Текст книги "Такая большая любовь"
Автор книги: Морис Дрюон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Человек с автоматом ожидал чего угодно, только не всадника, несущегося на него с саблей наголо в лучах ослепительного света. От страха он метнулся за алтарь, растянулся на ступеньках и выронил оружие.
Фактор внезапности действует секунды три. За эти три секунды лежащий на ступеньках стрелок успел налюбоваться огромным красным солнцем между конскими копытами, топтавшими плиты пола. Он успел даже подняться, подхватить автомат и положить палец на спусковой крючок. А вот выстрелить не успел, потому что сабля вонзилась ему в самую середину груди.
Маркиз поднял глаза и увидел перед собой в нише каменного святого Георгия – при шпорах, с копьем, нацеленным на змея.
И тогда он понял, откуда шла к нему удача. Он спешился и преклонил колена.
На коня Бурсье сел сам, с церковной скамьи.
Выехал он шагом, и на груди у него красновато поблескивал в лучах закатного сердца мальтийский крест.
Сержант де Бурсье де Новуазис, рыцарь по рождению и по призванию, отсалютовав капитану, вытер клинок о листву растущего рядом вяза.
Белокурая девушка
Антуану де Таверносту
Когда их выгрузили из санитарной машины, уже наступила ночь. Гортанный язык, который звучал вокруг и из которого они не понимали ни слова, поддерживал чувство нереальности происходящего. Оно возникло, когда горячие полосы пуль прошили их бедра, земля ринулась им навстречу и они разом погрузились во тьму, едва успев подумать: «Ну все, крышка!»
А потом несвязные образы начали складываться в смутные картины, словно нанесенные пунктиром, как дороги на военных картах: это было их далекое прошлое, прошлое тех, кто стал бесплотным, а когда-то был крепким и здоровым. Всех раненых роднит чувство надежды, не исчезающее даже при виде палача. Перед ними проплывали неприветливые лица военных санитаров во вражеской форме, агонизирующие тела, привезенные с передовой, загипсованные руки и ноги. Странно холодили смоченные эфиром маски, странно безболезненно орудовал над человеческой плотью хирургический скальпель. В передвижных медпунктах они ничего не могли разглядеть, кроме лампочек на потолке. От покрытых клеенкой тряских каталок болели затылки. Кругом царил запах формалина, эфира и грязного белья. Полумрак медицинского грузовичка пронизывали только вспышки боли. А в конце пути их ждали наскоро побеленная палата, где их положили рядом, и пышногрудая медсестра.
Из восьми раненых только двое были раньше знакомы друг с другом, и оказалось, что они служили в одном полку.
Они называли имена офицеров и то и дело восклицали:
– А! Этот длинный брюнет, ну и сволочью же он оказался!
И между ними крепла благотворная иллюзорная дружба. Фейеруа и Лувьель изо всех сил старались поверить, что они частенько сталкивались во дворе казармы, у стойки бистро и даже в борделе.
– Так это ты заставил меня как-то вернуться в комнату, когда я заступил в караул, потому что у меня шинель была не почищена?
– Вполне возможно. И правда, что-то припоминаю…
– Ну просто умора!
Фейеруа подорвался на мине, и ему оторвало ногу. Кость на ноге раскрылась, как цветок лилии. Он занимал первую койку у окна, занавешенного черной шторой.
Толстяк Лувьель лежал неподвижно, вытянувшись: его грудь, шея и голова были закованы в гипс, и он очень досадовал, что от Фейеруа его отделяет еще один раненый – Ренодье. У того взрывом бомбы снесло всю верхнюю часть лица. Ренодье пока не догадывался, что ослеп, и ему все казалось, что волосы по недосмотру попали под повязку и лезут в глаза.
– Да уж, куда как смешно: оказаться в палате, которая непонятно где, – сказал Мазаргэ, занимавший шестую койку.
Как называется город, какой формы здание, где они находятся, да и вообще: в городе они или в замке, оборудованном под госпиталь, с красным крестом над крышей? Похоже, так и было, ибо городской шум долетал до них словно издалека.
– Как бы там ни было, ребята, а сестричку вы видели? Грудь как балюстрада, а сама страшная… Я бы…
И он завершил фразу хлестким похабным словом. Мазаргэ был южанином с блестящими глазами и оттопыренными ушами. Из его бедер и ягодиц извлекли с полдюжины осколков, и это ранение вызвало у него постоянный невыносимый приапизм.
Свет приглушили, и те, кто мог, уснули. Остальные же качались на волнах мучительного полусна.
Фейеруа долго разглядывал оконную штору из плотной черной ткани, похожую на занавеску в церковной исповедальне. В молочно-белом обводе рамы штора казалась замаскированным входом в царство мертвых. Фейеруа мучили фантомные боли в оторванной части ноги, а Мазаргэ с трудом сдерживал стоны при малейшем прикосновении к рубашке.
На следующее утро та же медсестра, с грудями как дыни, вошла в палату и подняла штору.
Комнату сразу залил солнечный свет, и раненые тут же почувствовали, какой скверный запах у них в палате.
Опершись на ладони, Фейеруа попытался приподняться на койке и скорчил благостную физиономию.
– Эй, Фейеруа, как там снаружи? – раздался голос Лувьеля из гипсовой кирасы.
– Снаружи? – протер глаза Фейеруа.
– Ох уж эти волосы, все время волосы на лице, – пробормотал Ренодье, у которого из-под повязки виднелся только рот. – Тому, кто может смотреть, повезло: его поместили возле окна. Но надеюсь, что через несколько дней тоже смогу…
В палате повисло тягостное молчание, и Фейеруа, повернув голову к окну, сказал:
– Снаружи не так уж плохо. Грех жаловаться: мы не в самом захудалом углу. Тут есть маленький садик, за ним улица, а потом еще дома.
Он продолжил описывать пейзаж: дома низкие, кирпичные. По улице идет старик и на ходу читает журнал. Служащие расходятся по конторам.
Раненые, притихнув, внимательно слушали Фейеруа.
Стекла задрожали от шума мотора.
– Это проехал большой военный грузовик, а на нем парни с ружьями, – пояснил Фейеруа.
– А женщины, какие женщины на улице? – спросил Мазаргэ.
Фейеруа коротко рассмеялся, обнажив красивые белые зубы.
– Абсолютно не из-за чего переживать, мой мальчик, – ответил он. – Уверяю тебя, ни одной хорошенькой мордашки.
– Да мне наплевать, хорошенькие они или нет, – отозвался Мазаргэ. – Мне не мордашку, а попку надо. Задницу мне, слышишь, задницу!
– Это ты за неимением своей… в порядке компенсации, – сказал Лувьель.
– Знаешь, ты тут не один такой, кому хочется, – прозвучал низкий бас с последней койки, – только мы из этого не делаем истории.
Фейеруа завернулся в одеяло, потом снова сел, посмотрел в окно и вдруг крикнул:
– Ого! Наконец-то красивая девушка!
– Правда? – удивился Мозаргэ. – А какая она?
– Блондинка, с косой, закрученной сзади в узел. И… ух, какая хорошенькая!
В этот момент вошел врач с обходом. Языковой барьер не давал ему возможности общаться с ранеными, и он был похож на ветеринара, который спрашивает пальцами и от пальцев же получает ответ. Медсестра, слушая его указания, кивала головой. Когда врач обследовал рану обитателя последней койки, у которого из живота торчала двенадцатисантиметровая дренажная трубка, тот глухо застонал сквозь сжатые зубы.
– Не хотелось орать перед этими гадами, – проворчал раненый, когда ему сменили повязку.
– Гады или не гады, но надо признать, что нас-то они все-таки лечат, – отозвался другой.
– Ну что за паскудство! – воскликнул Лувьель. – Они сделали все, чтобы разорвать нас на куски, а потом, после всего…
– Вот уж действительно: человечество – сборище идиотов! – назидательно пробасил парень с дренажом.
Утро прошло без приключений, но после полудня Фейеруа снова сообщил:
– Глядите-ка, опять та самая утренняя блондинка! Смотрит в нашу сторону.
И он приветственно махнул рукой и улыбнулся.
– Вот шалава, она нарочно повернула голову, – бросил Фейеруа, растягиваясь на койке.
Еще часа через два он снова объявил, что блондинка прошла мимо, но глаз не подняла.
– Думаю, это машинистка, – доверительно шепнул Фейеруа Лувьелю.
В шесть часов она появилась снова, и на этот раз Фейеруа торжествующе всех уверял, что она долго смотрела на их окно.
У него потребовали более детального описания: какова грудь, бока, бедра?
– Щиколотки? А вот на щиколотки я как-то внимания не обратил.
– Хорошие места в палате всегда достаются одним и тем же, – с досадой бросил Лувьель.
Ночь погружала обитателей палаты в тревожное оцепенение, а по утрам открывалась штора, и они опять обретали надежду. Шли дни, и постепенно на ритм больничной жизни, с ее измерением температуры, обходами, перевязками и кормежками, наложился совсем иной ритм, словно установилось другое время, в котором стрелка на циферблате подчинялась четырем ежедневным проходам блондинки под окнами палаты.
– Фейеруа, ты влюбился, – говорили ему.
– Да нет, вы что! Не видите, я же шучу.
Но остальные семеро тоже влюбились. Интрига, развивавшаяся за оконным стеклом, стала их достоянием. Им казалось, что они здесь уже целую вечность, и белокурая девушка проходила под окнами тысячи раз.
Их ничего больше не интересовало. Если Фейеруа случалось задремать среди дня, всегда находился кто-нибудь, кто кричал бы ему:
– Эй, Фей, скажи-ка, может, уже пора?
Все знали, что до войны Фейеруа был портным.
– Ох, и оденешь ты свою блондинку!
А Фейеруа думал: «Интересно, как же я сяду за свой портновский стол без ноги?»
Мазаргэ изнемогал. Он умирал от желания, ревности и уязвленной гордости и был готов на предательство. Он молил Бога, чтобы выйти из госпиталя раньше Фейеруа.
«И как, интересно, он будет выглядеть на своих костылях?» А у него, Мазаргэ, только бедро чуть-чуть не гнется, зато плечи – во! – и вид нахальный и победоносный. Уж он-то пройдется по городу, так пройдется!
Чтобы привлечь внимание к своей персоне, он без конца рассказывал всякие похабные небылицы. Но ему обычно бросали: «Заткнись, Мазаргэ!» – особенно если он начинал впутывать в свои приключения блондинку.
– Жаль, что ты не знаешь их чертова наречия, – заметил как-то Лувьель. – А то написал бы ей всякие нежные слова на большом листе бумаги, а потом отослал бы.
Тогда Фейеруа пришла мысль вырезать сердечко из старой увольнительной и приложить его к стеклу.
Наутро отекшее лицо Фейеруа осветила широкая улыбка.
– Она приколола на платье брошку в форме сердечка, – заявил он.
– А какое у нее платье?
– В зеленый цветочек.
Прошло еще два дня. И утром Фейеруа, к которому начали, по обыкновению, приставать с вопросами, сказал:
– Сегодня она не проходила.
Это был тот самый день, когда врач, ощупав ногу Фейеруа над культей, покачал головой, внимательно посмотрел на его температурный лист и сделал сестре знак глазами: «Ну, что я говорил!»
В тот же вечер Фейеруа, взглянув в сторону окна, прошептал:
– Ничего смешного в этом нет.
– В чем? – спросил толстяк Лувьель.
Фейеруа не ответил.
– Так что, сегодня вечером ты ее не видел? – настаивал Лувьель.
– Видел… Она проходила с другим…
– Так, может, это был ее брат!
– Да пошел ты! Все они шлюхи! – сказал Мазаргэ. – Им не сердечко в окне надо показывать, а…
– Заткнись, Мазаргэ! – крикнул парень с дренажом.
В палате воцарилось траурное настроение.
«Если у нее есть парень, это нормально, – думал Лувьель. – Но ведь могла же она хотя бы не ходить с ним так вызывающе под нашими окнами?»
Ночью Фейеруа сильно стонал, а утром так и не вышел из оцепенения, ни разу даже не посмотрев в окно. Палата с пониманием отнеслась к его печали.
А вечером, к удивлению всех, кроме врача, он взял и умер.
Тело его увезли, а койку застелили чистым бельем.
Мазаргэ подозвал медсестру с огромным бюстом и жестами объяснил ей, что хотел бы занять место Фейеруа.
Сестричка явно симпатизировала Мазаргэ, и он перебрался на другую койку.
Всю ночь он не сомкнул глаз. Волны воображения захлестывали его зелеными цветочками, белокурыми косами и розовым телом, чуть присыпанным веснушками.
И как раз, когда Мазаргэ наконец задремал, появилась сестра и подняла штору.
Он сразу проснулся и приник к окну, упершись лбом в стекло, как вопросительный знак.
– Черт! – крикнул он вдруг, упав обратно на подушку.
– Ты чего? Что случилось? Тебе плохо? – галдели раненые.
Мазаргэ изо всех сил пытался вернуть утраченное самообладание.
– Ну да, ясное дело, я с самого начала не сомневался, что Фейеруа нас просто обвел вокруг пальца, – сказал он. – Мне надо было самому убедиться.
По ту сторону окна не было ничего, кроме серой стены и нескольких мусорных куч.
И тогда Лувьель, закованный в белый гипсовый шишак, вдруг почувствовал на лице глупую сырость нежданных слез.
Апоплексический удар
Фредди Шовело
«Вас интересует, отчего умер Ла Марвиньер? – спросил наш приятель Магнан. – Не знаю. Он умер мгновенно, у меня на глазах, в тот вечер, когда объявили перемирие. Я не врач и не берусь вникать в причины, но мне кажется, он был сердечником. Он сам говорил. Необыкновенный был человек. Я и видел-то его всего два-три раза, но не забуду никогда.
Первый раз мы встретились в Нормандии, в низовьях Сены, в маленькой деревушке под названием Рейенвиль. Я приехал за донесениями связных и справился о нем. Мне ответили:
– Полковник Ла Марвиньер? Вы найдете его на генеральском командном пункте. Сами увидите. Высокий такой, худой и очень бледный.
Дивизионный командный пункт находился в доме священника. Можете себе представить: накануне его установили, а на следующий день уже сворачивают, и в саду кюре без конца трещат мотоциклетные моторы… Я вошел. Генерал был у себя: он изучал карту, а вокруг него столпились человек шесть старших офицеров. Он обвел красным карандашом широкий круг на карте. Младший офицер быстро строчил на пишущей машинке, отбивая себе пальцы; взад-вперед сновали дневальные. В углу, прислонившись к стене, одиноко стоял высоченный, какой-то нескончаемый человек с пятью нашивками на пилотке и рассеянно смотрел в пространство. Это был Ла Марвиньер. Он опирался на высокую, как у Людовика Четырнадцатого, трость, которая оканчивалась какой-то странной кожаной насадкой, видимо предназначавшейся для измерения, а вот чего, я не знал. Вид у него был скучающий. Похоже, все, что происходило вокруг, его не интересовало.
– Приветствую вас, – сказал он, прикладывая два пальца к пилотке. – Что это вы там принесли?
Пока он читал, я успел его разглядеть. Поистине, такого необычного лица я еще не видел. Крупное, удлиненное, со сломанным, вдавленным внутрь носом и огромными, навыкате, голубыми глазами, которые выползали из глазниц, как улитки. Моранж сказал как-то: “Когда Ла Марвиньер сидит за столом, все опасаются, как бы его глаза не упали в тарелку”. Мало того, на щеках, на висках – повсюду виднелись шрамы, а цвет лица отличался неестественной бледностью. Такими бледными становятся годам к двенадцати анемичные дети.
– Вы что-нибудь ели, старина? – спросил он меня. – Нет? Тогда идемте со мной, я приглашаю. Я больше не нужен, господин генерал? Можно идти? Мое почтение!
И он откланялся. Едва мы вышли из командного пункта, как началась бомбардировка. Над нами пикировали, поднимались и снова пикировали самолеты, дом дрожал. В деревне были брошены в беспорядке сотни две автомобилей. Метрах в тридцати от нас горел грузовик. Началась паника, и люди попадали ничком на землю. А Ла Марвиньер стоял у обвалившейся стенки, опираясь, по обыкновению, на трость, и ждал, когда все кончится. Каска так и осталась висеть у него на поясе. Очень неловко находиться рядом с полковником, который стоит во весь рост, когда тебе самому хочется вжаться в землю, распластаться, как все, и стать незаметным. Когда он слышал свист бомбы слишком близко, то слегка втягивал голову в плечи, а потом, уже после взрыва, снова принимался глядеть в небо. Вдруг сквозь грохот до меня донеслось:
– Да ложитесь же вы, старина! Я – другое дело. Я предпочитаю стоять прямо, потому что… я сердечник.
Бомбежка длилась минут десять – двенадцать. Наконец проснулась зенитная артиллерия, и самолеты убрались восвояси. Люди начали подниматься с земли. Один из них бежал мимо нас, крича как одержимый. Полковник остановил его тростью:
– Ну что? Худо пришлось? А я, как видишь, никогда не бегаю и до сих пор жив.
И кривая усмешка приподняла его редкие рыжеватые усики. А совершенно потерявший голову солдат кричал:
– Но, господин полковник! Вон, посмотрите! Это они сбросили!
В нескольких шагах от нас, за низкой стенкой, лежала неразорвавшаяся мина. Она устроилась в траве, как молодой кабанчик, разве что хвост был стальной и чуть длиннее. Трава вокруг еще дымилась. Вместо того чтобы отскочить, мой Jla Марвиньер подошел, провел рукой по стенке и начал придвигать к мине кожаный наконечник трости, приговаривая:
– Любопытно! Любопытно!
– Думаю, мы с вами еще легко отделались, господин полковник, – заметил я.
Он бросил “да!” и продолжал свое занятие. Потом, все так же улыбаясь уголком рта, спросил:
– Наверное, лучше ее не трогать, а? Кажется, бывают такие, которые взрываются с запозданием… Что вы об этом думаете?
Я с удивлением заметил, что солдат просто остолбенел. Он, прерывисто сопя, следил за движениями полковника, но больше не орал. Он успокоился».
Магнан помолчал, закурил сигарету и продолжал:
«Да, замечательный был человек. Это словами не передать, можно только почувствовать. Повелитель! После налета мы уселись в автомобили. У него была превосходная машина с флажком подразделения. Сначала он объехал все свои эскадроны, чтобы оценить урон от налета. А потом мы вошли в дом, где он устроил столовую. В одном из окон вылетело стекло, но стол был тщательно сервирован, тут же находился ординарец, одетый в белую куртку метрдотеля. Я не удержался и спросил:
– Давно вы здесь, господин полковник?
– Здесь? Мы прибыли нынче утром. А, это вас, наверное, удивила куртка Топара? Я считаю, что так надо. Видите ли, дорогуша, не понимаю, почему, если война, то надо полностью отказываться от своих привычек. Если есть возможность… Как вы полагаете? И потом, это поддерживает моральные устои войска. И он такой миляга, этот Топар: он готовит мне ванну, он знает все мои причуды. Топар! Капитаны уже обедали?
– Да, господин полковник.
– Прекрасно, подавай на стол.
За обедом – а это был настоящий обед, какого я давно уже не помнил, с отменным бордо, извлеченным из багажника, – Ла Марвиньер, заметив, что я разглядываю его с нескрываемым любопытством, сказал:
– Вы думаете, у меня не все в порядке с головой?
– Вовсе нет, господин полковник!
– А вы не стесняйтесь, говорите начистоту! Видите ли, моя бедная матушка наградила меня внешностью хоть и не такой уж приятной, но вполне сносной. Если бы она сейчас с небес могла видеть, во что я превратил свою физиономию! Нос, к примеру, – результат падения в конкуре. Моя лошадь получила эмболию [8]8
Эмболия – мгновенное нарушение проходимости кровеносного сосуда. Чаще всего причиной эмболии становится тромб.
[Закрыть], когда брала высокий барьер, и упала замертво. А это… – он показал на глубокий, как дыра, шрам на нижней челюсти, – след от пики одного улана в четырнадцатом году. Представьте себе, я-то был вооружен саблей! О, я занятный старичок! А вот это… – он потрогал розовое безволосое пятно над виском, – это меня задела пуля в Марокко. Остальное уже не так интересно, хотя я смело могу утверждать, что все воспоминания начертаны у меня на голове.
Он говорил, почти накрывая веками свои огромные глаза, нависающие над впадиной на месте носа. Обед подошел к концу…
– До свидания, господин полковник!
– До свидания, дружок!
И я уехал.
Восемью днями позже, как раз в пик сезонного спада воды в реке, меня послали с приказом к Ла Марвиньеру, занимавшему вместе с оставшимися в живых бойцами своих подразделений позицию в поле. Они стояли недалеко: километрах в пятнадцати – двадцати. Согласно приказу, полковнику надлежало как можно скорее переправиться через Луару. Дорога была спокойной, машин не попадалось, только несколько маленьких заплутавших групп спешили на юг догонять своих. И больше никого, разве что мычащие в поле недоеные коровы. Но мне вовсе не хотелось, чтобы меня за первым же поворотом как кролика схватили за шиворот. Наконец слева я услышал стрельбу.
“Ага, значит, Ла Марвиньер должен быть где-то здесь”. И верно: я подъезжал к деревне.
– Полковник? Он там, на ферме.
Еду на ферму, и что же я вижу? Посреди двора в большой лохани сидит Ла Марвиньер и принимает ванну. Рядом с ним на стуле висят брюки и гимнастерка, тут же прислонена трость Людовика Четырнадцатого, а напротив стоит ординарец с зеркалом. И Ла Марвиньер спокойно бреется. Потом я понял, что это был ритуал: он каждый день обязательно принимал ванну. Поэтому первоочередная забота ординарца на новом месте состояла в том, чтобы найти емкость, в которую полковник поместился бы целиком. Задача не из легких, если учесть его немалый рост. В то утро он встретил меня такими словами:
– А! Рад вас видеть! Я всегда спрашиваю себя, что сталось с теми людьми, с которыми я обедал? Назовите-ка ваше имя. Да! Магнан! Так оно и есть. Что там у вас на этот раз?
И он протянул мне свою огромную мертвенно-бледную ручищу.
– Приказ об отступлении, господин полковник.
– Об отступлении? Но я только и делаю, что отступаю. И куда, по-вашему, я должен отступать? Нас атаковали со всех сторон и, похоже, собираются уничтожить. Куда отступать?
– За Луару, господин полковник.
– Какое же это отступление? Это уже бегство!
– Приказ срочный, господин полковник. Мосты будут взрывать.
– Ладно, это мы еще посмотрим… Но не могу же я отступать с небритой щекой!
И он снова принялся бриться, старательно подравнивая линию усов. Этот человек обладал способностью заражать своим спокойствием. Однако я услышал, что стреляют уже все ближе. В этот момент появился младший офицер.
– Господин полковник, здесь скоро будет жарко. Меня послал к вам капитан Дюшмен.
– Прекрасно! – сказал Ла Марвиньер. – Передайте капитану, чтобы он держал меня в курсе. Скоро буду.
Я думал, он сразу вылезет из своей бадьи. Ничуть не бывало!
– И велите поднести мне ящик с гранатами. Так, чтобы я мог достать рукой. – Тут он обернулся ко мне: – Меры предосторожности никогда не помешают. Я всегда остерегаюсь неожиданностей. И потом, я ведь вам уже говорил, что я…
– Сердечник, господин полковник? – улыбнулся я.
– Совершенно верно! Не смейтесь. Любопытно, что никто не желает в это поверить. Топар! Салфетку… – Он вытер руки. – Карту…
У него была только карта Мишлена, и хорошо, что была.
– Так! А теперь, Магнан, вы мне окажете небольшую услугу. Подойдите-ка!
Я наклонился к его голому плечу.
– Я буду отступать вот здесь, по мосту Б. Не будете ли вы так любезны попросить не взрывать мост до… Который теперь час? Десять? До половины первого. Идет? Езжайте тотчас же. Спасибо, старина. До скорого.
Пули уже цокали о землю совсем близко. А он снова окунулся в бадью:
– Еще минут пять. Сегодня такая жара…»
Магнан непроизвольно заговорил голосом полковника, потом продолжил уже своим голосом:
«Сознаюсь, я уезжал с сожалением. Я дорого бы дал, чтобы увидеть, как Ла Марвиньер, выпрямившись во весь свой огромный рост, швыряет в неприятеля гранаты.
Конечно, в половине первого он к мосту не подошел. В три часа охрана получила приказ взорвать мост. И с этого момента мы мысленно занесли Ла Марвиньера в списки погибших. Все о нем сожалели и говорили, что он хоть и был совершенно чокнутый, но…
– Если бы все вели себя так, как он!
Однако двадцать пятого июня… – Магнан слегка помолчал и тихо заговорил: – Господи, какой был прекрасный день! Вы не поверите… Итак, двадцать пятого июня, проезжая маленький городок на севере Дордони, я узнал, что Ла Марвиньер находится там. Я застал его в доме нотариуса. На дверях висела табличка “Командный пункт полковника”, с цветами его герба, стоял часовой, на месте был дневальный – словом, все, как положено. Невозмутимый Ла Марвиньер со своей неизменной тростью восседал на стуле времен Генриха Второго.
Первыми моими словами были:
– Господин полковник, что с вами тогда случилось?
– Что со мной случилось? Ничего. Мы переправились вечером на лодках, а потом… Меня словно все забыли, и вот я теперь воюю в одиночку. Но я уверен, что теперь…
– Теперь, господин полковник, дела идут не лучшим образом.
Он пожал плечами, как будто ему это было безразлично.
Мы еще несколько минут поговорили, и я уже собрался было спросить, пришлось ли ему воспользоваться теми гранатами. Вдруг влетел сияющий, запыхавшийся солдат и крикнул:
– Господин полковник, господин полковник! Объявили! Перемирие объявили!
Этот дурачок улыбался, словно перемирие означало конец войны, а полковник должен быть счастлив, услышав новость.
Ла Марвиньер никак не отреагировал. Он, правда, тихо сказал:
– Хорошо, дружок, хорошо. Спасибо, можешь идти.
На его лице тоже появилось слабое подобие улыбки. Мы остались одни, и он сказал:
– Ну вот…
Потом замолчал, глядя прямо перед собой. И вдруг я увидел, что этот человек, всегда такой бледный, стал багроветь. Сначала шея, потом подбородок, потом щеки и лоб, и с каждой секундой он багровел все сильнее. Увиденное мною зрелище описанию не поддается. Сам полковник, казалось, не замечал того, что с ним происходит. Тем временем лицо его до самого лба приобрело уже малиновый оттенок. Я сказал:
– Господин полковник, может, стакан воды?
– Да, стакан воды…
Я вышел, отыскал кухню, а когда вернулся со стаканом воды в руке, Ла Марвиньер сидел на стуле, свесив голову между колен. Я приподнял его и крикнул:
– Господин полковник, господин полковник!
Ему не хватало воздуха, и он меня уже не видел.
Еле слышно он прошептал:
– О! Когда-нибудь это должно было случиться…
Я так и не понял, говорил он о перемирии или о смерти. Голова его упала, и все было кончено…» Магнан помолчал, смял сигарету и произнес:
– Говорю вам, другого объяснения у меня нет. У него было слишком слабое сердце…
Марсель, 1941