешь для того, чтобы есть, и ешь для того, чтобы завтра снова работать.
Семья. Кто-то предлагал законодательным путём запретить жениться беднякам. Несомненно, что это был сострадательный человек. Что я, с моим заработком, могу дать семье? Ни сносной в смысле удобств жизни жене, ни достаточно хорошего воспитания детям. Глупо всё! И непоправимо глупо, ибо сумма потребностей человека переросла сумму его сил. Это не исправить распределением богатства без того, чтобы не выбросить из жизни нашего брата нейрастеника.
Зачем это я философствую? Вот тоже милая культурная привычка, что-то вроде пьянства, по её воздействию на организм!..»
Он повернулся на бок, поправил подушку под головой и, крест-накрест положив ладони рук на плечи, закрыл глаза.
Ему вспомнился разговор с извозчиком, который вёз его давеча с базара. Это был обтёрханный, хлибкий мужичонка, какой-то несчастный, унылый, разбитый.
– Али я такой мизгирь был год-другой тому назад? Эх ты! Куда те! Я в дворниках в ту пору жил у одной купчихи, у Заметовой. Слыхали? У неё, значит. Житьё было очень даже приятное. Подручный был, работы мало. Ну, я у безделья и задумался… Над чем? А так, вопче… надо всем… Рази, ежели правильным-то глазом посмотреть на жизнь, – не задумаешься?
Дьявол, первое дело. Чуть ты что – а он тебя своим духом и опахнул. Ну, ты сейчас, первое дело, – точку свою и потеряешь, с линии, значит, сшибёшься, и пошёл колобродить. Будто чего ищешь; а чего искать? Первое дело – себя самого надо найти, своё, значит, приспособление в жизни. Нашёл ты это – ну и здравствуй. Так-то…
– …Купчиха эта, верно, скупущая. Но и деньжищев у неё – страхи! Ужасти! Накопила, дьявол. Капитолина Петровна звать-то её. А куда вот накопила? Спросите её – не скажет. Не знат, ей-ей, не знат! Умрёт ведь, как все люди; уж это первое дело! А рази для смерти-то деньжищи требуются? Очень даже маленько для смерти человеческой нужно! Так-то, сударь мой?
– …Чево-с? Так точно… Сродственников у ней нет. Одна, как перст. Как сова в дупле, в своём-то дому. Прислуга вся у неё – трое. Кучер, да я, дворник, значит, да Маришка такая есть; злющая стерва – в кухарках… Только всего! Гостят там и разные монашки, странницы и прочие эдакие народы. И как только они её не придушат однажды – богу известно. А надо бы её придушить, – потому как она совсем бесполезная тварь для господа. Но его воля, и ему это знать. Мы не судьи. А что сохранно живёт, это даже очень удивительно. Одна ведь, судите сами!
Хлясть её по чувствительному месту разок и – твои капиталы. Надо думать, кто-нибудь догадается про это. Счастлив будет, коли умно сделает! Ну, но, ты, трясогузица!
Извозчик болтал, чмокал на лошадь, ёрзал по облучку и то и дело оборачивал к Павлу Николаевичу своё маленькое, опухшее от пьянства лицо. Глаза у него были серенькие, живые, с красными воспалёнными веками, нос, как луковица, и на обеих щеках сине-багровые пятна от мороза.
– Здорово я пил водку! – восхищённо восклицал он и улыбался во всю рожу от сознания своего удальства.
Павлу Николаевичу казалось, что этот мозглявый философ, мужичонка, где-то тут близко от него, и он ощутил беспокойство от сознания этой близости. Извозчик как бы мешал чему-то. Но это беспокойство, смутное и неопределённое, заставило его только глубже сунуть голову в подушку и поёжиться.
– Баба старая уж, много ли ей надо? Долбануть её разик – она и готова! – говорил извозчик.
– Ну вот, возьми и долбани! Убирайся! – сказал Павел Николаевич, раздражаясь.
– Я не могу. А ты сам – вот это так! Ты барин умный, значит, тебе это сручней.
– Пошёл вон! Чего ты прилез и мелешь ерунду? Я ведь заплатил! – крикнул Павел Николаевич.
– Точно что, – спокойно сказал извозчик. – Я уйду, не сердись. Я для тебя ведь больше.
Дело очень даже простое и совсем уж верное. Ты это обмозгуй. Куда она, подумай?.. Совсем ни к чему она. А ты человек живой. Средствов у тебя нет. А тут сразу её!
– Хорошо, ступай! Я усну вот немного, – сказал Павел Николаевич просто и спокойно.
– Ну, ну, усни, отдохни. Это хорошо. Прощай.
И извозчик исчез.
– Он не глуп, – сказал Павел Николаевич, садясь на постель. – Да, он прав. Я не Раскольников, не идеалист. Дело верное. Ставка рискованная, но выигрыш велик. О, если бы мне даже десять тысяч… Я сумел бы на них жить! Независимость – вот что такое деньги.
Сво-бода-а! Разве я не хочу свободы? А удовольствия? Это ведь иллюзия того, что зовут счастьем и что незнакомо никому. И всё это я беру одним ударом. Моя ставка – жизнь плохая, серая, скучная, выигрыш – жизнь независимая, богатая, полная всего, чем я захочу её наполнить. Мучения совести? Это пустяки, это фантазия. Совесть – это едва ли ощутимо, едва ли есть. Да что мне думать об этом, раз я решил, как поступить.
Когда он решил, он не заметил этого, это вышло как-то между дум, но он всем своим существом чувствовал, что уже решил, и бесповоротно.
– Как мне это сделать? – задал он себе вопрос. И тотчас же оттолкнул его прочь от себя.
– Нет, не надо обдумывать, ничего не надо. Пусть это удастся сразу или не удастся совсем. Сразу, без думы – это лучше. Сейчас же начинать.
Он ощутил в себе страшный прилив энергии, энергии спокойной, уверенной в успехе предприятия, готовой на борьбу со всевозможными препятствиями. И, готовый к делу, он встал с постели, потянулся, напрягая мускулы и озабоченно посмотрел вокруг себя.
– Однако, чем бы мне её убить? Тем топориком, которым колют сахар? Лёгок. Утюгом?
Завернутым в полотенце утюгом! Да, да, это очень удобно. Я читал где-то. Прекрасный способ.
Мне нужно выйти так, чтоб меня не заметили. Утюг я возьму на окне в прихожей. Ещё нужен ридикюль или какой-нибудь мешочек для денег. Это есть у жены. Она наверное стала бы отговаривать меня, знай она, что я решил. Гм… Это так. Но общепринятые точки зрения не могут удержать меня, человека, с такой энергией и с таким светлым духом берущегося за дело, с этих точек зрения – преступное. Человек – мера всему; первый раз я сознал это и сознал так ясно. Из всех философов только софисты назвались мудрецами, и одни они имели на это право.
Да, человек – мера всему. Законы во мне, а не вне меня. Я не колеблюсь – значит, я прав. Иду.
Это любопытно, помимо всего прочего. Но что так переродило меня? Поистине, никто из нас не знает, что будет с ним в следующую за этой минуту жизни!
Перед дверью купчихи Заметовой Павел Николаевич остановился и пристально посмотрел на фасад дома. Двухэтажный, старый, с облезшей штукатуркой, дом равнодушно смотрел своими четырьмя окнами на улицу и на человека перед ним. А человек стоял и думал:
«Как всё это будет – ужасно любопытно. Меня могут схватить, и тогда всё будет так глупо и так жалко. В сущности, я на пороге к новой жизни. Кто мне отопрёт дверь, что мне делать с ним? Ага, конечно. Это будет пробой, первым уроком».
И он сильно дёрнул ручку звонка, после чего его сердце как бы перестало биться в ожидании будущей минуты. Минут прошло много, пока за дверью не послышались шаги и звонкий голос спросил:
– Кто там?
«Это кухарка Маришка», – сообразил Павел Николаевич и ощупал под полой своего пальто оружие.
– Сосипатра Андреевна дома?
– Дома. А вы кто?
– Скажите… из… от Бирюкова, – вспомнил Павел Николаевич фамилию хозяина лучшего гастрономического магазина в городе.
Щёлкнул ключ, дверь отворилась, и перед Павлом Николаевичем встала молоденькая девушка с чёрненькими живыми глазками. Это его обескуражило.
– А разве Марины нет дома? – спросил он, не переступая порога.
– Она в баню пошла. Проходи, – сказала девушка, ещё шире растворяя дверь и доверчиво рассматривая лицо гостя.
– А! – задумчиво сказал Павел Николаевич, покусывая свою бороду, – знаете, это очень жаль. Вы такая молодая и… пожалуй, я ворочусь!
– Да господи! Разве не всё равно? – воскликнула девушка, широко открывая глаза.
– Всё равно, вы говорите? Гм! А, пожалуй, вы правы. Хорошо, я иду дальше. Заприте дверь.
– Сейчас запру; не так же оставлю, – усмехнулась она, и снова щёлкнул ключ и загремел какой-то железный крюк.
Девушка наклонилась к ногам Павла Николаевича, желая помочь ему снять калоши, и в этот момент он, высоко взмахнув утюгом, с силой опустил его на её затылок. Удар был верен и прозвучал так тупо. Девушка глубоко вздохнула, ткнулась лицом в пол и вытянулась на нём.
Павел Николаевич слышал, как что-то треснуло и потом ещё что-то металлическое покатилось по полу.
«Это, должно быть, у неё пуговица от корсажа оторвалась, – подумал он, глядя на стройное тело, лежавшее у его ног в складках розового ситца. – Однако я ведь убил человека.
Это не трудно и не страшно. А говорят и пишут, что убить… Ха-ха-ха! Сколько лишнего на свете, сколько лжи! И для чего лгут, говоря о благородстве человека? Для того, чтобы сделать его благородным посредством этой лжи».
– Аннушка, кто пришёл? – раздался сверху женский голос, сухой и твёрдый.
– Это я! – быстро ответил Павел Николаевич и пошёл вверх, шагая по две ступеньки.
– Что вам угодно, батюшка?
На верху лестницы стояла высокая и худая старуха в тёмном платье, с длинным костлявым лицом и длинной же шеей. Она несколько наклонилась вперёд, пытливо всматриваясь в идущего к ней человека.
«А утюг-то я оставил внизу!» – и на мгновение Павел Николаевич замер на месте. Это не укрылось от взгляда Заметовой.
– Что вам угодно? – громче, чем в первый раз, спросила она и отступила шага два назад.
Сзади неё было зеркало, и Павел Николаевич видел шею Заметовой сзади.
– Я от Бирюкова! – сказал он, усмехаясь чему-то и идя на старуху.
– Постой, постой! – произнесла она, простирая обе свои руки.
Павел Николаевич развёл их так, что они охватили его бока, и быстро схватил старуху за горло.
– От Бирюкова! – повторил он, глубоко втискивая в её шею свои пальцы и нащупывая под кожей позвонки. Старуха хрипела и цапалась за его пиджак то на груди, то с боков. Лицо у неё посинело и вздулось, изо рта вываливался смешно болтавшийся язык. Своими локтями он сжал ей плечи, и она не могла достать костлявыми пальцами до его головы и лица, но пыталась сделать это. Ей удалось, наконец, схватить его за ворот – из рубашки у него вылетел запонок и покатился по лестнице.
«Улика, – мелькнуло у него в голове, – надо найти». Старуха уже шаталась, но всё ещё боролась, толкая его своими коленями и разрывая на нём платье.
– Перестаньте! – вскричал он повелительно и громко, чувствуя её ногти на коже своей груди, и, крикнув, он сильно стиснул руками её горло. Она зашаталась и рухнула на пол, увлекая за собой и его. Он свалился на неё и чувствовал предсмертный трепет старческого тела.
Затем, когда ему показалось, что она мертва, он разжал свои руки, освободил её шею и, отирая с лица пот, сел на полу рядом с нею. Он чувствовал себя усталым и раздражённым чем-то – не злым, не зверем, но именно раздражённым и только. Старуха не двигалась, лёжа в изломанной позе. Павел Николаевич смотрел на неё и не чувствовал ничего: ни жалости, ни боязни, ни омерзения к трупу. Он был совершенно равнодушен. Он сидел и думал: