412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Морис Метерлинк » Разум цветов » Текст книги (страница 4)
Разум цветов
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:04

Текст книги "Разум цветов"


Автор книги: Морис Метерлинк


Жанры:

   

Философия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

ХРАМ СЛУЧАЯ

Я пожертвовал, – ибо отказаться от несравненной игры звезд и луны над божественным Средиземным морем значит принести великую жертву, – я пожертвовал несколькими вечерами своего пребывания в стране солнца для того, чтобы изучить одно из самых таинственных божеств нашей земли в самом пышном, самом деятельном и самом исключительном из его храмов.

Храм этот возвышается там, в Монте-Карло, на скале, омываемой ослепительным светом моря и неба. К его паперти ведут очарованные сады, где в январе распускаются все весенние, летние и осенние цветы, и ароматные рощи, заимствующие у враждебных времен года только их улыбки и благоухания. Апельсиновые деревья, самые прелестные из всех, лимонные, пальмы, мимозы опоясывают его кольцом радости. К нему ведут царственные лестницы, по которым поднимаются люди всех племен. Но, надо сознаться, само здание совершенно недостойно очаровательной местности, над которой оно возвышается, прелестных холмов, лазоревого и изумрудного залива и благодатной зелени, окружающей его. Недостойно оно также того бога, которого вмещает, и той идеи, которую воплощает в себе. Оно плоско-чванливо и отвратительно-напыщенно. Оно вызывает мысль о мелком нахальстве, о высокомерии еще рабски услужливого, разбогатевшего лакея. При ближайшем осмотре видишь, что здание солидно и вместительно. Тем не менее оно напоминает пошлые, воздвигнутые на время, претенциозные жалкие монументы наших всемирных выставок. Могущественного отца судьбы поместили в чем-то вроде торта, украшенного засахаренными фруктами и сахарными башенками. Быть может, жилищу бога намеренно придали смешной вид. Боялись как будто предупредить и испугать толпу. Хотели, по всей вероятности, уверить ее, что в этом кондитерском сооружении, на троне из пирожных, ждет своих верующих самый благожелательный, легкомысленный, невинно-своенравный, наименее серьезный из богов Ничего подобного. Здесь царит божество таинственное и суровое, сила державная и мудрая, гармоничная и уверенная. Ее следовало бы усадить на трон в каком-нибудь мраморном дворце, лишенном украшений и суровом, простом и огромном, высоком и пространном, холодном и возбуждающем религиозный страх, геометрически правильном и непреклонном, повелительном и подавляющем.

Внутренность отвечает внешности. Просторные, но банально-роскошные залы. Священнослужители случая, скучающие, равнодушные и однообразные крупье, кажутся воскресно наряженными приказчиками. Это не священники но мелкие служащие судьбы. Обряды и священные сосуды культа вульгарны и обыкновенны. Несколько столов, стулья. Тут нечто вроде чашки или цилиндра, который вращается в центре алтаря, – маленький шарик из слоновой кости вертится в направлении, противоположном цилиндру; там несколько колод игральных карт – вот и все. Большего не требуется для того, чтобы вызвать безграничную силу, поддерживающую звезды.

Вокруг столов теснятся правоверные. Каждый из них преисполнен надеждами, верою, разнообразными незримыми трагедиями и комедиями. Вот место земного шара, думается мне, где накопляется и совершенно бесплодно тратится наиболее нервная сила человеческих страстей. Вот злополучное место, где непоправимо исчезает и превращается в ничто бесподобная и, быть может, божественная сущность жизни, которая во всяком другом месте совершает плодотворные чудеса, чудеса силы, красоты и любви; вот проклятое место, где тратится духовный цвет, самый драгоценный флюид нашей планеты. Нельзя представить себе расточительности более преступной. Эта бесполезная сила, не знающая куда и на что тратиться, не находящая ни дверей, ни окон, ни предмета, ни рычага для своего действия, парит над столами, подобно смертной тени, обрушивается сама на себя и создает особую атмосферу, особое молчание, которое можно назвать лихорадкой настоящего молчания. Среди этого зловредного молчания гнусавый голос маленького приказчика рока произносит священную формулу: "Делайте ставки, господа, делайте ставки". Иначе говоря, приносите скрытому божеству необходимую жертву, дабы оно проявило себя. Тогда тут и там, выдвигаясь из толпы, чья-либо озаренная уверенностью рука повелительно кладет на несомненные числа плод годичной работы. Другие поклонники божества, более хитрые и осмотрительные, менее доверчивые, вступают в сделки с судьбою, разбрасывают свои шансы, вычисляют призрачные вероятности и, изучив настроение и характер гения каждого стола, расставляют ему хитроумные и сложные сети. Третьи, наконец, отдают значительную часть своего счастья и жизни на волю чистого случая, доверяясь капризу чисел.

Но вот раздается вторая формула: "Больше нельзя ставить" – т. е. божество скоро заговорит. В эту минуту глаз, который мог бы проникнуть через добродушный видимый покров явлений, ясно увидел бы разбросанными по скромному зеленому сукну (если не в действительности, то в возможности, ибо редко кто делает одну ставку, и тот, кто сегодня ставит свой излишек, завтра отдаст игре все свое состояние) тут поле, засеянное хлебом, созревающее на солнце где-то за тысячу миль, рядом, в других клетках, луг, лес, освещенный луною замок, лавку в глубине маленького города, постель проститутки, толпу переписчиков и счетчиков, склоненных над большими книгами в темных кабинетах, крестьян, работающих под дождем, сотни работниц, с утра до вечера трудящихся в своих смертоносных каморках, углекопов в шахтах, матросов на палубе корабля, драгоценности, представляющие плод разврата, любви или славы, тюрьму, фабрику, зрелище радости, нищеты, несправедливости, жестокости, скупости, преступлений, лишений, слез… Все это здесь спокойно таится в маленьких улыбающихся кучках золота, в этих легких бумажках, обусловливающих катастрофы, которых нельзя поправить за целую жизнь. Малейшие, еле заметные, робкие передвижения этих желтых кружков и синих бумажек найдут громогласный отклик там, вдали, в действительном мире, на улицах, среди равнин, среди деревьев, в человеческой крови, в сердцах. Они разрушат дом, где умерли родители, лишат старого деда его привычного кресла, назначат другого хозяина над изумленной деревней, закроют мастерскую, лишат хлеба детей поселка, изменят течение реки жизни, остановят и разобьют жизнь и видоизменят до бесконечности во времени и в пространстве непрерывную цепь причин и следствий. Но ни одна из этих громких истин не дает о себе знать ни малейшим нескромным шепотом. Здесь больше дремлющих фурий, чем на окровавленных ступенях во дворце Атридов. Но болезненные крики их пробуждения остаются погребенными на дне сердец. Ничто не выдаст, ничто не намекнет на то, что над этим обществом людей витают бедствия, намечая своих жертв. Только у одних несколько расширяются глаза, других руки исподтишка терзают карандаш или мнут клочок бумаги. Ни единого слова. Ни единого непривычного жеста. Рыхлое, неподвижное ожидание. Это – сцена немых драм, подавленной борьбы, отчаяния, не подающего знака, трагедий, окутанных молчанием, немых катастроф, которые обрушиваются в атмосфере лжи и поглощают малейший звук.

Между тем маленький шарик вертится на цилиндре, и я думаю о всем том, что разрушает ужасающая сила, предоставленная ему нелепым договором. Каждый раз, отправляясь таким образом в поиски таинственного ответа, этот шарик уничтожает вокруг себя последние существенные остатки нашей единственной современной социальной морали: я говорю о ценности денег. Уничтожить ценность денег для того, чтобы поставить на их место более высокий идеал, было бы делом, достойным всякой похвалы. Но уничтожить деньги, оставляя на их месте полную пустоту, является, по моему мнению, одним из самых серьезных покушений против нынешней нашей эволюции. Деньги, рассматриваемые с известной точки зрения и освобожденные от их случайных пороков, являются в итоге символом весьма почтенным. Они представляют собою усилие и труд человеческий. Они вообще являются символом достойных уважения жертв и благородной усталости. Здесь же этот символ – один из последних, которым мы владеем, – ежедневно и всенародно подвергается осмеянию. Внезапно перед капризом маленького шарика, ничтожного, как детская игрушка, теряют всякое значение десять лет труда, сознательной мысли, терпеливо исполненных обязанностей. Если бы не постарались изолировать это чудовищное явление на единственной скале, то нет общественного организма, который мог бы устоять против его смертоносных лучей. Даже и теперь, в этом уединении прокаженного, его разрушительное влияние распространяется на пространства, которых нельзя было предвидеть. Это влияние сознаешь столь необходимым, зловредным и глубоким, что по выходе из проклятого дворца, где золото непрерывно течет в направлении, противоположном человеческой совести, с изумлением видишь, что нормальная жизнь еще продолжается, что рабочие покорно соглашаются расчищать лужайки перед пагубным зданием, что несчастные солдаты за ничтожную плату охраняют его ограды, что бедная старушка внизу мраморных лестниц, среди вечного движения разоренных или обогащенных игроков, с упорством в течение многих лет зарабатывает свой скудный хлеб, предлагая проходящим апельсины, миндаль, орехи и коробки спичек по два су.

Пока мы размышляем таким образом, шарик из слоновой кости замедляет свой вращательный бег и начинает подпрыгивать, подобно жужжащему насекомому, над ожидающими его тридцатью семью клеточками. Готовится непререкаемый приговор. Странное бессилие наших глаз, нашего слуха, нашего мозга, которыми мы так гордимся. Странная тайна самых элементарных законов нашей планеты. С той секунды, как шарик стал двигаться, до той секунды, как он упал в роковую ямку, на этом поле сражения длиною в три десятых метра, под этой ребяческой и насмешливой формой тайна вселенной наносит символическое непрерывное смущающее поражение могуществу человека и его разуму. Созовите за этим столом всех ученых, всех знахарей, всех ясновидящих, всех гадателей, всех пророков, всех святых, всех чудотворцев, всех математиков, всех гениев всех времен и стран, попросите их отыскать в своем разуме, в своей душе, в своей науке, в своих небесах число, столь близкое, почти уже соприкасающееся с настоящим мгновением, где шарик окончит свой бег. Попросите их, пускай, для того, чтобы предсказать это число, они взывают к своим всеведущим богам, к своей мысли, управляющей народами и гордящейся тем, что проникает в тайны миров: все их усилия разобьются об эту кратковременную загадку, которую ребенок мог бы взять в руки и которая длится лишь мгновение. Никто этого доныне не мог сделать, никто этого не сделает.

Вся сила, вся уверенность Банка, бесстрастного, упрямого, непоколебимого и всегда побеждающего в союзе с ритмической и всецелой мудростью случая, основана единственно на уверенности в том, что человек бессилен предвидеть хотя бы за одну треть секунды то, что совершится перед его глазами. Если бы за пятьдесят лет, как эти ужасные опыты производятся на этой цветущей скале, хоть раз нашелся человек, который в течение полудня смог бы сорвать завесу тайны, вскрывающей при каждом ударе ничтожное будущее шарика, банк несомненно лопнул бы, и все предприятие потерпело бы крушение. Но до сих пор такое сверхъестественное существо не явилось, и банк знает, что оно никогда не сядет ни за один из его столов. Отсюда видно, как, несмотря на всю свою гордость и надежды, человек точно знает, что он ничего не знает.

По правде сказать, случай в том смысле, как его понимают игроки, бог несуществующий. Они поклоняются лжи, которую каждый из них представляет себе в другом образе. Каждый приписывает ему законы, привычки, наклонности, противоречивые в целом и вполне воображаемые. По мнению одних, он особенно благоприятствует известным числам. По мнению других, он подчиняется известному ритму, который легко уловить. По мнению третьих, он не лишен известного рода справедливости и, в конце концов, уравновешивает группы всех шансов. Наконец, по мнению четвертых, он не может вечно благоприятствовать, в интересах банка, той или другой серии простых шансов. Мы бы никогда не кончили, если бы захотели здесь обозреть весь химерический Corpus juris[14]14
  Свод законов (лат.). – Перевод составителя.


[Закрыть]
рулетки. Правда, на практике постоянное повторение одних и тех же определенных сочетаний поневоле образует группы совпадений, в которых обольщенный глаз игрока прозревает призраки каких-то законов. Но правда и то, что в ту минуту, когда игрок рассчитывает на помощь самого верного призрака, последний, как показывает опыт, вдруг исчезает и оставляет вас лицом к лицу с неизвестным, которое он заслонял собою. Впрочем, большинство игроков является к зеленому столу с грузом других иллюзий, сознательных или инстинктивных и еще менее объяснимых. Почти все убеждены, что судьба готовит им особые милости или немилости, специально против них направленные. Почти все воображают себе, что существует какая-то невыясненная, но возможная связь между шариком из слоновой кости и их присутствием, их страстями, желаниями, пороками, добродетелями, заслугами, умственною или моральною силою, их красотою, гением, загадкой их существа, их будущим, счастьем и жизнью. Нужно ли сказать, что такой связи нет и быть не может.

Этот шарик, чьего приговора они ожидают с мольбою и на который они надеются тайно влиять, этот маленький неподкупный шарик занят более важными делами, чем их радости или печали. Ему уделено тридцать или сорок секунд движения и жизни, и в течение этих тридцати или сорока секунд он должен подчиниться большему числу вечных законов, должен разрешить большее число бесконечно трудных задач, должен выполнить большее число неотложных обязанностей, чем их когда-нибудь вместится в человеческом познании и понимании. В числе других огромных трудностей, он должен, в своем быстром беге, примирить две непознаваемые и непримиримые силы, составляющие, вероятно, двойственную душу вселенной, силу центробежную и центростремительную. Он должен быть внимательным ко всем происшествиям земли и неба, ибо стоит одному из игроков сойти с места и незаметно поколебать пол залы, стоит звезде подняться на горизонте, и он должен видоизменить или начать сызнова все свои математические выкладки. Ему некогда разыгрывать роль божества, благожелательного или жестокого к людям. Ему возбранено пренебречь хоть единою из бесчисленных формальностей, которых бесконечность требует от всего, что в ней движется. И когда наконец он достиг цели, он совершил такую же неисчислимую работу, как луна или другие бесстрастные, холодные планеты, которые там, за стенами здания, среди прозрачной лазури величественно поднимаются над сапфиром и серебром средиземных вод.

Эту долгую работу мы называем случаем, не умея подыскать другое название для того, чего еще не понимаем.

<>

НОВАЯ ДРАМА

Когда я говорю о новой драме, то само собой разумеется, что я намерен заняться только тем, что происходит в областях драматической литературы, действительно новых и еще слабонаселенных. В низших областях, в театрах обыкновенных, обыкновенная традиционная драма подвергается чрезвычайно медленно влиянию передового театра, но бесполезно поджидать отсталых, когда можно допрашивать разведчиков.

То, что с первого взгляда характеризует современную драму, это, прежде всего, ослабление и, так сказать, прогрессивный паралич внешнего действия, а затем чрезвычайно ясно выраженная тенденция спуститься поглубже в человеческую совесть и уделить большее место нравственным проблемам, и, наконец, поиски, пока еще совершающиеся ощупью, какой-то новой поэзии, более абстрактной, чем старая.

Нельзя отрицать, что на современной сцене разыгрывается гораздо менее бурных и необыкновенных приключений, чем на прежней. Кровь проливается все реже и реже. Страсти становятся все менее буйными, героизм – все менее суровым, мужество – все менее диким и менее материальным.

Правда, на ней еще умирают, ибо всегда будут умирать в действительности, но смерть больше не является, – или, во всяком случае, можно надеяться, что скоро не будет являться, – ultima ratio, необходимой рамкой, неизбежной целью всякой драматической поэмы. В самом деле, в нашей жизни, быть может жестокой, но жестокой скрыто и молчаливо, редко случается, чтобы самые бурные катастрофы кончались смертью, и театр, хотя медленнее всех других искусств следующий за эволюциями человеческого сознания, все же должен, в конце концов, считаться в известной степени с этим явлением.

Нет сомнения, что роковые анекдоты древности, составлявшие сущность классического театра, что испанские, итальянские, скандинавские или легендарные приключения, образующие канву почти всех произведений шекспировской эпохи, а также – чтобы не обойти молчанием искусство гораздо менее самобытное – всех произведений французского и немецкого романтизма, нет сомнения, говорю я, что эти анекдоты не представляют более для нас того непосредственного интереса, какой они представляли в те времена, когда они были повседневны и, естественно, возможны и когда, по крайней мере, изображаемые в них обстоятельства, чувства и нравы еще не вполне были изглажены из памяти людей, перед которыми они разыгрывались.

Но для нас эти приключения больше не соответствуют никакой живой современной действительности. Если в наши дни молодой человек полюбил среди препятствий, которые в той или другой степени, хотя в другом порядке мыслей и происшествий, воспроизводят препятствия, помешавшие любви Ромео, мы вполне знаем, что его приключение не будет украшено ни одним из обстоятельств, которые создают поэзию и величие любовной трагедии в Вероне. Оно не будет окружено опьяняющей атмосферой синьоральной страстной жизни. Не будет больше ни сражений среди живописных улиц, ни пышных и кровавых интермедий, ни таинственного яда, ни снотворно-угодливой пособницы в виде гробницы. Что станет с великой летней ночью, которая потому только кажется нам такой бесконечной, такой сочной и понятной, что она вся залита тенью неизбежной героической смерти? Откиньте в повести о Ромео и Джульетте все эти пышные украшения, и вы получите чрезвычайно простое и обыкновенное влечение несчастного юноши с благородным сердцем к молодой девушке, в руке которой ему отказывают упорные родители. Вся поэзия, весь блеск, вся страстная жизнь этого влечения созданы из яркости, из благородства, из трагизма, свойственных среде, где они разыгрываются. В ней нет ни одного поцелуя, ни одного любовного шепота, ни одного крика гнева, боли или отчаяния, которые не заимствовали бы у окружающих их предметов и людей все свое величие, свою прелесть, свой героизм, свою нежность, – словом, все образы, делающие их видимыми Красоту и сладость поцелуя создает не столько сам поцелуй, сколько место, время и обстоятельства, при которых он дается. Те же самые замечания можно было бы сделать, воображая человека наших дней, ревнивого, как Отелло, честолюбивого, как Макбет, несчастного, как Лир, нерешительного, беспокойного и угнетаемого страшным неосуществимым долгом, как Гамлет.

Этих обстоятельств больше нет. Приключение современного Ромео, если считаться только с внешними происшествиями, порожденными им, не доставило бы материала для двух актов. Мне скажут, что современный поэт, пожелавший представить на сцене подобную поэму любви, вполне свободен выбрать в прошлом среду более живописную и более обильную героическими и трагическими обстоятельствами, чем та, среди которой мы живем Это, конечно, верно, но к чему привел бы подобный опыт? Чувства и страсти, которые для своего развития и полного выявления нуждаются в современной атмосфере (ибо страсти и чувства современного поэта, помимо его воли, всецело и исключительно будут современными), вдруг были бы перенесены на другую почву, где все мешало бы им жить. У героев больше нет веры, а им навязали бы надежды и опасения вечных наказаний. Они вправе рассчитывать в своих страданиях на множество новых сил, наконец, человечных, справедливых

твердых, а их перенесли бы в столетие, где все вопросы решала молитва или шпага. Они воспользовались, помимо, быть может, своего ведома, всеми нашими нравственными приобретениями, а их внезапно повергли бы в пропасть тех времен, когда малейшее движение обусловливалось предрассудками, заставлявшими улыбаться или трепетать. К чему все это могло бы привести, и неужели можно надеяться, что они могли бы при этих условиях жить? Но не будем останавливаться на поэмах, по необходимости искусственных, которые рождаются от такого невозможного сочетания прошлого с настоящим. Возьмем драму, вполне отвечающую нашей действительности, подобно тому, как греческая трагедия отвечала греческой действительности, или драма Возрождения – действительности той эпохи. Возьмем драму, которая разыгрывается в современной квартире, среди мужчин и женщин наших дней. Названия отвлеченных действующих лиц, как чувства и идеи, останутся такими же, какими были прежде. Мы узнаем в них любовь, ненависть, самолюбие, зависть, жадность, ревность, инстинкт справедливости, идею долга, жалость, доброту, преданность, апатию, эгоизм, гордость, тщеславие и т. п. Но если названия сохранились те же, то как сильно изменились внешние проявления, качества, объем, влияние и внутренние привычки этих идеальных актеров! У них больше нет ни одного из прежних оружий, ни одного из прежних чудесных украшений. Почти не слышно больше криков, редко проливается кровь, мало осталось видимых слез. Счастье и горе людей решаются в тесной комнате, вокруг стола, перед камином. Любят, страдают, заставляют страдать, умирают, оставаясь на месте, в своем углу, и лишь по редкой случайности дверь или окно на мгновение приоткрываются под толчком необыкновенного отчаяния или блаженства Нет больше случайной посторонней красоты. Осталась только внешняя поэзия, еще не ставшая поэтической, а ведь какая поэзия, если добраться до сущности вещей, не заимствует у внешних элементов всю свою прелесть и все свое опьянение? Наконец, нет больше Бога, который расширяет действия и управляет ими. Нет больше беспощадного рока, который для малейших движений человека образует таинственный, трагический и торжественный фон, благотворную и мрачную атмосферу, сумевшую облагородить даже наименее простительные преступления, наиболее жалкие слабости.

Осталось, правда, страшное непознаваемое, но при малейшем желании определить его оно становится столь разнообразным, столь мелькающим, неопределенным, произвольным и спорным, что весьма опасно вызывать его и чрезвычайно трудно добросовестно пользоваться им для того, чтобы увеличить до пределов тайны обычные движения, слова и поступки людей, с которыми сталкиваемся каждый день. Вот почему великую загадку древнего Провидения или судьбы пытались поочередно заменить проблематической и страшной загадкой наследственности, величественной, но маловероятной загадкой врожденной нам справедливости и еще многими другими тайнами. Но разве мы не замечаем, что все эти вчера лишь рожденные тайны уже кажутся нам более устаревшими, более произвольными и неправдоподобными, чем те, которые они в припадке гордыни хотели собой заменить?

Но где же, в таком случае, искать величие и красоту, если их нет в видимом действии, ни в словах, лишенных прежних привлекательных образов, ибо слова – не что иное, как зеркала, отражающие находящуюся перед ними красоту, а красота нового мира, в котором мы живем, еще, кажется, не достигла своими лучами этих медленных зеркал. Где искать эту поэзию и этот горизонт, которых нельзя больше обрести в вечной тайне и которые испаряются, как только мы желаем дать им имя? Новая драма, по-видимому, смутно сознала все это. Не находя больше движения вовне, лишенная всех внешних украшений, не решаясь серьезно взывать к определенному божеству или року, она вернулась к себе самой, она попыталась открыть в областях психологии и нравственной жизни равноценное тому, что она потеряла во внешней жизни прошлого. Она глубже проникла в человеческую совесть, но тут она натолкнулась на чрезвычайно неожиданные трудности.

Спускаться глубже в человеческую совесть разрешается или даже предписывается мыслителю, моралисту, романисту, историку и, в крайнем случае, лирическому поэту. Но поэт драматический ни в коем случае не вправе оставаться бездеятельным философом или наблюдателем. Что бы люди ни делали, какие бы они со временем ни изобрели чудеса, верховным, существенным требованием театра всегда останется действие. Когда подымается занавес, высокие интеллектуальные потребности, какие мы носим в себе, мгновенно преображаются, и мыслитель, моралист, мистик или психолог, живущий в нас, уступает место инстинктивному зрителю, человеку, отрицательно наэлектризованному толпой, который хочет видеть какое-нибудь действие, происходящее на сцене. Как ни странно это превращение, меняющее нашу личность, оно неоспоримо. Оно, очевидно, зависит от влияния человеческого сборища, от не подлежащей сомнению способности нашей души, снабженной каким-то специальным, первичным и почти не подлежащим развитию органом посредством которого мы мыслим, наслаждаемся и волнуемся сообща. Тогда нет таких слов, как бы они ни были удивительны и глубоки, которые тотчас же не показались бы нам несносными, если только они ничего не меняют в положении действующих лиц, если они не разрешаются действием, если они не приводят к решительному конфликту, если они не ускоряют окончательной развязки

Но откуда рождается действие в сознании человека? На первой ступени развития оно рождается от борьбы различных противоположных страстей Но как только оно поднялось несколько выше, а при ближайшем рассмотрении даже на первой ступени, можно сказать, что оно лишь рождается от борьбы между страстью и моральным законом, между долгом и желанием. Поэтому новейшая драма с жадностью погрузилась во все проблемы современной морали, и можно даже утверждать, что она исключительно ими питается.

Началось это движение с драм Александра Дюма-сына, которые перенесли на сцену моральные конфликты, самые первобытные, и почти целиком питались такими вопросами, которых идеальный моралист, предполагаемый в зрителе, никогда и не думал себе ставить в своей духовной жизни, – настолько ответ казался очевидным Следует ли прощать неверную жену или неверного мужа? Похвально ли мстить за измену изменою? Обладает ли правами новорожденный ребенок? Брак по любви (как он называется в этой среде) предпочтительнее ли перед браком по расчету? Могут ли родители по закону противиться браку по любви? Не достоин ли порицания развод, если дитя родилось в браке? Измена жены имеет ли более важное значение, чем измена мужа? И т. д. и т. д.

Впрочем, скажу мимоходом, весь современный французский театр, а также большая часть театра иностранного, являющегося лишь его отражением, питается исключительно подобными вопросами и глубокомысленно-праздными ответами на них.

Но с другой стороны, на крайнем пункте человеческой совести это движение завершается в драмах Бьернсона, Гауптмана, и в особенности Ибсена.[15]15
  Бьернсон Бьернстьерне Мартиниус (1832–1910) – норвежский писатель, общественный и театральный деятель. Гауптман Герхард (1862–1942) – немецкий писатель, глава немецкого натурализма. Ибсен Генрик (1828–1906) – норвежский драматург, автор философско-символических драм-поэм «Брандт» (1866), «Пер Гюнт» (1867), социально-критических драм «Кукольный дом» («Нора», 1879), «Привидения» (1881), «Гедда Габлер» (1890).


[Закрыть]
Тут мы достигаем предела художественных средств новой драматургии.

В самом деле, чем глубже мы спускаемся в человеческую совесть, тем менее находим в ней конфликтов. Глубоко проникнуть в чью-либо совесть можно лишь при условии, чтоб она была весьма ярко освещена, ибо безразлично, сделаем ли мы десять или тысячу шагов в глубину души, погруженной в сумерки. Все равно мы не найдем в ней ничего непредвиденного и нового, так как сумерки равны самим себе. Между тем совесть, ярко освещенная, обладает страстями и желаниями, бесконечно менее требовательными, бесконечно более миролюбивыми, терпеливыми, благотворными, отвлеченными и великодушными, чем совесть обыденная.

Вот почему мы замечаем меньше конфликтов, и, во всяком случае, эти конфликты менее страстны, между подобными облагороженными и умудренными страстями, именно вследствие того, что они более возвышенны и всеобъемлющи, ибо нет ничего более дикого, бурного и разрушительного, чем маленький, стесненный в берегах поток, и нет ничего более спокойною, молчаливого и благодетельного, чем прекрасная расширяющаяся река.

С другой стороны, такая освещенная совесть будет преклоняться перед гораздо меньшим числом законов, будет допускать гораздо меньшее число вредных или сомнительных обязанностей. Ибо нет, так сказать, такой лжи, условности, полуистины, такого заблуждения и предрассудка, которые не могли бы принять в неуверенной совести и действительно не принимают, когда к тому представится случай, формы священного долга. Таким образом, честь, в рыцарском и супружеском значении этого слова (под последним термином я разумею честь мужа, которую ставят в зависимость от измены его жены), месть, болезненная стыдливость, гордость, тщеславие, благоговение перед божеством и тысяча других иллюзий – были и остаются до сих пор для большого числа низших душ неисчерпаемым источником бесчисленных абсолютных священных обязанностей. И вокруг всех этих так называемых обязанностей вращаются все драмы романтического периода и большинство современных драм. Но в совести, достаточно проникнутой оздоровляющим и живящим светом, трудно пустить корни одной из этих мрачных беспощадных обязанностей, которые роковым образом толкают человека, носящего их в себе, к несчастью или к смерти. В такой душе нет больше чувства чести, нет жажды мщения, нет условностей, взывающих к пролитию крови. В ней больше нет предрассудков, требующих слез, или несправедливостей, жаждущих несчастья Над ней больше не царят боги, которые присуждают к пыткам, ни любовь, требующая трупов. А когда солнце проникает в сознание мудреца, как оно со временем – следует надеяться – проникнет в сознание всех людей, то в нем мы различаем лишь один долг, именно долг причинять как можно меньше зла и любить других, как самого себя. От этого же долга редко рождается драма.

В самом деле, посмотрите, что происходит в драмах Ибсена. В них мы иногда спускаемся чрезвычайно глубоко в человеческое сознание, но драма становится возможной лишь потому, что мы спускаемся с особенным светочем, проливающим какой-то красный, суровый, своевольный и, так сказать, проклятый свет, освещающий лишь странные призраки. И в самом деле, почти все обязанности, составляющие действенный принцип в драмах Ибсена, лежат не по сю, а по ту сторону здоровой, нормально освещенной совести, и открываемые по ту сторону подобной совести обязанности весьма часто оказываются тождественными с ничем не оправдываемой гадостью, с чем-то вроде скорбного и болезненного безумия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю