355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Морис Дрюон » Сладострастие бытия (сборник) » Текст книги (страница 10)
Сладострастие бытия (сборник)
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:48

Текст книги "Сладострастие бытия (сборник)"


Автор книги: Морис Дрюон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Глава V

Спустя три дня, когда время приближалось к полудню, к Санциани пришел радостный Гарани. Следом за ним, вся светясь от счастья, шла Кармела.

– Отличная новость, дорогая графиня! – воскликнул Гарани. – Я принес вам деньги.

И, вытащив из кармана пачку денег, в которой было около двухсот тысяч лир, протянул графине. Улыбаясь ей, он с любопытством ждал, что же будет дальше. «Что она сейчас сделает? Как поведет себя? – думал он. – Вернется ли к реальности сегодняшнего дня?» Он рассчитывал, что его появление с деньгами в руках станет этаким контрольным тестом.

Санциани взглянула на молодого человека с удивлением, и на лице ее появилось выражение, которого он раньше никогда у нее не видел.

– Что это такое? – спросила она.

– Это ваши «Конголезские рудники». Их продали.

– Рудники… Ах да!.. Эту компанию основал Ван Маар… Так много денег…

Было что-то патетическое в облике этой промотавшей не одно состояние женщины, когда она перебирала в руках банкноты, говоря при этом: «Так много денег».

«Лишь бы только, – подумал Гарани, – она не посчитала их за старые деньги. Да, раньше у нее и не было бы этого поведения вдруг разбогатевших бедняков…»

– Я теперь смогу покупать туберозы, – прошептала она.

– И заплатить за проживание, – сказал Гарани, стараясь сохранить веселый тон.

– А, ну да… отель…

Она обвела взглядом узкую комнату, стены, мебель, лицо ее сморщилось, как-то уменьшилось, исказилось и приобрело выражение заискивающей робости. Эта перемена была столь заразительной, что Кармела бессознательно скопировала его на своем лице.

«Вообще-то, мне больше нравится, когда она безумна, требовательна и властна, – подумал Гарани. – И самой себе она, несомненно, больше нравится в безумном состоянии».

Наступило продолжительное тягостное молчание.

– Итак, мой дорогой Тозио, вы явились в Рим специально для этого, – произнесла она. – Вы больше чем нотариус. Вы друг, настоящий друг. Шарль Ван Маар знал это. Вот, Жозе, возьмите это и сделайте все, что нужно… Уплатите самые срочные долги, – добавила она, обращаясь к Кармеле.

Но в тоне ее не было обычной уверенности. После этого они не смогли вытянуть из нее ни одного слова. Она только попросила оставить ее. Когда Гарани и Кармела выходили, она зарыдала.

Весь день она не выходила из комнаты, отказывалась принимать пищу, в три часа дня попросила задернуть шторы в комнате. Она, всхлипывая, заявила, что перед теми, чье существование уже было для нее оскорблением, она покажется только с сухими глазами.

Ближе к вечеру она позвонила и сказала явившейся на вызов Кармеле, что ей нужно написать несколько важных писем. Девушка сразу же отправилась за советом к Гарани.

– Что тебе сказать? Бери бумагу и пиши, – посоветовал он.

– Не знаю, смогу ли я, доктор. Я пишу красиво, но не очень быстро. Да и потом, я не пойму всех слов.

– А ты не подавай виду…

– А если это будут настоящие письма?

Гарани некоторое время теребил пальцами бровь. У него в номере находилась стенографистка, маленькая пухлая женщина с мечтательным выражением на лице, короткими ногами, покрытыми черневшими сквозь шелковые чулки волосами. Он велел ей пойти к Санциани, рассказав вкратце о графине и посоветовав ничему не удивляться.

– Это моя старая приятельница, – добавил он, как бы извиняясь заранее.

Санциани лежала на кровати, положив на глаза смоченный водой носовой платок. Поэтому отнеслась к появлению незнакомого человека очень спокойно. И стала звать стенографистку «моя милая Жозе». В тот день все женщины были для нее «милой Жозе».

– Сначала напишем леди Саре Уайнфорд. Вы готовы? – произнесла она умирающим голосом. – Хилмингтон-лодж, Суссекс. Хилмингтон-лодж, – повторила она. – Замок, камни, все долговечное, служащее убежищем для людей чувствительных…

Стенографистка уселась рядом с кроватью, положив на колени стопку листов. Графиня начала диктовать:

– «Мадам, если скорбь женщины, которую Вы ненавидели, может доставить Вам какую-то радость и помочь перенести ужасное известие, знайте, что нет в мире существа, более несчастного, чем я. Шарль Ван Маар скончался вчера вечером, и мне не хотелось бы, чтобы Вы узнали об этом от кого-то другого. Я знаю, Вы ненавидели меня и имели на это право. Признаюсь, и я отвечала Вам тем же. Сегодня я не могу сказать, что сожалею об этом: это что-то более серьезное, я не могу пока этого понять. Я больше не понимаю того душевного порыва, который овладевает нами, когда мы любим или когда любят нас, и который доводит до самого безжалостного эгоизма, до самой жестокой ревности. Если Шарль с Вами больше не виделся, то это из-за меня. В последние часы своей жизни он говорил мне о Вас. Он сказал мне: „Думаю, она счастлива“. Я всем сердцем желаю, чтобы он оказался прав и чтобы печаль, вызванная его кончиной и владеющая мною сейчас, была для Вас ослаблена расстоянием и временем… Простите меня за то, что я диктую это письмо, но дело в том, что я пока еще не в состоянии держать в руках ручку и не могу откладывать. А поэтому спешу протянуть Вам руку над этой зияющей могилой, где будет покоиться мужчина, который любил и Вас, и меня…» Давайте, Жозе, я подпишу, – добавила Санциани после некоторого молчания и протянула руку за ручкой.

– Но я сначала должна переписать письмо начисто, синьора, – сказала стенографистка.

– А, ну хорошо…

Стенографистка ничему не удивлялась. Она исполняла свою работу механически, не задумываясь над тем, что ей диктовали, поскольку думала о своем. Да к тому же она уже привыкла к экстравагантным поступкам людей, связанных с кинематографом. Единственное, что привлекло на несколько секунд ее внимание, были туфли на худых ногах старухи: высокие бежевые туфли на изогнутом каблуке. Она подумала о том, сколько уже лет не носят таких каблуков…

– «Дорогая, хорошая моя Лидия…»

– Записывать? – спросила стенографистка.

– Да, пожалуйста, пишите… «Твое милое письмо пришло слишком поздно. Шарли был уже в коматозном состоянии. Вчера вечером все кончилось… Он сейчас лежит в номере «Беллини». Он так сильно изменился, что мне пришлось сделать усилие, чтобы вспомнить черты его лица при жизни. У него остались только черные круги под глазами, улыбка, спрятанная в уголках губ, и это выражение презрения к жизни, которая дала ему все, что могла, и которую он в душе очень любил. Но губы прилипли к зубам, присохли к костям. В течение шести недель я видела перед собой труп, который потихоньку усыхал, превращаясь в скелет, в глубине которого еще продолжал гореть его взгляд. За эти шесть недель он стал походить на святые мощи, которые лежат под алтарями в наших церквях, храня на черепе короны. Только что я наткнулась на людей, доставивших гроб, и со мной случилась истерика, после которой мне, как ни странно, стало несколько легче. В конце концов, я имею право плакать и кричать. Я знаю, что все это банально, но смерть вынуждает нас испытывать и проявлять те же чувства, что бывают у всех других людей».

В комнату на цыпочках вошли не замеченные графиней Гарани и Кармела. При свете прикроватной лампы они увидели, что из-под мокрого носового платка на виски графини сбежали две крупные слезинки, и поразились, увидев на ее лице те же самые признаки смерти, которые она описывала. Гарани привела в изумление необычная гипертрофия памяти, поскольку Санциани, казалось, зачитывала наизусть, черпая из памяти, свое давно написанное письмо.

Кармела подумала: «А я-то думала, что когда она помолодеет в воспоминаниях, то станет счастливой! Но почему она так убивается по вещам, которые имели место столько лет назад!»

А вслух произнесла:

– Вы не хотите прерваться, синьора?

– Нет, моя маленькая Жозе, нет, – ответила Санциани из-под повязки. – Так надо. Мне от этого даже легче.

И снова принялась диктовать:

– «Моя милая Жозе, которой я диктую это письмо, в течение всего этого времени была образцом преданности и помогла мне вынести эту муку распятия. Мне пришлось пережить все. Из Нимегена четыре дня назад приехали его жена и обе дочери. И эти три холодные глыбы, затянутые в корсеты, словно тушки бычков, напустив на себя приличествующий обстоятельствам вид и выдавив несоленую слезу, решили начать борьбу за свои права и воспользоваться смертью, для того чтобы вернуть себе то положение, в котором им было отказано жизнью. Когда Шарль узнал о том, что они приехали, он понял, что был обречен. Я бы с удовольствием прогнала их прочь. Во взгляде Шарля я увидела, что он просит у меня прощения за все, что мне пришлось вынести, самую отчаянную мольбу. Эти три женщины относились ко мне как к постороннему лицу, самозванке, а одна из дочерей не постеснялась даже сказать мне: «Все, что здесь находится, принадлежит нам». Еще не закрылись его глаза, а они уже наложили лапы на золотые коробки. С ними здесь появилась мерзость. Какое счастье, когда накануне своей кончины люди могут испытывать другое чувство, нежели ужас перед смертью в своей плоти! И именно они торжествуют, они силой овладевают вами и пользуются моментом, чтобы вас обобрать. Естественно, аренду „Ка Леони“ прервут. С того самого момента, как Шарль заболел, я все переделала в доме, не скупясь на расходы и снимая деньги со своего счета, а не с его. Это казалось мне столь естественным. И в итоге я осталась без гроша за душой. Ты часто говорила мне, моя дорогая, что я могу считать твои деньги своими. Возможно, мне так и придется, до тех пор пока я не приведу в порядок свои дела. Особенно мне хотелось бы пожить у тебя несколько дней. Ты увидишь, что в Париж приедет самая несчастная из вдов – та, что не имеет права носить траур. Целую тебя, моя самая давняя и единственная подруга».

Она замолчала.

– Это все? – спросила стенографистка.

– Господину Вильнеру я попробую написать сама, – слабым голосом ответила Санциани, протягивая руку за бумагой и ручкой.

Она написала: «Мой Эдуардо», а потом усталым жестом вернула бумагу стенографистке со словами:

– Нет, не могу, все прыгает перед глазами. Моя милая Жозе, я еще попрошу вас… Я не смогу уснуть, не освободившись от всего того, что накопилось вот здесь и постоянно вращается… «Мой Эдуардо… не удивляйся тому, что это письмо написано чужой рукой. Пишущий его человек в состоянии выслушать все мои мысли, даже те, о которых я могу рассказать только тебе одному, если ты все еще достаточно близок мне, чтобы суметь меня понять. У меня уже нет ни нервов, ни сил. Ничего у меня больше нет. За всю свою жизнь я никогда не чувствовала себя так ужасно. Даже смерть моего ребенка, после которой мне хотелось умереть, кажется мне теперь меньшей потерей. Я, видно, была в то время слишком юной, чтобы найти время подумать о смерти. А в этот раз… Сорок два дня я жила рядом, лицом к лицу с обезображивающей смертью. Это бесконечная мука. Мука видеть, как час за часом тело человека становится трупом, мука слышать, как человек, которому нет еще пятидесяти, строит планы на будущее, и поддерживать в нем иллюзию жизни, когда знаешь, что планы эти строятся напрасно. Мука, когда нельзя разрыдаться, слушая, как он говорит о лете, а ты знаешь, что лета ему больше не видать. Мука, когда он обещает поехать с тобой в путешествие, подарить тебе какое-то украшение, а ты знаешь, что стены комнаты – его последний горизонт и что скоро он уже не будет нигде ставить свою подпись. Тысячу раз я задавала себе вопрос, не совершаю ли я кражу, не говоря ему, что он обречен? Имею ли я право таить от человека его кончину? И все же решила, что пойду на обман до конца, хотя мне постоянно хотелось крикнуть ему: „Посмотри на дождь, ты его больше никогда не увидишь, это, возможно, последний дождь в твоей жизни. Посмотри на лицо твоего слуги, возрадуйся тому, что видишь его руки, что видишь мои руки, – ведь это все скоро скроется во тьме!“ Я вместо него страдала из-за всего того, чего у него в жизни еще не было и уже не будет. За каждое утро, за каждую ночь, которые он сможет запомнить как последние. Впервые в жизни в душу мою проникло необъяснимое милосердие, а ты ведь знаешь, что я для этого чувства не создана. Ведь милосердие – это когда страдаешь вместо другого, не так ли? О, как ты нужен мне, чтобы я смогла выговориться! Ведь все то время, пока длилась его агония, я жила в постоянном возмущении; я ненавидела Шарли, ненавидела что-то, что было выше его самого, за эти муки и пытки. Почему мы должны страдать от смерти других, коль и нам самим предстоит умереть?»

Она смолкла, переводя дыхание, и сняла с глаз носовой платок. Слез в глазах больше не было. Спустя несколько секунд она продолжала диктовать:

– «Ты ведь сам, Эдуардо, всегда говорил: „Мы являемся жертвами тех чувств, которые испытывают к нам другие“. Если честно, меня ничто не обязывало. Никто ничем никому не обязан, кроме самого себя. Может статься, что я любила Шарли странной любовью… которую мы, влюбчивые женщины, любовью называть не привыкли. Он, безусловно, любил меня больше, чем кого бы то ни было… С ним я прожила шесть лет сказочно красивой и легкой жизни. Он дал мне все и все позволял. Он знал, что с ним я удовольствия не получаю, и постоянно старался добиться у меня прощения за это. Он терпел мои капризы, мои вспышки, моих любовников. Он принял и тебя, прекрасно зная о том, что я хотела добиться от тебя абсолютного чувства, которое он сам питал ко мне. Он сказал мне: „Вы в конце концов все-таки полюбите меня“. Возможно, он добился того, чего хотел, как добивался успеха и во всех других своих начинаниях. До сегодняшнего дня живые и умершие делились для меня на две совершенно различные группы, на два отдельных мира. Теперь же граница стерлась, все смешалось. Часть меня самой, часть моего тела, моей жизни находятся по ту сторону. Отныне и навсегда часть меня занимается любовью с умершими. И я не перестаю повторять себе: „Шарли – первый умерший из моих любовников“. Мне представляется ужасной несправедливостью то, что до сих пор жив мой муж Санциани. Но все становится непонятным, глупым и бессмысленным, едва смерть пройдет рядом с нами. Лица, вещи, даже пейзажи кажутся всего лишь тонкой оболочкой, прикрывающей бездонную черную тайну. Человек делает шаг, оболочка лопается, и все кончено. Эдуардо, один лишь ты мог бы все объяснить мне, будь ты рядом, смог бы помочь мне привести в некоторый порядок мысли и вернуть реальность некоторым событиям. Успокойся. Я не зову тебя сюда. Я знаю, что приехать ты не сможешь. Но вот я вполне могу перебраться в Париж. – Она тяжело вздохнула и продолжила: – Только думами о тебе мне удается прогнать прочь кошмары, только воспоминаниями о твоем лице. Ты – это жизнь, это сила. Мой Эдуардо, знай, милый, что я, несомненно, произнесу твое имя, когда придет мой черед закрыть глаза, чтобы никогда больше не увидеть мир, когда придет мой черед умереть…»

Она дважды повторила: «Мой черед умереть», очень тихо и очень медленно. А затем вдруг погрузилась в глубокий сон. Дыхание ее стало медленным и свободным.

Стенографистка вопрошающе посмотрела на Гарани. Тот сделал ей знак, что она может идти.

А сам еще некоторое время постоял рядом с Кармелой у кровати, глядя на спящую Санциани.

Прежде чем уйти, Кармела забрала лежавшие на каминной полке двести тысяч лир и неоплаченные счета отеля.

Глава VI

Гарани пришлось срочно выехать в Неаполь вместе с режиссером Викариа, для того чтобы провести натурные съемки сцен фильма, который они ставили в творческом содружестве. Кармелу это огорчило меньше, чем она ожидала. Ее огромная любовь находилась в мертвой точке. Сценарист, казалось, продолжал не замечать тех взглядов, которые она на него бросала, тех знаков внимания, которыми она его удостаивала, того рвения, с которым она ему прислуживала. И Кармела начала уже думать о том, что ее мечты так и останутся сладким сном, что ей никогда не представится случай открыться ему. Она даже почти обрадовалась его отсутствию, позволявшему ей снова быть наедине с графиней.

Та неделя, во время которой Санциани вновь прожила шесть лет в Венеции, была неделей бесконечных воспоминаний. В них Кармела играла все роли, занимала все общественные положения, начиная от слуги или мажордома и тут же становясь ремесленником, князем, любовником, ювелиром, знаменитым путешественником, наперсницей, антикваром, известным тенором… У нее начинались почти такие же, как у графини, галлюцинации; голова шла кругом от всех этих персонажей, которые сновали в ней, от всех этих масок, которые накладывали на ее лицо большие, затуманенные воспоминаниями глаза графини для того, чтобы почти тут же сорвать и сменить на другие.

Иногда, не будучи в состоянии уследить за скоростью смены масок, она, готовая заплакать от досады, наивно спрашивала:

– Но кто же я, синьора графиня?

И в ответ на это Санциани, словно бы в мозгу ее оставался зажженным фитилек реальности, на секунду вырывалась из своего бреда и давала девушке необходимые пояснения:

– Ты – мой парикмахер… Ты – княгиня Тормезе… Ты…

Кармела же представляла собой толпу, была «остальными людьми» для старухи, которая больше уже не могла передвигаться, кроме как от кровати до кресла, но сохраняла величавость императрицы, отдавая теням приказы проснуться.

«Я оставалась Жанной так долго, когда все было плохо, – размышляла Кармела. – А теперь, когда я и принцессы, и лорды, и превосходительства, я едва успеваю узнать об этом».

Она страдала оттого, что графиня так быстро пролистывала лучшие годы своей жизни. Теперь между ними установилась некая договоренность, этакое сообщничество по бреду, при котором Кармеле было позволено, как верной помощнице, проявлять инициативу и сдерживать бег счастливых мгновений. Когда бал был великолепным, Кармела выражала желание остаться на нем. Она отказывалась покидать гондолу, вставать из-за стола или подниматься с постели после великолепно проведенной ночи. Она постоянно спорила по поводу стоимости украшений. Она требовала, чтобы воспоминания протекали не быстрее, чем по оловянного цвета водам плыла узкая ладья, приводимая в движение двумя гребцами. Там, в часе плавания от Венеции, гондола, проплывая по спокойным водам лагуны, повстречала большую лодку монастыря Святого Лаврентия Пустынника, над которой был поднят парус с нашитым на него большим белым крестом. А управляли лодкой два монаха, которые, казалось, вышли в море в Средние века, да так и плыли до сих пор. Там, на острове Мурано, можно было видеть, как голые по пояс стеклодувы вытаскивали из печей, крутя на своих трубках, куски раскаленной массы, мягкой и податливой, словно жизнь в самом ее зарождении.

То восхищенная подруга, то требовательный любовник, то ищущий свою путеводную звезду поэт, Кармела не совсем понимала, кем именно она была, но, неосознанно играя свою роль, говорила:

– Нет, останемся еще немного. Прошу вас.

Там на Бурано кружевницы работали на пороге своих домов. А в Торчелло вода расцвечивала землю, а заходящее солнце расцвечивало воду, превращая ее то в шелковистые ковры, то в ярко-красные шлейфы. А на фоне этой красоты над крошечным островком возвышались огромные руины двух византийских храмов.

– Давайте побудем здесь еще немного, синьора. Я хочу еще раз пройтись по Чертову мосту.

Но нет, надо было возвращаться в Венецию. То для того, чтобы отправиться в театр, куда Лукреция, верная своей привычке опаздывать, должна вступить с триумфом во время антракта. То для того, чтобы поехать на прием в один из дворцов на набережной Дзаттере, а потом познакомить Европу с новым гениальным композитором… А лечь спать на рассвете, а шторы поднять в два часа дня и распахнуть окно навстречу ослепительным солнечным лучам… Для того чтобы жизнь была приятной, она должна была протекать именно в таком бешеном темпе. Лукреция нуждалась в том, чтобы вечная неудовлетворенность, все новые и новые желания, непрекращающееся искушение давали ей ощущение прожигания времени, будто время – это горящий на ветру факел.

И все это было так прекрасно. Но почему же она на это даже не глядела? На этот вопрос она однажды ответила словами некой предсказательницы:

– Фейерверк красив, когда на него смотришь со стороны. Но у фейерверкеров руки черны от пороха.

Облокотившись о перила балкона над древнеримской улицей и глядя на скользящие по глади вод гондолы, она продолжала:

– А помнишь, мой Эдуардо, какие слова ты когда-то сказал, утверждая, что в любви я хочу вести себя как царица? И ты тогда еще добавил: «Нельзя, чтобы одной империей правили двое. Если ты хочешь любви короля, но не желаешь быть его подданной, удовольствуйся тем, что являешься его союзницей». А когда ты сказал мне еще, что я создана для того, чтобы стать великой куртизанкой, я готова была ударить тебя, даже убить. Я считала, что по причине усталости или извращенности своей ты хотел толкнуть меня в объятия других мужчин. Ведь это ты научил меня быть куртизанкой, а для женщин, не рожденных королевами, это единственная возможность царствовать.

И она сжала нежно, но страстно ладонь Кармелы. В этот момент она обращалась к Вильнеру. Именно с ним она продолжала диалог, который постоянно возобновлялся, несмотря на разделявшие их годы и расстояния.

– Именно для того, чтобы достичь этого, я приняла Ван Маара, – снова заговорила она. – Ван Маара и его миллионы, перед которыми люди становились на колени. Ты мне когда-то сказал: «Тебе нужен очень богатый мужчина». И я нашла себе самого богатого. Я его не люблю, или, точнее, я люблю его образ жизни, его образ мыслей, его силу, его присутствие. Но не испытываю к нему ни страсти, ни желания.

Ван Маар давал все, ничего не требуя взамен. Чтобы не порождать насмешек и сплетен, он, бывая в Венеции, останавливался в «Гранд-отеле», а во дворец «Ка Леони» приходил как один из многочисленных гостей. Люди все же говорили друг другу шепотом: «За все это платит вон тот». Он только просил ее иногда отправиться с ним в какое-либо путешествие, во время которого она принадлежала «лишь ему одному».

– Да, в общем, можно сказать, что я его люблю, ты правильно подметил, – ответила она на не сделанное Кармелой замечание. – Я люблю его за его деньги и, говоря это, не хочу ни оскорблять его, ни высказывать ему презрение. Мужчин надо любить за то, что делает их сильными. Попробуйте-ка сказать какому-нибудь художнику, что вы не любите его таланта! Я подтверждаю Шарли, что жизнь он прожил не зря. Что не зря он проработал всю молодость по шестнадцать часов в сутки, играя на бирже, проворачивая огромные дела. Потому что состояние, которое он благодаря этому сделал, позволило ему получить меня и даже занять главное место в моей жизни, быть счастливым соперником мужчин гораздо более красивых, более высокородных и более знаменитых. Его роль состоит в том, что он помогает мне самовыразиться. И он это знает. Мы с ним союзники. Каждый из нас дает другому смысл его существования.

Из всех городов она выбрала себе Венецию, распростертую на лагуне, словно женщина на серебристом зеркале. Венецию с ее розоватым телом в колье из дворцов, в браслетах из мрамора, похожую на разнаряженную куртизанку, опрокинувшуюся навзничь и предлагающую себя солнцу, разметав под его лучами груди куполов своих соборов. Венецию с одетыми в камень каналами, полными тайн, с тенистыми переулочками, неожиданно возникающими садами, непонятными изгибами улиц. Венецию, город торговли, искусства и любви, город, не имеющий крепостных стен и защищенный только водой, слишком мелкой для того, чтобы к городу смогли подойти тяжелые военные корабли. Разве был на свете другой город, который так хорошо подходил бы Лукреции? И нравилась ей не только Венеция, раскаленная летом, Венеция свадебных путешествий и фальшивых Каналетто, но и Венеция зимняя, Венеция туманов, когда от каналов, зажатых между дворцами-призраками, поднимается пар. Венеция, которая кажется оторванной от всего мира и плывущей в одиночестве по волнам бесконечности.

Она выбрала для себя подходящее жилище в Венеции – «Ка Леони», этот огромный одноэтажный дворец, возвышающийся над Большим каналом. «Мне он нравится, – сказала Лукреция, – за то, что он не завершен и что воображение может строить над ним все, что пожелает».

Она была «самой красивой женщиной Венеции» и, соответственно, «самой красивой женщиной мира», поскольку Венеция всегда славилась и гордилась тем, что именно там проживала «всемирная красавица». Ей удалось сделать так, что лицемерно-добродетельный свет принял ее в свой круг вопреки всем правилам, посчитав, что она находилась на самой границе между светом и распутством. Для женщин легкого поведения она была недосягаемым идеалом, поскольку в ней текла кровь аристократов. Для аристократок она была «последней», хотя они не смогли бы точно ответить ни что это слово конкретно означало, ни с какой линией поведения они его связывали.

Скандальный образ жизни служил для нее обрамлением. Все остерегались ее выходок, но были бы даже разочарованы, если бы она их не совершала. Люди хотели видеть ее вблизи и убедиться собственными глазами, верно ли все то, что про нее говорили. Побывать в Венеции или побывать в «Ка Леони» были совершенно разные вещи. Князья жаждали познакомиться с Лукрецией, музыканты, которых она приглашала играть к себе во дворец, могли после этого быть уверены в том, что войдут в моду. Поэты были ее близкими друзьями. Один известный певец, отказавшийся от приглашения выступить в ее салоне и заявивший при этом: «Мадам, если вы желаете послушать меня, можете прийти в „Ла Фениче“ на мой концерт», был неприятно удивлен, увидев перед собой пустой зал, а в нем, в третьем ряду партера, одну Санциани, снявшую весь театр. Она бросила ему небрежно: «Ну, месье, теперь спойте-ка для меня что-нибудь!»

Она сама выбирала себе любовников, и редкий бывавший в городе известный мужчина уезжал, не увозя с собой память о ней. Она занималась любовью со Славой, а ее постель была Пантеоном.

– Их было не так много, как говорят, – призналась она потом. – Четыре мужчины в год, по одному на сезон в течение десяти лет, это будет, кажется, сорок? Но если я начну перечислять их имена и титулы, покажется, что их четыре сотни.

Она могла прославить любого доселе неизвестного человека только одним включением в эту когорту. Она пользовалась своим влиянием на мужчин незаметно и никогда не рвала со своими бывшими любовниками, оставаясь с ними всеми в приятельских отношениях. Среди светских мужчин связь с нею или даже мимолетное приключение приводило к тому, что к счастливчику приковывалось внимание остальных дам. И когда дамы эти во время тайных свиданий спрашивали: «Что же в ней такого особенного?» – мужчины не знали, что и ответить. Да разве могли они сказать, что в ней не только удачно сочеталась красота движений и лица, никогда не выражавшего во время занятий любовью ничего, кроме страсти? Что она владела целой наукой прикосновения пальцами и губами? Что в ней была ласка одновременно с глубокой жестокостью, что само по себе встречается в людях довольно редко? Что был у нее еще этакий дар интуитивно находить в каждом мужчине именно то, что возносило его на вершину блаженства? Как было сказать об этом? О том, что каждое новое тело было для нее словно музыкальный инструмент, от которого несколькими пробными ласками она добивалась сначала нужных аккордов, чтобы затем заставить зазвучать в полную силу. В каждом желании она угадывала то, что не было высказано, и отвечала на это невысказанное молчаливым слиянием или порывом бесстыдства, а затем увлекала партнера за собой от насыщения к чуду.

Важность для нее ее собственной персоны очаровывала того, кому она отдавалась. Она возносилась с любовником к тем сияющим высотам, где стиралась грань между гордостью и чувством того, что ты живешь… Каждый побывавший в ее объятиях мужчина чувствовал в себе больше сил, больше ума, больше гениальности, чем предполагал раньше. Он начинал верить в собственную исключительность и божественность. Можно ли было говорить об обмане или мираже в столь тонкой сфере? Выходя из ее комнаты, мужчины чувствовали себя так, словно с небес они упали в грязь. И после этого они долго хранили горделивые, с чуть ностальгическим оттенком воспоминания о ее ласках.

А она, одновременно честная и коварная, наслаждалась своей властью над мужчинами, совершенно не думая о своем закате.

– Если я не смогу больше быть такой счастливой, я покончу с собой, – говорила она ровным голосом.

Но какой из дней можно с уверенностью назвать самым праздничным днем жизни?

Окна «Ка Леони» освещали почти весь Большой канал. Оркестры смолкли. Последние гости рассаживались по гондолам при свете факелов, которые держали неподвижно стоявшие на ступеньках слуги в белых париках. Свет факелов отражался в неподвижной воде канала. Супруга дожа медленно шла в одиночестве через огромные салоны, в которых всего лишь час назад триста человек толпились между бесчисленными зеркалами…

А теперь слуги опускали люстры и гасили свечи; прогорклый запах задутых свечей смешивался с ароматом лилий. Проходя, Лукреция касалась рукой предметов и ощущала нежность шелков, гладкую поверхность мрамора, холодные и полированные крышки золотых коробок, хранивших древние инталии. Узкая длинная ступня ее утопала в ворсе лежавших на полу ковров. Какое-то смутное чувство соединяло ее с миром вещей. И ни один мужчина не будет в этот вечер держать ее в своих объятиях. Ван Маар вернулся в «Гранд-отель», где выпишет чек на оплату всей этой роскоши. Низкий голос Вильнера и напевный говор Д’Аннунцио, казалось, продолжали раздаваться под сводами дворца вместе с эхом странной словесной баталии, во время которой лысый кондотьер и гигант-драматург соперничали друг с другом в богатстве воображения и в бесстыдстве на глазах очарованных слушателей. Но в этот вечер она не будет принадлежать ни тому ни другому. И никому из тех, чьи губы шептали, что ждут, чьи взгляды вызывали воспоминания. И даже тот, перед кем несли факелы, кто согласился на часок зайти на этот праздник, император, перед которым дрожали все народы, кто прибыл, сверкая орденами, с высокомерно поднятыми вверх кончиками усов и с увечной маленькой рукой, – сам кайзер, которому она пообещала покориться… возможно… подождет еще пару деньков, еще пару ночей поплавает под окнами дворца в гондоле, пришлет не одно послание с надежными слугами, скомпрометирует себя достаточно для того, чтобы в полной мере оценить свою победу, о которой будет известно всем.

А сегодня вечером она будет принадлежать самой себе.

Войдя в небольшой салон, где были развешаны ее портреты, она некоторое время постояла неподвижно, глядя на все эти зеркала, в каждом из которых ее отражение было совершенно другим. Затем она ушла в спальню и дала себя раздеть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю