Текст книги "«Рождественские истории». Книга первая. Диккенс Ч.; Лесков Н."
Автор книги: Н. и. Уварова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Да-с… я… она здесь? – спросил Краггс.
– Здесь ли! Вот она; разве вы не видите? Собирается танцевать, – отвечала Грация.
Краггс надел очки, чтобы лучше рассмотреть: посмотрел на все несколько минут, потом кашлянул, вложил очки с довольным видом в футляр и спрятал их в карман.
Музыка заиграла и танцы начались. Огонь затрещал и засверкал, вспыхивая и припадая, как будто и он не хочет отстать от танцующих. Иногда он начинал ворчать, как будто подтягивает музыке. Иногда сверкал и сиял, как будто он глаз этой старой комнаты, и помаргивал, как опытный дедушка, который сам был молод, на молодые четы, шепотом беседующим по уголкам. Иногда он играл с ветвями терна, пробегал по листьям дрожащим лучом, – и листья, казалось, колеблются, как будто они опять на вольном пире среди холодной ночи. Иногда веселость его переходила все границы, и он с громким залпом бросал в комнату среди мелькающих ног горсть маленьких искр и завивался и прыгал от радости в своем просторном камине, как сумасшедший.
Кончался второй танец, когда мистер Снитчей тронул за руку своего товарища, смотревшего на танцы.
Краггс вздрогнул, как будто перед ним явилось привидение.
– Уехал? – спросил он.
– Тише! – отвечал Снитчей. – Он пробыл со мною часа три, больше. Он входил во все мелочи, рассмотрел все наши распоряжения по его имению. Он – гм!
Танец кончился. Мери проходила в это время как раз мимо него. Она не заметила ни его, ни его товарища; она смотрела вдаль, на сестру и, медленно пробираясь сквозь толпу, скрылась из виду.
– Вы видите, все благополучно, – сказал Краггс. – Он, вероятно, не упоминал об этом больше?
– Ни полусловом.
– И он точно уехал? Наверняка?
– Он сдержит свое слово. Он спустится по реке с отливом в этой ореховой скорлупе, своей шлюпке, и еще ночью будет в открытом море; ветер попутный, отчаянная голова! Нигде нет такой пустынной дороги. Это дело решено. Теперь отлив начинается часов в одиннадцать, говорит он. Слава Богу, что это дело кончено.
Снитчей отер лоб, вспотевший и озабоченный.
– А что вы думаете, – сказал Краггс, – насчет…
– Тс! – прервал его осторожный товарищ, глядя прямо вперед. – Я понимаю. Не называйте никого по имени и не показывайте виду, что мы говорим о секретах. Не знаю, право, что тут думать, и сказать вам правду, так по мне теперь все равно. Слава Богу, что так. Я думаю, самолюбие обмануло его. Может быть, мисс пококетничала немножко, – обстоятельства наводят на эту мысль. Альфред ещё не приехал?
– Нет еще, – отвечал Краггс. – Его ждут каждую минуту.
– Хорошо, – Снитчей опять отер лоб. – Слава Богу, что все это так кончилось. Я еще никогда не был так растревожен, с тех пор, как мы с вами занимаемся вместе. Зато теперь, мистер Краггс, я намерен провести вечерок в свое удовольствие.
Мистрис Краггс и мистрис Снитчей подошли в то самое время, как он высказал это намерение. Райская птица была в страшном волнении, и колокольчики звонили очень громко.
– Все только об этом и толкуют, мистер Снитчей, – сказала жена его. – Надеюсь, контора очень довольна?
– Чем, душа моя? – спросил Снитчей.
– Тем, что выставили беззащитную женщину на общее посмеяние, – возразила жена. – Это совершенно в духе конторы, да.
– Право, – прибавила мистрис Краггс, – я так давно привыкла соединять в уме контору со всем, что противно домашней жизни, что рада узнать в нем открытого врага моего покоя. По крайней мере, в этом призвании есть что-то благородное.
– Душа моя, – возразил Краггс, – твое доброе мнение неоцененно, только я никогда не признавался, что контора враг вашего покоя.
– Нет, – отвечала жена, затрезвонив в колокольчики, – конечно, нет. Вы были бы недостойны конторы, если бы у вас достало на это прямодушия.
– А что касается до отлучки моей сегодня ввечеру, – сказал Снитчей, подавая жене руку, – так я уверен, что потеря с моей стороны; мистер Краггс знает…
Мистрис Снитчей прервала объяснение, утащив мужа в другой конец; там она просила его «посмотреть на этого человека, оказать ей милость, посмотреть на него».
– На какого человека, душа моя? – спросил Снитчей.
– На вашего избранного, на товарища вашей жизни; я вам не товарищ, мистер Снитчей.
– Ты ошибаешься, душа моя, – сказал Снитчей.
– Нет, нет, я вам не товарищ, – возразила мистрис Снитчей с торжественною улыбкою. – Я знаю свое место. Взгляните на вашего товарища, мистер Снитчей, на вашего оракула, на хранителя ваших тайн, на вашу доверенную особу, – словом, на другого себя.
Привычка соединять в понятии себя с Краггсом заставила Снитчея взглянуть в ту сторону, где стоял его товарищ.
– Если вы можете смотреть ему сегодня в глаза, – сказала мистрис Снитчей – и не видите, что вы обмануты, что вы жертва его козней, что вы пресмыкаетесь пред его волею, по какому-то неизъяснимому обаянию, от которого не могут остеречь вас мои слова, – так я могу сказать только одно: вы мне жалки!
Мистрис Краггс, между тем, ораторствовала против Снитчея.
– Возможно ли, – говорила она Краггсу:– чтобы вы были до такой степени ослеплены насчет ваших Снитчеев и не понимали своего положения? Не вздумаете ли вы утверждать, что видели, как ваши Снитчеи вошли в комнату и не заметили в них, в туже минуту, ясно, как день, скрытность, злоумышление и измену? Не вздумаете ли вы отрицать, что когда он отирал лоб и искоса поглядывал во все стороны, на совести вашего бесценного Снитчея (если у него есть совесть) было что-то такое, что боится света? Кто, кроме вашего Снитчея, прокрался бы на праздник, как ночной вор. (Заметим мимоходом, что это замечание не совсем ладило с фактом: Снитчей вошел очень просто и явно, в открытую дверь.) Не станете ли вы завтра в полдень (тогда было около полуночи) утверждать, что ваши Снитчеи могут быть оправданы во всех отношениях, наперекор всем фактам, рассудку и опыту?
Ни Снитчей, ни Краггс не покусились попробовать остановить этот поток красноречия, но удовольствовались мирно плыть за течением, пока волны не улягутся сами собою, что и случилось почти в одно время с общим движением перед началом контрданса. Мистер Снитчей ангажировал мистрис Краггс, а Краггс ловко подошел попросить мистрис Снитчей. После нескольких фраз, как например: «Отчего вы не попросите кого-нибудь другого?» или: «Вы, верно, будете рады, если я откажусь» или: «Удивляюсь, как вы можете танцевать вне конторы» (на этот раз это было сказано в шутку), – обе леди согласились и стали на свои места.
У них уже давно было так заведено; за обедом и за ужином они делились попарно: они были задушевные друзья и жили совершенно на приятельской ноге. Обе леди сознавались, может быть, втайне, что лукавство Краггса и двуличность Снитчея существуют только в их воображении; и может быть, они нарочно изобрели для себя это средство хоть как-нибудь вмешиваться в дела мужей. Верно то, что каждая из них исполнила свое призвание ревностно и неусыпно, не хуже своего мужа, и была уверена в том, что «Компания» не может приобрести успеха и уважения без ее похвальных усилий.
Но вот райская птица запорхала по залу; колокольчики загремели и зазвенели; румяное лицо доктора завертелось в толпе, как лакированный волчок; тощий Краггс начал сомневаться, «легче ли», как все прочее, стало нынче протанцевать контраданс; а мистер Снитчей вытанцовывал, с прыжками и антраша, за «себя и Краггса» и еще за полдюжины других.
Огонь оживился от свежего ветра, поднятого танцем, и запылал ярче и выше. Он был гением залы и присутствовал повсюду. Он светлел в глазах гостей, сверкал в брильянтах на снежных шеях девиц, играл около их ушей, как будто что-то им нашептывая, обливал их стан, рассыпался розами у них под ногами, горел на потолке и возвышал отражением их красоту, зажег целую иллюминацию в колокольчиках мистрис Краггс.
Музыка играла все громче и громче, танец становился все живее и живее, и ветер в комнате зашевелил и зашумел листьями и ягодами на стенах, как часто случалось с ними на дереве; он несся по комнате, как будто невидимый рой духов вьется и мчится по следам живых людей. Доктор завертелся так, что нельзя было разобрать ни одной черты лица его; по зале запорхала, казалось, целая дюжина райских птиц, и трезвонят тысяча колокольчиков; платья заволновались, как паруса целого флота во время бури… вдруг музыка умолкла и танец кончился.
Разгоревшись и запыхавшись, доктор еще нетерпеливее ждал Альфреда.
– Что, не видно ли чего-нибудь, Бритн? Не слышно ли?
– На дворе так темно, что ничего вдали не видно, сэр. И шум в доме такой, что ничего не слышно.
– Тем лучше – встреча веселее! Который час?
– Ровно полночь, сэр. Он скоро должен быть здесь.
– Подложи дров в камин, – сказал доктор. – Пусть еще издали увидит приветный огонек сквозь темноту ночи.
Он увидел его, – да! он заметил огонь из экипажа, при повороте у старой церкви. Он узнал, откуда он светит. Он увидел зимние ветви старых дерев между собою и светом. Он вспомнил, что одно из этих дерев мелодически шумит летом под окном Мери.
Слезы показались у него на глазах. Сердце его билось так сильно, что он едва мог выносить свое счастье. Сколько раз думал он об этой минуте, рисовал ее в воображении со всеми возможными подробностями, боялся, что она никогда не настанет, ждал и томился, – вдали от Мери.
Опять свет! Как ярко он сверкнул! Его засветили в ожидания гостя, чтобы заставить его спешить домой! Альфред сделал приветствие рукой, махнул шляпой и громко крикнул, как будто этот свет – они, как будто они могут видеть и слышать его, торжественно едущего к ним по слякоти.
– Стой! – он знал доктора и догадался, что он затеял. Доктор не хотел, чтобы приезд его был для них сюрпризом, но Альфред все-таки мог явиться невзначай, подойдя к дому пешком. Если садовые ворота отворены, так можно пройти; а если и заперты, так он по старинному опыту знал, как легко перелезть через ограду. Он в минуту очутился между ними.
Он вышел из экипажа и сказал кучеру (не без усилия: так он был взволнован), чтобы он остановился на несколько минут, а потом тронулся бы шажком; сам же он побежал во всю прыть, не мог открыть ворота, влез на ограду, спрыгнул в сад и остановился перевести дух.
Деревья были покрыты инеем, который на ветвях сверкал блеклыми гирляндами, озаренный слабым светом месяца в облаках. Мертвые листья хрустели у него под ногами, когда он тихонько шел к дому. Унылая зимняя ночь расстилалась по земле и небу; но из окон приветливо светил ему на встречу алый огонек, мелькали фигуры, и людской говор приветствовал его слух.
Он старался, подходя все ближе, расслушать в общем говоре ее голос и почти верил, что различает его. Он дошел уже почти до дверей, как вдруг двери распахнулись и кто-то выбежал прямо ему на встречу, – но в ту же минуту отскочил назад и вскрикнул, сдерживая голос.
– Клеменси, – сказал он, – разве вы меня не знаете?
– Не входите, – отвечала она, оттесняя его назад. – Воротитесь. Не спрашивайте, зачем. Не входите.
– Да что такое? – спросил он.
– Не знаю. Боюсь и подумать. Уйдите. Слушайте!
В доме внезапно поднялся шум. Она закрыла уши руками. Раздался дикий вопль, от которого не могли защитить никакие руки, и Грация, с расстроенным видом, выбежала из дверей.
– Грация! – воскликнул Aльфред, обнимая ее. – Что такое? Умерла она?
Она освободилась из его рук, взглянула ему в лицо – и упала у ног его.
Вслед за тем из дома потянулась толпа разных лиц, между ними и доктор, с бумагою в руке.
– Что такое? – кричал Альфред, стоя на коленях возле бесчувственной девушки. Он рвал на себе волосы и перебегал дикими глазами с лица на лицо. – Неужели никто не хочет взглянуть на меня? Никто не хочет заговорить со мной? Неужели никто меня не узнает? Никто не скажет, что случилось?
В толпе послышался говор.
– Она бежала.
– Бежала! – повторил он.
– Бежала, мой милый Альфред! – произнес доктор убитым голосом, закрыв лицо руками. – Бежала из отцовского дома. Она пишет, что сделала свой невинный и безукоризненный выбор, просит простить ее, не забывать ее, – она бежала!
– С кем? Куда?
Он вскочил, готовый, казалось, броситься в погоню; но когда все посторонились, чтобы дать ему дорогу, он дико посмотрел на окружающих, зашатался и пал опять на колени, сжав холодную руку Грации.
В общем смятении все бегали взад и вперед, суетились, кричали без цели и намерения. Одни бросились по разным дорогам, другие вскочили на лошадей, третьи засветили огонь, четвертые толковали между собою, что нет никакого следа и искать напрасно. Некоторые с любовью подошли к Альфреду, стараясь его утешить; другие заметили ему, что Грацию надо внести в дом, и что он мешает. Он ничего не слышал и не двигался с места.
Снег падал густыми хлопьями. Альфред поднял на минуту голову и подумал: «Как кстати этот белый пепел! Он застилает мои надежды и несчастие. – Он посмотрел вокруг на белую равнину и подумал: как быстро исчезнут следы от ног Мери, и снег засыплет и это воспоминание!» Но он не чувствовал холода и не трогался с места.
Часть третьяМир постарел шестью годами после этой ночи приезда. Был теплый осенний день. Шел проливной дождь. Вдруг солнце глянуло из-за туч, и старое поле битвы весело и ярко засверкало зеленой равниной, блеснуло радостным приветом, как будто зажгли веселый маяк.
Как прекрасен был ландшафт, облитый этим светом! Как весело играли на всех предметах живительные лучи солнца! Мрачная за минуту масса леса запестрела отливами желтого, зеленого, бурого и красного вина и разрешилась различными формами деревьев, с каплями дождя, скользящими по листьям и, сверкая, падающими на землю. Ярко-зеленый луг как будто вспыхнул; казалось, минуту тому назад он был слеп и вдруг прозрел и любуется светлым небом. Поля хлеба, кустарник, сады, жилища, купы крыш, колокольня церкви, река, водяная мельница, – все, улыбаясь, выступило из мрака и тени. Весело запели птицы, цветы подняли свои головки, свежий запах поднялся из оживленной почвы; синева неба разливалась все шире и шире; косвенные лучи солнца прорезали мрачную полосу туч, медленно удалявшихся за горизонт, и радуга в торжественном величии раскинулась по небу изящнейшими цветами.
Близ дороги, приютившись под огромным вязом с узкою скамьею вокруг толстого ствола, маленькая гостиница поглядывала на путника весело и приветливо, как следует подобному заведению, и соблазнила его немым, но красноречивым уверением в ждущих его здесь удобствах. Красная вывеска на дереве, сверкая на солнце золотыми буквами, поглядывала на проходящих из-за листьев, как веселое лицо, и обещала хорошее угощение. Каждая лошадь, пробегая мимо, поднимала уши, почуяв свежую воду в желобе и рассыпанное под ним пахучее сено. Алые шторы в нижнем этаже, и чистые белые занавесы в маленьких спальнях наверху, манили к себе проезжего, качаясь по ветру. На светло-зеленых ставнях золотые надписи говорили о пиве, о лучших винах и покойных постелях, и тут же было трогательное изображение кружки портера, вспенившегося через край. На окнах в ярко красных горшках стояли цветущие растения, живо рисовавшиеся на белом фасаде дома; а в темном промежутке дверей сверкали полосы света, отражавшегося на рядах бутылок и стаканов.
На пороге красовалась почтенная фигура хозяина гостиницы: создание коротенькое, но плотное и круглое; он стоял, заложивши руки в карманы и расставив ноги, – именно в той позе, которая ясно говорила, что он спокоен насчет погреба и вообще положительно убежден в достоинстве своего заведения, – убеждение тихое и добродетельное, неизмеримо далекое от наглого хвастовства. Чрезмерная сырость, сбегавшая после дождя каплями со всех предметов, выказывала его с выгодной стороны. Ничто близ него не терпело жажды. Несколько отяжелевших далий, выглядывая из-за частокола его опрятного сада, упились, казалось, сколько могли (может быть, даже и немного больше), между тем как розы, шиповник, левкой, растения на окнах, и листья на старом дереве, были, так сказать, только навеселе, как собеседники, не забывшие умеренности и только оживившие свою любезность. Капли, ниспадающие около них на землю, сверкали, как веселые шутки, и, ничего не задевая, орошали забытые уголки земли, куда редко проникает дождь.
Этой деревенской гостинице дано, при ее основании, необыкновенное имя: «Терка». Под этим хозяйственным названием, на той же яркой вывеске на дереве и такими же золотыми буквами было написано: «Гостиница Бенджамина Бритна».
Взглянув еще раз, повнимательнее, в лицо хозяину, вы уверились бы, что на пороге стоит никто другой, как сам Бенджамин Бритн, изменившийся соответственно протекшему времени, но к лучшему: особа очень почтенная.
– Мистрис Бритн, – сказал он, поглядывая на дорогу, – что-то запоздала. Пора уже чай пить.
Так как мистрис Бритн не являлась, так он от нечего делать вышел на дорогу, посмотрел на дом и остался, кажется, очень доволен. «Заведение именно такое, – сказал он, – в каком бы я сам остановился, если бы не я его содержал».
Оттуда он побрел к частоколу сада и заглянул на далии. Они смотрели на него уныло, повесив сонные головки, – и вдруг подымали их, покачивая, когда сбегала с них тяжелая капля дождя.
– За вами надо присмотреть, – сказал Бритн. – Не забыть бы сказать ей об этом. Что это она так долго не идет!
Благоверная половина мистера Бритна была до такой степени лучшею его половиной, что он без нее был решительно существо несчастное и беспомощное.
– А кажется, и дела-то немного, – продолжал он, – закупить кое-что на рынке… А! Вот она, наконец.
На дороге задребезжала повозка, управляемая мальчиком; в ней сидела полновесная женская фигура; за ней сушился распущенный насквозь промокший зонтик, а впереди голые руки обнимали корзину, стоявшую у нее на коленях; несколько других корзин и узелков лежали кучами вокруг нее; на лице ее изображалось что-то светло-добродушное, и в движениях была видна какая-то самодовольная неловкость, когда она покачивалась от движения экипажа, уже издали пахнувшего древностью. Это впечатление не уменьшилось при приближении экипажа, и когда он остановился у дверей «Терки», из него выскочила пара башмаков, проворно скользнула между распростертых рук мистера Бритна и ощутительно тяжело ступила на дорожку; эти башмаки едва ли могли принадлежать кому-нибудь, кроме Клеменси Ньюком.
И действительно, они принадлежали ей: это она в них стояла, свежее, краснощекое создание, с такою же жирно лоснящеюся физиономией, как и прежде, но уже со здоровыми локтями, на которых образовались даже мягкие ямочки.
– Долго вы ездили, Клемми! – сказал Бритн.
– Боже мой, посмотрите, сколько было дела, Бен! – отвечала она, заботливо присматривая, чтобы корзины и узелки были перенесены в дом в целости. Восемь, девять, десять, – а где ж одиннадцатый? Их было одиннадцать; а, вот он! Ну, хорошо. Отложи лошадь, Гарри, да если она опять закашляет, так подмешай ей на ночь в корм подогретых отрубей. Восемь, девять, десять. А где ж одиннадцатый? Да, бишь, я и позабыла, все тут. Что дети, Бен?
– Слава Богу, Клемми, здоровы.
– Господь с ними! – сказала мистрис Бритн, снимая шляпку, потому что они вошли уже в комнату, и приглаживая волосы ладонями. – Поцелуй же меня.
Мистер Бритн поспешил исполнить ее желание.
– Кажется, – сказала мистрис Бритн, опустошая свои карманы, т. е. выгружая из них огромную кучу тетрадочек с загнутыми углами и скомканных бумажек, – кажется, все сделано. Счеты сведены, река продана, пивоваров счет тоже поверен и заплачен, трубки заказаны, семнадцать фунтов внесены в банк, это как раз, сколько мы были должны доктору Гитфильду за маленькую Клем, – вы догадываетесь, доктор Гитфильд опять не хотел ничего взять, Бен.
– Я так и думал, – отвечал Бритн.
– Да, не хотел. Говорит, какое бы у вас ни было семейство, я не хочу вводить вас в издержки ни на полпенни. Хоть будь у вас два десятка детей.
Лицо Бритна приняло серьёзное выражение, и он пристально устремил глаза в стену.
– Ведь это от него очень любезно? – сказала Клеменси.
– Да, – отвечал Бритн. – Только я ни в каком случае не употреблю во зло его доброты.
– Конечно, нет, – сказала Клеменси. – Да вот еще за клепера 8 фунтов 2 шиллинга. Ведь это недурно, а?
– Цена хороша, – отвечал Бен.
– Очень рада, что угодила вам! Я знала это наперед. Кажется, все? Ваша, et cetera, Клеменси Бритн, во всем отдала отчет. Ха, ха, ха! Вот, возьмите, спрячьте все эти бумаги. Ах, постойте на минуту! Вот какое-то печатное объявление; можно его повесить на стену, прямо из типографии, еще совсем сырое; что за чудесный запах!
– Что это такое? – спросил Бен, рассматривая лист.
– Не знаю, – отвечала жена. – Я не прочла ни слова.
– «Будет продано с аукциона», – прочел хозяин Терки, – «если предварительно не заключат какой-нибудь частной сделки».
– Они всегда так пишут, – заметила Клеменси.
– Да не всегда пишут вот это, – продолжал он, – посмотрите: «Господский дом, и прочее – службы, и прочее – усадьбы, и прочее – мистеры Снитчей и Краггс, и прочее – все убранство и мебель свободного от долгов незаложенного имения Мейкля Уардена, намеревающегося остаться еще на жительстве за границей.
– Еще жить за границей! – повторила Клеменси.
– Вот, посмотрите! – сказал Бритн.
– А я еще сегодня слышала, как в старом доме поговаривали, что скоро ждут лучших и вернейших о ней известий! – сказала Клеменси, печально качая головой и почесывая локти, как будто воспоминание о прошлом времени пробудило и старые ее привычки. – Боже мой! Как это огорчит их, Бен!
Мистер Бритн вздохнул, покачал головой и сказал, что он тут ничего не понимает, и уже давно отказался от надежды понять что-нибудь. С этими словами он завился прикреплением афиши к оконнице, а Клеменси, постояв несколько минут в молчаливом раздумье, вдруг встрепенулась, прояснила озабоченное чело и пошла посмотреть детей.
Хозяин «Терки» очень любил и уважал свою хозяйку, но все-таки по-старому, с примесью чувства своего превосходства и покровительства. Она очень его забавляла. Ничто в мире не удивило бы его так сильно, как если бы он узнал наверно, от третьего лица, что это она управляет всем домом, и что он человек с достатком только по милости ее неусыпной распорядительности, честности и уменья хозяйничать. Так легко нам, во всякий период жизни, – это подтверждают факты, – ценить ясные, не щеголяющие своими достоинствами натуры не дороже того, во что ценят они сами себя; и как понятно, что люди воображают иногда, что их привлекает оригинальность или странность человека, тогда как истинные его достоинства, если бы хотели в них всмотреться, заставили бы вас покраснеть от сравнения.
Бритн наслаждался, считая женитьбу со своей стороны снисхождением. Клеменси была для него постоянным свидетельством доброты его сердца и нежности души; она была прекрасная жена, и он считал это подтверждением старого правила, что добродетель сама себе награда.
Бритн окончательно прилепил объявление и подошел к шкафу спрятать записки о дневных распоряжениях жены, все это время посмеиваясь над ее способностью к делам, – когда вошла Клеменси с известием, что оба маленькие Бритна играют в сарае под надзором Бэтси, а маленькая Клем спит «как картинка». Затем мистрис Бритн села за маленький столик разливать чай. Комната была небольшая, чистая, с обычною коллекцией бутылок и стаканов; на стене верные часы, не ошибавшиеся и на минуту, показывали половину шестого; все было на своем месте, вычищено и отполировано до нельзя.
– За весь день сажусь в первый раз, – сказала мистрис Бритн с глубоким вздохом, как будто села ночевать; но тотчас же опять встала подать мужу чай и приготовить тартинку. – Как это обявление напоминает мне старое время!
– А! – произнес Бритн, распоряжаясь с блюдечком и налитым в него чаем, как с устрицей в раковине.
– Из-за этого самого мистера Мейкля Уардена лишилась я своего места, – сказала Клеменси, покачивая головою на объявление о продаже.
– И нашли мужа, – прибавил Бритн.
– Да! За это спасибо ему, – отвечала Клеменси.
– Человек – раб привычки, – сказал Бритн, глядя на жену через чашку. Я как-то привык к вам, Клем, и заметил, что без вас как-то неловко. Вот мы и женились. Ха, ха! Мы! Кто бы это мог подумать!
– Да уж, в самом деле! – воскликнула Клеменси. – Это было с вашей стороны очень великодушно, Бен.
– Нет, нет, – возразил Бритн с видом самоотвержения. – Не стоит и говорить об этом.
– Как не стоит, – простодушно продолжала жена, – я вам очень этим обязана. О! – она опять взглянула на объявление, – когда узнали, что она убежала, что уж и догнать ее нельзя, я не выдержала, рассказала все, что знаю, – ради них же и ради их Мери; ну, скажите, можно ли было удержаться, не говорить?
– Можно или не можно, все равно, вы рассказали, – заметил муж.
– И доктор Джеддлер, – продолжала Клеменси, ставя на стол чашку и задумчиво глядя на объявление, – в сердцах и с горя выгнал меня из дома! Никогда ничему в жизни не была я так рада, как тому, что не сказала ему тогда ни одного сердитого слова; да я и не сердилась на него. После он сам в этом раскаялся. Как часто сиживал он после того здесь, в этой комнате, и не переставал уверять меня, что это ему очень прискорбно! – еще недавно, – да, вчера, когда вас не было дома. Как часто разговаривал он здесь со мною по целым часам то о том, то о другом, притворяясь, что это его интересует, – а все только затем, чтобы поговорить о прошедшем, да потому, что знает, как она меня любила!
– Ого! Да как это вы заметили? – спросил муж, удивленный, что она ясно увидела истину, когда эта истина не выказывалась ей ясно.
– Сама, право, не знаю, – отвечала Клеменси, подув на чай. – Дайте мне хоть сто фунтов, так не сумею рассказать.
Бритн, вероятно, продолжал бы исследование этого метафизического вопроса, если бы она не заметила на этот раз очевидного факта: за мужем ее, на пороге, стоял джентльмен в трауре, одетый и обутый как верховой. Он слушал, казалось, их разговор и не намерен был прерывать его.
Клеменси поспешно встала. Бритн тоже встал и поклонился гостю.
– Не угодно ли вам взойти наверх, сэр? Там есть очень хорошая комната, сэр.
– Благодарю вас, – сказал незнакомец, внимательно вглядываясь в жену Бритна. – Можно сюда войти?
– Милости просим, если вам угодно, сэр, – отвечала Клеменси. – Что прикажете?
Объявление бросилось в глаза незнакомцу; он принялся читать его.
– Прекрасное имение, сэр, – заметил Бритн.
Он не отвечал, но, кончив чтение, обернулся и устремил взор на Клеменси с тем же любопытством и вниманием.
– Вы спрашивали меня… – сказал он, все продолжая глядеть на нее.
– Не прикажете ли чего-нибудь, сэр? – договорила Клеменси, тоже взглянув на него украдкой.
– Позвольте попросить кружку пива, – сказал он, подходя к столу у окна, – и позвольте мне выпить ее здесь; только, пожалуйста, продолжайте пить ваш чай.
Он сел, не распространяясь больше, и начал глядеть в окно. Это был статный человек в цвете лет. Загорелое лицо его осеняли густые черные волосы и усы. Когда подали ему пиво, он налил себе стакан и выпил за благоденствие дома; ставя стакан на стол, он спросил:
– А что, это новый дом?
– Не совсем-то и новый, – отвечал Бритн.
– Ему лет пять или шесть, – прибавила Клеменси, ясно выговаривая каждое слово.
– Кажется, вы говорили о докторе Джеддлере, когда я вошел? – спросил незнакомец. – Объявление напоминает мне о нем; я кое-что слышал об этой истории от знакомых. Что, старик жив еще?
– Жив, – отвечала Клеменси.
– И много изменился?
– С каких пор, сэр? – спросила Клеменси замечательно выразительным тоном.
– С тех пор, как ушла дочь его.
– Да! С тех пор он очень изменился, – отвечала Клеменси, – поседел и постарел, – совсем уж не тот, что прежде; впрочем, теперь, я думаю, он счастлив. С тех пор он сошелся с сестрой и ходит к ней каждый день. Это, очевидно, ему в пользу. Сначала он был как убитый; сердце обливается, бывало, кровью, как посмотришь, как он бродит и подсмеивается над светом; но год или два спустя он как-то оправился, начал с удовольствием поговаривать о потерянной дочери, хвалить ее, – и даже хвалить свет! Со слезами на глазах, бывало, все говорит, как хороша и добра она была. Он простил ее. Это было около того времени, как мисс Грация вышла замуж. Помните, Бритн?
Бритн помнил все это очень хорошо.
– Так сестра ее вышла замуж? – спросил незнакомец и, помолчав немного, прибавил: За кого?
Клеменси чуть не опрокинула столика при этом вопросе.
– Разве вы не знаете? – сказала она.
– Хотелось бы узнать, – отвечал он, наполняя стакан и поднося его к губам.
– Да ведь если рассказывать обстоятельно, – длинная история, – сказала Клеменси, подперши подбородок левой рукой, а локоть левой руки правою; она покачала головой и смотрела, казалось, сквозь ряд минувших годов. – Да, длинная история.
– Можно рассказать ее вкратце, – заметил незнакомец.
– Вкратце, – повторила Клеменси все тем же задумчивым тоном, по-видимому вовсе не относясь к гостю и не сознавая присутствия слушателей. – Что тут рассказывать? Что они грустили и вспоминали о ней вместе, как об умершей, что они любили ее так нежно, не упрекали ее, находили даже для нее оправдания? Это знают все. Больше меня никто в этом не уверен, – прибавила она, отирая глаза рукою.
– Потом, – сказал незнакомец.
– Потом, – сказала Клеменси, механически продолжая фразу и не изменяя своего положения, – они женились. Свадьбу сыграли в день ее рождения, – завтра как раз опять этот день, – тихо, без шуму, но зато они счастливы. Как-то вечером они гуляли в саду; мистер Альфред и говорит: «Грация! Пусть ваша свадьба будет в день рождения Мери». Так и сделали.
– И они живут счастливо? – спросил незнакомец.
– О, как никто в мире, – сказала Клеменси. – Только эта одна и есть у них печаль.
Клеменси подняла голову, как будто вдруг вспомнила, при каких обстоятельствах она вспоминает прошедшее. Она быстро взглянула на гостя; видя, что он оборотился лицом к окну и внимательно смотрит на дорогу, она начала делать мужу выразительные знаки, указывая на объявление и шевеля губами, как будто с жаром повторяет ему одно и то же слово или фразу. Но так как она не производила ни одного звука, и немые жесты ее, как все вообще ее движения, были очень необыкновенны, – такое непонятное поведение довело Бритна почти до отчаяния. Он поглядывал то на стол, то на гостя, то на ложки, то на жену, следил за ее пантомимою с выражением глубочайшего недоумения, спрашивал ее на том же языке, не в опасности ли имущество их, или он, или она, отвечал на ее знаки другими знаками, выражавшими крайнее замешательство, вглядывался в движение ее губ, изъяснял его вполголоса на разные манеры: «молоко и карты,» «мелко и жарко,» – и никак не мог приблизиться к истине.




























