444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Морис Монтегю » Кадеты императрицы » Текст книги (страница 7)
Кадеты императрицы
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:09

Текст книги "Кадеты императрицы"


Автор книги: Морис Монтегю



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

XV

В то же самое время однажды утром в замке Депли близ Компьена раздался резкий, продолжительный вопль.

Пробегая, по своему обыкновению, военный бюллетень, Изабелла прочла о разрушении всех своих надежд, о гибели всех своих привязанностей, о великих потерях своей семьи. На ее страшный, нечеловеческий крик поспешно прибежала мать. Несчастная предчувствовала свое горе. Она схватила листок, валявшийся у ног ее обезумевшей дочери, прочла, в свою очередь, и под сводами старого замка раздался двойной вопль, полный нечеловеческой муки и скорби.

Сбежавшаяся прислуга без слов поняла причину этого отчаяния, поняла несчастье, обрушившееся на старый замок.

Первой все-таки овладела собой госпожа д’Иммармон.

– Наденьте глубокий траур! – сказала она прислуге. – Ваш господин погиб в бою с неприятелем. Точно так же погиб и господин де Прюнже. Господь послал нам тяжкое испытание. Покоримся Его святой воле!

Грустное известие тотчас же разнеслось по всем окрестностям. Все искренне сожалели о гибели этих двух молодых цветущих и симпатичных юношей. Все окрестные соседи – дворяне поспешили в замок Депли, чтобы выразить осиротевшим женщинам свое искреннее и горячее соболезнование.

Строгие и величавые в своем безысходном горе, они обе молча принимали знаки сочувствия к своим великим утратам. Не подлежит ни малейшему сомнению, что все эти соболезнования ничуть не утешили их; они терпели их как неизбежную дань их высокому положению, не более. Но, когда наступил вечер и они остались вдвоем с глазу на глаз, непомерная тяжесть их огромного горя обрушилась с новой силой на их хрупкие плечи.

– Изабелла, – отрывисто начала госпожа д’Иммармон, – я достаточно видела жизнь… Я потеряла мужа, теперь – сына Жака… – в ее голосе прозвучало сдержанное рыдание, – и своего второго ребенка, которого я воспитывала как своего родного сына, – Жана… Я не в силах, понимаешь, не в силах жить дольше в этих стенах, видевших их счастливое детство, в этих стенах, которые они покинули для того, чтобы пойти на смерть. – Она вздрогнула всем телом и дико осмотрелась по сторонам. – Я не могу, мне здесь все ненавистно! И общество людей мне тяжело… Днем, когда нас окружало столько посторонних, я пришла к окончательному решению и не изменю его… А ты, Изабелла, ты молода, тебе еще нет и двадцати лет… Поезжай в Англию, там у тебя есть родня. У тебя вся жизнь впереди. Время все залечивает, залечит оно и твои тяжкие раны. Наступит момент, когда ты снова будешь в силах и смеяться, и петь, и любить… Полюбят и тебя… Ты слышишь, Изабелла?

– А вы, матушка? – глубоким голосом промолвила Изабелла. – Вы еще не сказали мне, к какому решению вы пришли для себя?

– Я? В мои годы и при моем горе отказываются от всего на свете, ищут только мрака, чтобы укрыться в нем от посторонних взглядов, плакать на свободе и вспоминать былое. Я испрошу у своей тетки де Конши, настоятельницы монастыря кармелиток, занять одну из келий вверенного ей монастыря. Эта келья заменит мне могилу.

– Ах, так, значит, и вы покидаете меня?

Мать невольно вздрогнула: столько глубокого трагизма звучало в этом возгласе Изабеллы.

– Я не покидаю тебя. Если хочешь, то уйдем туда вместе.

– Нет! – резко промолвила молодая девушка. – Я не верю больше в Бога.

– Изабелла, дитя мое!..

– Что делать! Это так, и я признаюсь вам в этом. Я не верю больше в Бога, беспощадно мучающего Свои несчастные творения. Поэтому меня не привлекает к себе ни монастырская тишина, ни сень креста. Я знаю, что там мне не найти покоя. Но есть нечто иное… больше… и лучше.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Удалитесь, матушка, в монастырь, молитесь и плачьте там, предавайтесь своим воспоминаниям в тиши монастырских стен, до которых не доходят отзвуки мятущегося мира. И простите меня, если вам придется прибавить к вашему списку еще одно имя… Вы так много страдали, матушка, что это лишь слегка усилит ваше горе… Простите меня заранее, но каждый по-своему уходит из жизни.

– Изабелла, что ты говоришь? Одумайся! Я ручаюсь, что время все загладит.

– Полно, матушка, – прервала ее Изабелла, – полно! Я слишком измучена, слишком потрясена жизнью. Во мне накопилось слишком много возмущения и горечи. И потом… меня изгрызут упреки совести… Бедный Жак!.. Бедный Жан!.. И тот… другой!..

– Ах, это имя!

– Почему бы не упоминать о нем? Я чувствую, что и он также умер… Все погибли, все ушли из жизни, кого я любила, кем дорожила… В моем сердце образовалась такая странная пустота, что оно жаждет только одного – небытия. Я не размениваюсь и не торгуюсь. Партия проиграна, и я плачу своей жизнью.

– Послушай, Изабелла!..

– О матушка, не все ли одно: монастырь или могила?

Мать молча склонила голову.

Водворилось тяжелое молчание. Обе женщины погрузились в свои скорбные думы. Изабелла первая нарушила молчание.

– Подумайте, матушка, – начала она прерывистым шепотом, – вглядитесь хорошенько!.. Видели ли вы там, в грязи и в крови, эти несчастные фигуры, корчащиеся в муках агонии?.. Жак… Жан… и он!.. Видите ли вы, как они роют землю своими пальцами, сведенными судорогой страдания! Слышите ли вы их стоны?!. Читаете ли вы их последние скорбные мысли?..

– Замолчи, замолчи! Я не могу больше слушать! – взмолилась несчастная мать, прижимая руки к ушам, закрывая глаза от безмерного ужаса. – Замолчи! – простонала она. – Не пытай меня! Я и так постоянно вижу их перед собой! Я и так не имею минуты забвения!

– Вот видите?! Разве же мыслимо жить под вечным гнетом таких воспоминаний? Разве хватит на это сил человеческих? И потом, кроме того, эпоха уж слишком гнусна! Лучше уйти, сохраняя свое достоинство. Видите ли, матушка, мы пережили себя.

Она улыбалась, но эта грязная шутка, произнесенная юными устами, казалась еще трагичнее, чем все вопли отчаяния.

– Пусть так, Изабелла, – решительно промолвила госпожа д’Иммармон. – Я отказываюсь от своего намерения: я буду жить для тебя.

– О нет, матушка, – быстро возразила молодая девушка. – Это излишне, я не приму вашей жертвы, тем более что я не в силах обещать вам то же.

Госпожа д’Иммармон, к сожалению, не придала особенной веры словам своей непокорной дочери. Она рассчитывала на то, что время излечит это юное сердце.

В этот вечер они сидели вместе, долго-долго беседуя… вспоминая… окруженные дорогими им скорбными, окровавленными призраками убитых.

Изабелла, вероятно, недолго пробыла в своей комнате. Она сошла вниз, в подземелье, по шатающимся, полуистлевшим от времени ступеням, слабо освещая свой путь потайным фонарем. Должно быть, она долго блуждала по извилистым переходам, пока не обессилела. Тогда она просто села на землю, чтобы отдохнуть и… умереть.

Все это – предположения. Известно лишь то, что поутру постель молодой девушки оказалась несмятой. Госпожа д’Иммармон сразу почуяла страшную истину. Она совершенно обезумела от отчаяния: ведь она теряла последнее дорогое, родное ей существо, связывавшее ее с жизнью. В это мгновение она увидела, что скорбь не имеет пределов, что каждое новое горе усугубляет и удесятеряет силу прежних страданий.

По всему парку, в окрестности, к реке были посланы люди на розыски. Изабелла д’Иммармон вторично пропала из стен старого замка Депли. Но на этот раз все поиски оказались тщетными: ее не нашли ни живой, ни мертвой.

Месяц спустя несчастная вдова и трижды осиротевшая мать, госпожа д’Иммармон, поступила в строжайший монастырь кармелиток и произнесла монашеский обет, освободить от которого была не в силах ни одна земная власть. Она еще долго прожила, замкнувшись от света, и умерла в глубокой старости, в 1835 году.

По странной случайности, как раз в это время старый замок Депли перешел к новому владельцу, занявшемуся тщательным ремонтом старого здания, с чердаков до подземелья включительно. Закипела работа; в старые подземелья спустилась артель рабочих, с ломами, заступами, яркими фонарями, и в одной из ниш был найден распростертый женский скелет, на котором еще кое-где уцелели обрывки полуистлевшей одежды да остались неприкосновенными чудные, густые, темные волосы. Около черепа валялась тоненькая золотая цепочка с золотым медальоном и надписью: «Изабелла д’Иммармон. 1802 г.».

О грустной находке было тотчас же доложено последнему отпрыску рода герцогов Юржель и д’Иммармон. Он тотчас же распорядился о пышном погребении останков в компьенском фамильном склепе и внес крупный вклад за содержание в порядке нового мавзолея.

Так трагично кончилась судьба одной из красивейших и достойнейших молодых девушек Франции эпохи империи. Но эта эпоха так изобиловала бурными и драматическими эпизодами, что смерть – как бы трагична она ни была – проходила бесследно, как бесследно забывалась она даже самыми близкими.

XVI

Однажды утром, две недели спустя после торжественного дня ликования в Париже, Рене сказала Борану:

– Отец, я больше не в силах терпеть… Я только что прочла о том, что раненых везут во Францию через Потсдам, Магдебург, Франкфурт и Майнц. Умоляю вас, отец, отпустите меня! Дайте мне немножко денег на дорогу и отпустите. Я чувствую, что сумею разыскать и спасти его.

Боран задумчиво тряхнул головой, подумал несколько мгновений, глубоко вздохнул и просто сказал:

– Поедем!..

– О, благодарю вас, отец, благодарю! Какой вы добрый!.. Мы поедем вместе!.. Я чувствую, что он нас ждет… зовет нас… Ведь у него теперь никого нет, кроме нас!..

– Чего ты благодаришь?.. Мне и самому невтерпеж; прямо-таки сил больше не хватает сидеть да ждать у моря погоды.

Они наскоро собрались в путь. Старик предусмотрительно захватил с собой десять свертков золотых, по пятидесяти в каждом; это было плодом экономии всей его жизни, деньги, отложенные на приданое Рене. Теперь он решил взять их с собой. Он прекрасно знал, что путешествие потребует усиленных расходов. Колебаниям не было места: то, что принадлежало ему, прежде всего принадлежало его королю.

Когда все сборы были окончены, Боран оставил все дела и свой магазин на попечение Блезо и толстой Жанны, после чего все простились, обливаясь слезами, и бедный старенький часовщик, целых пятьдесят лет не покидавший Парижа, вместе с Рене, которой никогда не приходилось покидать его, отправился в контору «северных омнибусов», для того чтобы тронуться оттуда за границу, в Германию, в чуждые края.

Бедные путешественники! Они берегли каждый грош, думая, что тот может пригодиться их дорогому принцу. Они терпели всяческие лишения, питались сухим хлебом, запивая его чистой водой, ночевали в самых скромных харчевнях. Они все стоически переносили из беспримерной любви к своему ненаглядному Шарлю. С их уст ни разу не сорвалось ни одной жалобы, ни одного возгласа нетерпения или недовольства. Они радовались, как дети, расстоянию, увеличивающемуся между ними и Францией и уменьшавшемуся между ними и принцем. Они продолжали неустанно двигаться вперед, опасаясь лишь одного: успеют ли они прибыть вовремя? Найдут ли они своего дорогого принца в бесконечных транспортах раненых?

– Конечно, найдем! – подбадривала себя Рене.

– Да, конечно, найдем! – упрямо повторял за ней и ее отец, выбитый из своей обычной колеи.

Трудно было допустить мысль, чтобы их страстное желание осталось неисполненным. Их задача была свята. Сам Творец поддерживал их силы и направлял их шаги.

– Я прошел через революцию, террор, Директорию, империю, ощупью пробираясь среди тысячи опасностей, – сказал однажды Боран, – и остался здоровым и невредимым благодаря тому, что никогда не сомневался в Том, Которому все возможно, даже самое невозможное на взгляд человеческий. То же самое и теперь. Мужайся, дитя мое! Добро и правда всегда в конце концов берут верх и торжествуют на земле.

Так думал этот славный человек. Вот откуда черпают подобные бесхитростные натуры свой героизм, сверхчеловеческую силу воли и выносливость.

В Германии, при полном незнании языка, Боранам стало еще тяжелее. Они перебирались из города в город, с величайшим трудом добиваясь какого-нибудь толка. Ни их не понимали, ни они не понимали окружающих. Положение подчас бывало прямо-таки безвыходным. Наконец во Франкфурте им удалось понять, что отсюда только что отбыл большой транспорт раненых на Майнц. Они поспешили вслед за ним. Им удалось догнать этот транспорт при въезде в Майнц. Они лихорадочно осведомились у часового, был ли в числе раненых офицер полка д’Оверна? Но часовой не знал и ничего не мог ответить на этот вопрос. Ведь раненых так много! Кто их разберет?

К счастью, им повезло: на одной из улиц им повстречался военный врач, спешивший куда-то верхом. Рене недолго думая кинулась вперед, рискуя быть раздавленной, схватила лошадь за поводья и повисла на стремени, умоляя врача остановиться и выслушать ее. Будучи поражен красотой взволнованной девушки и узнав в ней француженку, врач поспешил остановиться и мягко просил ее:

– Что вам угодно?

Рене была так взволнована, что не могла вымолвить ни одного слова, но Боран, подоспевший тем временем, поспешил изложить суть дела.

Врач задумался:

– Капитан из полка Тур д’Оверна? Ординарец… У меня их целых два, но оба очень плохи… Я уже сколько раз думал, что они умрут у меня в пути… Гранлис?.. Да, мне кажется, что это фамилия одного из них. Я велел поместить его в городской госпиталь… Он не в силах ехать дальше… Вы и представить себе не можете, как ужасны дороги и как скверно приходится на них нашим несчастным больным. Чистая пытка!

Рене молча плакала, слушая этот рассказ.

– Можно видеть его? – спросил Боран.

– Трудновато!.. Вы знаете, предписания так строги… Впрочем… Вы его родственники?

– Нет, мы его последние слуги… Я воспитал его, – ответил часовщик.

– В таком случае это то же самое… Я постараюсь помочь вам. – Врач вынул записную книжку, быстро написал несколько строк старым, обгрызенным карандашиком и, вырвав листок, передал его Борану, сказав: – Вот вам пропуск, разрешение посетить госпиталь. Но вы скажете, что вы отец и сестра господина Гранлиса. Иначе невозможно.

– О, благодарю вас, благодарю! – воскликнула Рене.

– Не за что! Я знаю, что это такое… Я сам был ранен и лежал один-одинешенек!.. Это нелегко! Ну, желаю вам удачи. Если я могу быть полезным вам, то вы всегда найдете меня по утрам в госпитале: я старший врач Морлие… – И, раскланявшись, он поехал дальше.

– Госпиталь?.. Где же госпиталь?

Бораны спрашивали у всех прохожих, но никто не понимал их. Наконец чуть ли не десятый спрашиваемый понял, чего от него хотят, и указал им дорогу. Они поехали туда как сумасшедшие, но, дойдя до дверей, остановились, охваченные внезапным страхом. Что-то ожидало их там, за этими дверями?..

Наконец они превозмогли свою слабость и вошли.

В огромной палате стонала и корчилась от боли сотня раненых различных национальностей, но равных по силе страдания и боли. Борана и Рене провели в палату, где лежали раненые офицеры, и там в одном из живых мертвецов, худом, изможденном, с заострившимся носом и пепельно-серым лицом, они признали своего принца, своего возлюбленного друга, свое дитя. Он был так слаб, что уже не открывал глаз и находился в каком-то тяжелом полузабытьи.

Несчастные путешественники упали на колени по обеим сторонам этого скорбного ложа и припали к рукам принца. То были тяжелые минуты.

Гранлис ничего не чувствовал, не видел, не слышал. Его дух приучался к небытию. Он не сознавал того, что он уже больше не один, что к его изголовью склонились два безгранично любящих его существа. Его жизнь висела на волоске. Его раны раскрылись от ужасной тряской дороги и не хотели закрываться.

– Шарль!.. Шарль! – рыдала возле него Рене.

– Шарль! – вторил ей Боран.

Но Шарль не откликался; его дух витал где-то далеко-далеко от земли и беседовал с небожителями…

– Это ваш сын? – спросил Борана чей-то проникновенный голос, и чья-то рука мягко опустилась на его плечо.

– Да, – тихо ответил Боран, оглянувшись на спрашивавшего.

Это был молодой немец с лицом мыслителя, один из сынов старой Германии, родины Канта и Гегеля, Шиллера и Гёте, человек мысли, ставящий идею выше физической силы.

– Позвольте дать вам совет, – промолвил он. – Я в обыкновенное время состою врачом этой больницы, теперь же у меня есть временные помощники-коллеги. Если у вас только есть возможность, то мой совет вам: возьмите отсюда своего больного. Ему везде будет лучше, чем здесь. Здесь уже прямо в воздухе носится смерть. Стены пропитаны насквозь от болезней и миазмов. Раненые сотнями гибнут от гангрены. Возьмите его отсюда!

– О господи! Как же мы это сделаем?.. Он, по-видимому, так слаб! – воскликнула Рене.

В это мгновение в палату вошел доктор Морлие.

– Ага, вы здесь! – сказал он. – А я ищу вас…

Он кинул быстрый взгляд на безжизненно распростертое перед ним тело Гранлиса, потом перевел взгляд на своего местного коллегу.

– Я советовал им взять отсюда их больного и лечить его на дому, – сказал молодой человек, – потому что здесь, как вы знаете…

– Да, конечно, – подтвердил Морлие, – но только… могут ли они сделать это?

С этими словами он оглядел скромную, почти бедную одежду часовщика и его дочери.

Но Боран, услышав это, тотчас же поднялся на ноги и произнес:

– У меня есть при себе десять тысяч франков золотом. Достаточно ли этого?

– О, за глаза! Слишком много! – ответил Морлие. – Не можете ли вы, коллега, указать спокойное жилище, куда можно было бы поместить нашего капитана? – спросил он молодого врача.

– Ко мне! – просто ответил молодой человек. – Я беру его на свое попечение. – Говоря это, он не спускал взгляда с Рене. – Во-первых, это ничего не будет стоить… кроме лекарств… да и то!.. А кроме того, я ручаюсь, что спасу брата барышни, если он будет всецело на моем попечении.

– Доктор Дитрих, – торжественно промолвил Морлие, – я поручаю вам этого французского офицера.

– Доктор Морлие, – ответил тем же тоном молодой врач, – я ручаюсь, что возвращу его вам здравым и невредимым, готовым на новые геройские подвиги.

В тот же день Гранлис был перенесен в дом доктора Дитриха. Боран и Рене сопровождали носилки раненого. Они шли рядом, как автоматы, предоставив все дальнейшее течению судьбы.

Они были чересчур замучены и задерганы всеми неудачами и напастями последних событий.

Потянулся ряд новых дней.

Давид Дитрих принадлежал к числу тех молодых немцев, на которых республиканские веяния произвели потрясающее впечатление, пробудили их от моральной спячки и преисполнили их души восторженным энтузиазмом. Все его существо рвалось во Францию. Ему страстно хотелось бежать туда, громко приветствовать нарождающуюся свободу и приложить свои силы к низвержению прогнивших устоев феодализма. Но он был слишком молод и не имел средств. Эти две причины принудили его остаться на родине. В 1807 году ему было уже тридцать четыре года. Но он все время с неослабевающим жаром следил издали за борьбой новых идей с отжившими традициями, ареной которой служила Франция, бывавшая порой то полной величия, то преступной, но всегда и неизменно трагичной и грандиозной. И вопреки всему, вопреки врожденным, национальным предрассудкам, Дитрих полюбил Францию как свою вторую родину – родину духа. Он полюбил ее всей душой, всеми силами ума. Он стал изучать ее язык и ее обычаи и научился бегло говорить по-французски.

XVII

Встреча с Рене Боран произвела в душевном мире Дитриха целый переворот. Занятый до сих пор исключительно наукой и умственной жизнью, он впервые ощутил запросы сердца и почувствовал все обаяние женской красоты. Правда, он заблуждался: он принял Рене за отпрыск дворянского рода, тогда как она обладала лишь благородством красоты и душевных свойств.

Предлагая свой кров и услуги молодому офицеру, Дитрих, конечно, действовал главным образом под неотразимым очарованием женственно прекрасного образа Рене. А уж из этих сложных чувств рождалось желание победить болезнь, восторжествовать над смертью и вернуть к жизни брата той, в которой он сразу признал воплощение идеала своих юношеских грез.

Он окружил Гранлиса чисто братскими заботами и попечениями. Живя под его кровом, Боран и Рене, к своему величайшему изумлению, убедились в возможности существования между отъявленными врагами самых человечных, самых гуманных чувств и отношений. Они поняли, что вопреки вражде монархов отдельные личности не всегда способны разделять предписываемую им национальную ненависть и зачастую могут сохранить в своем сердце чувство милосердия и сострадания к невзгодам врага.

Если бы голоса народа могли раздаваться так же громко и свободно, как раздаются они с высоты тронов, то нет сомнения, что удалось бы избежать многих столкновений и уберечься от многих бед. Но голоса народов раздаются лишь под сурдинку, в ожидании той минуты, когда они загрохочут, как мстительные раскаты грома, и заполнят своей карающей силой весь мир земной, от края до края.

Однако же Рене и Борану, ярым роялистам, привелось наслушаться много странного от своего бескорыстного и гостеприимного хозяина. К их величайшему изумлению, он прославлял республику и те самые имена, которые они привыкли ненавидеть и проклинать, он превозносил до небес и преклонялся перед ними как перед великими апостолами свободы. Он прославлял жирондистов, Дантона, Демулена и прочих, не понимал проклятий, воссылаемых памяти якобинцев Сен-Жюста и Робеспьера, которых он считал двумя величайшими работниками общего дела.

– Стараться определять истинное значение каждой отдельной личности, отмеченной в летописях революции, – говорил он, – это то же, что стараться определить точный вес каждой отдельной крупицы пороха, послужившего материалом колоссального взрыва. Тут важен лишь результат: коренное уничтожение препятствий.

Он одобрил цареубийства или, по крайней мере, оправдывал их и в темных деяниях террора, в безостановочной кровавой работе гильотины видел залог будущего блага, социальную экономию многих тысяч человеческих жизней, которым при сохранении прежнего режима грозила бы неминуемая гибель.

Слушая все это, Бораны бледнели от ужаса, не понимая, каким образом такой порядочный и глубоко образованный человек мог придерживаться таких чудовищных, по их мнению, взглядов.

Дитрих не мог не замечать глубокого смятения, производимого его речами в этих скромных, несколько отсталых умах. Он улыбался их замешательству, но отнюдь не отрекался от своих слов, так как даже ради того, чтобы понравиться Рене, он никогда не согласился бы солгать и пойти против своих убеждений. Иногда он говорил им:

– Да, я понимаю, вас потрясают мои взгляды. Но что же поделаешь? В этом заключается рознь каст: вы принадлежите к своей, как я – к своей. Но поймите, что в тот день, когда рушился трон Людовика Шестнадцатого, содрогнулись в своем основании все троны мира, что закон о престолонаследии превратился в сомнительные прерогативы и что в этот день началось падение могущества и величия монархов. Наступит день, когда подтвердятся все мои предположения и выводы, и человечество через два или три столетия будет оглядываться на нас с таким же изумлением, как мы взираем теперь на полчища рабов Древней Греции и Рима и на безгласные человеческие табуны, погоняемые нагайками восточных деспотов.

– О, что вы говорите! – ужасалась Рене. – Разве мыслимо существовать без короля? Эти десять лет достаточно показали!..

Дитрих задумчиво пожал плечами.

– Смею уверить вас, молодой человек, – постарался возразить Боран, – что наш последний король был очень добрый, заботливый и неспособный желать несчастья своему народу…

– Возможно и это… только он был чужд страданиям своих подданных и не интересовался ими. Кроме того, если ваш последний король и не был преступным, что еще подлежит сомнению, зато его предки хорошо постарались навлечь на себя всеобщую ненависть и затаенную до поры до времени глухую вражду. За все это расплатился он. В данном случае дело было не в человеке, а в принципе. Ход истории был таков, что нельзя было покарать ни Людовика Пятнадцатого, ни Людовика Четырнадцатого, этих преступных чудовищ, тогда как Людовик Шестнадцатый, весьма возможно и невиновный, пал роковой жертвой своей эпохи. Все равно, будь кто-либо другой на его месте, ему одинаково не миновать бы своей судьбы. Назовите как хотите, ошибкой или искупительной жертвой, но это неизбежный результат общественного напряжения.

Рене и Боран содрогались от всех этих речей. Действительно, было нечто парадоксальное в преданности и в присутствии этого врача-революционера у изголовья последнего наследника тех королей, которых он огулом предавал беспощадной анафеме.

Однажды Боран сказал своей дочери:

– А что, если он случайно узнает о том, кто, собственно, его больной?..

– Это недопустимо, – возразила Рене. – Но если даже и так?

– Он, может быть, отравил бы его, – прошептал старик, тараща от ужаса глаза.

– Полноте, отец! – возмущенно воскликнула Рене. – Какие у вас скверные мысли! У доктора Дитриха великодушное сердце!

– Так-то оно так, – пугливо оглядываясь, ответил старик, – но ведь вот уверяет же он, что и у Дантона, и у Сен-Жюста, и у Робеспьера были великие сердца… Значит?..

Рене невольно смутило это сопоставление.

– Лишь бы только Шарль сам себя не выдал… в бреду… во время лихорадочного приступа… Как только ему станет немного лучше, его необходимо увезти отсюда.

– Да, я уже думал об этом, – ответил старик.

В другой раз Дитрих сказал следующее:

– Знаете, идеи уже повсюду меняются, и все это благодаря вашей революции. А знаете ли, почему я не презираю вашего Наполеона, несмотря на то, что он явный деспот, своего рода король в новом стиле? Да именно потому, что он как нельзя яснее наглядно доказывает и народам и венценосцам, что нет необходимости в освященных веками наследственных правах, для того чтобы владеть народами и покорить весь мир. Он врезался в Европу, как дикий кабан в свекловичное поле. Карьера этого авантюриста – это звонкая пощечина старым предрассудкам. И потом, что там ни говори, но ведь он, бесспорно, продукт революции; он – чадо республики, и ваши войска в своем шествии по Европе являются носителями идеи свободы. Лучшим доказательством этому служит то, что другие нации не испытывают к вам ненависти, тогда как короли, императоры и наследственные принцы составили тесную лигу в своей затаенной вражде против вас, бунтовщиков, какими они считают вас и этого великого мятежника, который силой своего гения властно гонит вас вперед. Ваш император – первый враг королей!

Другой раз он сказал:

– Ведь и вы, сами того не замечая, хоть и туго, но все же воспринимаете новые веяния… Ведь вот ваш сын и брат служит Бонапарту, коронованному плебею.

Часовщик и его дочь молча склонили голову. Они ничего не могли возразить против этого: внешние признаки были, несомненно, против них.

Так прошла неделя, к концу которой Гранлис проявил легкие признаки жизни. Он стал поворачивать голову при звуках голосов или при легком шуме шагов.

Однажды утром он сознательно улыбнулся, глядя на Рене. Его губы пошевельнулись, исхудалая рука приподнялась над одеялом, но сил не хватило: еще не было голоса, чтобы вымолвить слово, и рука тотчас же бессильно упала на постель. В другой раз, когда Рене одна сидела возле его кровати, рассеянно перелистывая какую-то книгу, Людовик-Шарль явственно позвал ее:

– Рене!..

Она так взволновалась, что выронила книгу, потом бросилась к нему.

Он повторил:

– Рене!..

– Государь… государь! – залепетала она, задыхаясь от счастья. – Вы видите меня, узнаете? Вы спасены! Господь услышал наши молитвы!..

Рыдая от счастья, она упала на колени возле его кровати, уронивши руки на постель. Принц заговорил, но это стоило ему огромных усилий:

– Я уже давно… вижу тебя… и твоего отца… и того… другого человека… с золотистой бородой… Он, кажется, искренне… расположен… Знаешь… ведь я выздоравливаю… только благодаря… вашему присутствию… Пока я был один… в пути… в амбулаториях, мне было все равно… я хотел умереть… Но в тот день, когда я услышал… твой голос… во мне снова… пробудились и вера… и надежда…

Он замолчал, обессиленный вконец. Он употребил целых пять минут на то, чтобы вырвать из себя эти несколько скомканных фраз, произнесенных полузадушенным голосом.

Рене жадно ловила каждое слово, упиваясь им, как небесной гармонией. Однако же она скоро оправилась и заставила своего бедного короля замолчать, закрыв ему рот рукой. Под нежным прикосновением этой белой ручки царственные уста больного шевельнулись в легком поцелуе.

Рене совершенно потеряла голову, бессознательно кинулась к двери и закричала:

– Отец! Отец! Он говорит, он воскрес!

Старый часовщик прибежал со всех ног.

– Шарль, Шарль! Дитя мое дорогое!.. О, простите, государь!.. Какое счастье!.. Вам лучше?.. Вы поправляетесь!.. О, благодарю вас, благодарю! – воскликнул старик.

Он, путаясь и захлебываясь слезами радости, снова благодарил своего принца за ту милость, которую он даровал им своим возвращением к жизни.

Но Рене внезапно вспомнила все воображаемые опасности, окружавшие их со всех сторон, и поспешно сказала:

– Государь, простите нашу дерзость, но знайте, что вы здесь слывете за моего брата и сына моего отца… Обнаружить ваше рождение – это значило бы подвергнуть вас новым опасностям. Примите же, умоляю вас, создавшееся положение вещей и соблаговолите нам разрешить то простое и родственное отношение, которое мы проявляли к вам в детстве при посторонних посетителях нашей лавочки.

Больной вторично улыбнулся и прошептал:

– Я рад… Почему это и в самом деле… не так!.. Мои последние друзья… отец… сестра!.. Ваша преданность дает вам… все права… И потом… видите ли… я так страшно устал быть… тем, что я есть!..

Силы снова изменили ему, он упал на подушки.

Но этот припадок слабости скоро миновал. Людовик снова раскрыл глаза… Они были полны безграничной признательности и глубокой доброты.

Вернувшись домой, Давид Дитрих первым делом поднялся к больному. Лишь только он успел переступить порог, как тотчас же услышал голос своего пациента:

– Благодарю вас, доктор!.. Вы спасли мне жизнь…

Давид даже вскрикнул, искренне обрадованный благотворными результатами своего лечения.

– Ага, наконец-то! – крикнул он. – Вот мы и пошли на поправку! Сегодня у нас праздник! Пора, пора: бедный папаша и сестричка совсем истомились… Ну, теперь все пойдет на лад. Нужно только хорошее питание да чистый воздух, чтобы укрепить свои силы… Не дальше как через месяц вы уже будете гулять на своих ногах.

Дитрих в своем восторге жал руки Гранлису, целовал Борана, обнимал Рене… Молодая девушка вспыхнула как зарево под взглядом своего принца, хотя это проявление восторга было вполне понятно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю