Текст книги "Танцовщица"
Автор книги: Мирза Хади Русва
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Бува Хусейни оказалась очень доброй женщиной. Она была со мной так нежна, что я спустя каких-нибудь несколько дней уже позабыла своих родителей. Да и не мудрено! Как было не забыть? Во-первых, помнить о них было не в моей воле, во-вторых, «на новом месте новые мысли». Да и чего только у меня теперь не было! Самая лучшая пища, какой мне раньше и пробовать не случалось; платья, какие никогда и не снились; три девочки-подружки, Бисмилла-джан, Хуршид-джан и Амир-джан, с которыми я играла, – все это у меня было. Да еще целый день песни и пляски, сборища и зрелища, празднества и прогулки – чего мне оставалось желать? Каких других удовольствий?
Мирза-сахиб! Вы скажете, что, значит, я совсем бессердечная, если так скоро забыла родителей, увлекшись играми и плясками. Но хоть лет мне было еще немного, все же я, едва войдя в дом Ханум, словно почуяла сердцем, что придется мне теперь провести здесь всю жизнь.
Так новобрачная, входя в дом свекра, уже понимает, что здесь она не минутная гостья, а пришла сюда навсегда, чтобы все перенести и умереть тут. В дороге я натерпелась такого страху от проклятых разбойников, что у Ханум почувствовала себя, как в раю. Возвращение к родителям казалось мне чем-то совершенно несбыточным, а когда знаешь, что твое желание не может исполниться, оно остывает. Хотя от Лакхнау до Файзабада всего сорок косов,[38]38
Кос – мера длины, около четырех километров.
[Закрыть] мне в то время казалось, что это бесконечно далеко. У детей свои представления, не такие, как у взрослых.
3
Нет, не дано человеку жить только горем своим.
Время проходит неслышно, горе уходит за ним.
Мирза Русва-сахиб! Вы ведь, наверное, помните дом Ханум? Какой он был большой, сколько в нем было комнат! И в каждой обитали воспитанные ею танцовщицы. Бисмилла – дочка Ханум – и Хуршид были моими ровесницами; они еще не считались танцовщицами. Но, кроме них, в доме жили десять – одиннадцать девушек. Каждая из них занимала отдельную комнату, имела своих слуг, свою обстановку. Все они были одна другой краше, все увешаны драгоценностями, всегда принаряженные, в богатых одеждах. Другие танцовщицы и по большим праздникам не видят таких нарядов, какие мы носили в будни. Дом Ханум казался мне обителью пери[39]39
Пери – сказочная красавица, фея.
[Закрыть] – куда ни загляни, только и услышишь, что смех и шутки, пение и музыку. Я тогда была еще маленькой девочкой, но ведь женщины проницательны от природы, и я уже чуяла свое предназначение. Видя, как поют и танцуют Бисмилла и Хуршид, я приходила в восторг и в свою очередь невольно принималась напевать про себя и приплясывать.
В ту пору началось мое обучение. У меня нашли способности к музыке, да и голос мой оказался неплохим. Когда я усвоила гаммы, мы перешли к простейшим мелодиям. Учитель мой начал с самых основ. Он заставлял меня заучивать на память различные мелодии и требовал, чтобы я их без конца повторяла. А мне смертельно надоедало исполнять их по всем правилам и всегда хотелось петь по-своему.
Сначала учитель (не дай бог душе его устыдиться!) не обращал на это внимания. Но вот как то раз, исполняя одну мелодию в присутствии Ханум, я, как всегда, принялась своевольничать. Учитель не поправил меня. Ханум велела мне повторить. Я опять спела так же, как в первый раз. Учитель снова не обратил на это внимания. Глаза у Ханум сердито сверкнули. Я взглянула на учителя – он утвердительно кивнул. Тут уж Ханум не стерпела.
– Господин учитель, что же это такое? – упрекнула она его. – Так петь не годится. Я вас спрашиваю, правильно она поет или нет?
– Не совсем.
– Так что ж вы ее не остановили сразу?
– Как-то внимания не обратил.
– Не обратили внимания?! Я нарочно заставила ее повторить, а вы все равно словно воды в рот набрали. Вот как вы учите девочек! Да спой она сейчас так же перед знающим человеком, он бы мне в глаза плюнул.
Учитель смутился и промолчал, но в душе затаил обиду. Наш старый учитель считал себя знатоком пения, да так оно действительно и было. Вмешательство Ханум его очень задело.
В другой раз, и опять при Ханум, я спросила учителя, как надо петь одно место, и он ответил мне неточно.
– Хан-сахиб! – возмутилась Ханум. – Сохрани боже! Сказать такое при мне!
– А что?
– И вы еще спрашиваете: «А что?» Да разве так можно петь? Попробуйте-ка сами!
– Да, вы правы, – признал учитель, едва начав.
– Так! Вот вы и посудите! Сами поете одно, а девочке говорите другое. Может быть, вы просто хотите меня испытать? Хан-сахиб! Конечно, я женщина не слишком одаренная. Хвастать не буду, голоса у меня нет, но чего только я не слышала вот этими своими ушами! Я тоже училась не у кого попало. Вам, верно, знакомо имя мияна[40]40
Миян – господин, хозяин. Служит обращением к представителям средних классов.
[Закрыть] Гулама Расула? Так зачем же вы так поступаете? Если вы чем-то недовольны, говорите прямо, а не то уж, простите, я устроюсь как-нибудь по-другому. Извольте не портить своих учениц.
– И не буду, – сказал учитель; встал и ушел.
Несколько дней он у нас не появлялся. Ханум сама стала давать нам уроки. Но вот наконец учитель прислал посредника в лице своего халифы;[41]41
Халифа – ассистент учителя из его старших учеников.
[Закрыть] последовали взаимные извинения, и примирение состоялось. С тех пор учитель стал все объяснять нам правильно, а если не мог объяснить словами, то сам показывал, как надо петь. Ханум он ставил невысоко. Но я всю жизнь не могла решить, кто же из них больше знает: Ханум или учитель, – ведь от нее я узнавала много такого, чему учитель не умел, а, может, и не хотел обучить меня как следует. Несмотря на все свои обещания, он все-таки не объяснял того, чего я не понимала. И вот я постепенно привыкла спрашивать у Ханум после его ухода обо всем, в чем сомневалась или что, как мне казалось, он разъяснил недостаточно хорошо. Ей это было очень приятно; а свою дочь, Бисмиллу, она постоянно корила. На ту было потрачено много труда, но она не усвоила ничего, кроме самых простых мелодий и песен, да и на них у нее едва хватало способностей. А у Хуршид совсем не было голоса. Одарив ее красотой пери, природа дала ей горло, звучавшее словно надтреснутая флейта. Но танцевала она довольно сносно и старалась добиться успеха, а потому ее выступления ограничивались одними лишь танцами. Конечно, она могла спеть несколько простеньких песенок, но разве это можно было назвать пением?
Среди воспитанниц Ханум своим умением петь выделялась Бегаджан. Некрасива она была до того, что не дай бог встретить такую к ночи: лицо – черное, как сковородка, рябое, сплошь изрытое оспой; глаза красные; расплывшийся нос вдавлен посередине; губы словно опухшие; зубы как у лошади; сама толста сверх всякой меры и к тому же мала ростом – люди в шутку прозвали ее слонихой-карлицей. Но голос у нее был замечательный, и она знала все тонкости искусства пения. Я старалась перенять у нее как можно больше. Как только мне удавалось проникнуть к ней в комнату, я тут же начинала приставать:
– Сестрица! Спой мне, пожалуйста, гамму.
– Ну, слушай, – соглашалась она и начинала: – Сари-га-ма-па-дха-ни…
– Я так не улавливаю; повтори каждую ноту отдельно.
– Э› девочка! Чересчур много захотела! Почему не спросишь у своего учителя?
– Сестрица, милая, объясни лучше ты!
– Саааа-риии-гаа-маааа-паааа-дхааа-нии… Запомнила?
– Ой! – притворялась я огорченной. – Не успела! Повтори еще раз.
– Уходи, больше не стану!
– Я уйду, только сперва повтори.
– Ну вот, только больше не приставай, – говорила она, спев гамму снова.
– Теперь запомнила. А еще спой мне три старинных гаммы, – снова просила я.
– Хватит! Беги-ка прочь! Придешь завтра.
– Ну ладно. А сейчас споешь что-нибудь просто так? Я принесу тамбур.[42]42
Тамбур – струнный музыкальный инструмент, род мандолины.
[Закрыть]
– Что тебе спеть?
– Что-нибудь из Дханасари.
– Ну слушай:
Пока я с милым не увижусь,
я мыслями к нему стремлюсь;
Пока я милым не натешусь,
с тревогой я не расстаюсь;
Сгораю, словно в лихорадке,
то горько плачу, то смеюсь.
Всем, кто мне путь к нему укажет,
я низко в ноги поклонюсь.
Воспитанниц Ханум обучали не только пению и танцам – для них была устроена школа грамоты, которую вел маулви.[43]43
Маулви – мусульманское ученое звание.
[Закрыть] Я, как и все наши девочки, училась в этой школе. Как сейчас вижу я этого маулви – его просветленное лицо, коротко подстриженную белую бороду, скромную суфийскую[44]44
Суфий – последователь суфизма, одного из течений ислама, которое имело большое распространение в средневековой Индии. Суфизм отрицает необходимость исполнения сложных религиозных обрядов, призывает к аскетизму и созерцательному самоуглублению.
[Закрыть] одежду, большие перстни с сердоликом и бирюзой, четки с ладанкой, в которой хранилась щепотка святой земли из Кербелы[45]45
Кербела – город в Ираке, в окрестностях которого был убит в сражении внук пророка Мухаммада и третий шиитский имам Хусейн. Поэтому Кербела является местом паломничества мусульман-шиитов.
[Закрыть] (на ладанку он опирался лбом, когда клал земные поклоны), трость с изящным серебряным набалдашником, хукку с коротким мундштуком, коробочку с опиумом. Как он любил шутить – легко, остроумно! Он отличался редкостным постоянством: его связь с бувой Хусейни, начавшаяся совершенно случайно в незапамятные времена, продолжалась до сих пор. А бува Хусейни, та считала его своим мужем перед богом и людьми. Отношениям этих стариков могла бы позавидовать молодежь.
Маулви был родом откуда-то из-под Зайдпура. Там у него, по божьей милости, были земля, дом, жена, дети, но сам он как приехал в Лакхнау учиться, так тут и остался и с тех пор ездил домой, вероятно, не более двух-трех раз. Впрочем, многие из его близких сами приезжали сюда, чтобы повидаться с ним. Время от времени он получал деньги из дому; десять рупий ему платила Ханум – и все это переходило к буве Хусейни; она заботилась о его пропитании, о хукке и опиуме; она была его казначеем; она заказывала ему одежду. Сама Ханум очень ценила маулви-сахиба, а потому и к буве Хусейни относилась с уважением.
Вы уже знаете, что бува Хусейни взялась меня воспитывать. Поэтому маулви-сахиб обращал на меня особое внимание. Мне неудобно самой говорить, какого мнения он был обо мне, – это может показаться нескромным, – но занимался со мной гораздо больше, чем с другими девочками. Я была просто неотесанной чуркой какой-то, а он сделал меня человеком. Это ему я должна кланяться в ноги за те чрезмерные почести, которые мне потом воздавали в кругу благородных и знатных людей. Это благодаря ему я осмеливаюсь открывать рот в обществе таких достойных и выдающихся лиц, как вы, Мирза Русва. Это его стараниям я обязана тем, что удостоилась чести присутствовать на шахских приемах и была вхожа в дома женщин из самого высшего общества.
Маулви– сахиб с любовью занимался моим обучением. Покончив с азбукой и простейшими персидскими книжками, он заставил меня выучить наизусть «Амад-наме».[46]46
«Амад-наме» – начальная грамматика персидского языка.
[Закрыть] Потом мы принялись за «Гулистан».[47]47
«Гулистан» – знаменитое творение персидского поэта Саади (1184–1291). Оно представляет сборник рассказов и притч дидактически-философского содержания и используется в качестве одного из первых учебных текстов.
[Закрыть] Маулви читал вслух по две строки и приказывал мне выучить их на память. Особенно большое внимание он уделял стихам. Значение каждого слова, строй каждого предложения – мне все надо было запомнить. Не меньше внимания он обращал на письмо – правописание и красоту почерка. После «Гулистана» другие персидские книги показались мне совсем простыми, и уроки наши проходили так легко, как будто мы повторяли уже знакомое. Занимались мы также арабской грамматикой и прочли несколько трудов о красноречии.
Я училась у маулви-сахиба лет семь или восемь. А как рождается любовь к поэзии и как она бывает велика, вы сами знаете – вам об этом рассказывать не нужно.
4
Я не учусь, пап попугай, премудрости чужой:
Любовь моя и боль моя повали опыт мой.
В школе со мной учились три девочки и один мальчик, Гаухар Мирза. Это был очень распущенный и нехороший мальчишка. Он постоянно дразнил девочек: одной рожу скорчит, другую ущипнет; эту схватит за волосы, ту дернет за ухо; то обломает кончик чужого калама,[48]48
Калам – тростниковое перо.
[Закрыть] то опрокинет чернильницу на чью-нибудь книгу, а то и свяжет вместе косы двух девочек. Словом, от него никому житья не было. Девочки неплохо давали ему сдачи, маулви-сахиб наказывал его по заслугам, но пострел не унимался. Меня он изводил больше других, потому что я была самой неопытной и простодушной и беспрекословно слушалась маулви-сахиба. Я то и дело подводила Гаухара Мирзу под наказание своими жалобами, но бессовестный не отставал от меня, несмотря ни на что. В конце концов я отчаялась и перестала на него ябедничать: ведь из-за меня маулви-сахиб всегда наказывал его так жестоко, что я сама начинала жалеть мальчишку.
Гаухар Мирза попал в нашу школу благодаря буве Хусейни.
Жил в Лакхнау один знатный господин – наваб Султан Али-хан. Он сошелся с какой-то певицей из касты дом,[49]49
Дом – каста индийских мусульман. Принадлежавшие к ней мужчины были музыкантами, а женщины – певицами и танцовщицами, выступавшими только перед женской аудиторией.
[Закрыть] и она родила ему сына. Связь их давно уже прекратилась, однако наваб каждый месяц давал десять рупий на воспитание ребенка. Кроме того, он время от времени тайком от жены приглашал сына к себе. Мать мальчика жила рядом с братом бувы Хусейни. Гаухар Мирза уже во младенчестве «доказал свое благородное происхождение» тем, что превратился в чистое наказание для всего околотка: кому-то запустил в дверь комом грязи; у какого-то мальчика попросил клетку с птицами – только посмотреть! – а когда получил ее, взял и открыл задвижку – все птицы и разлетелись. Словом, он досаждал людям, как только мог. Наконец мать не выдержала и отдала его на выучку к одному маулви в находившуюся поблизости мечеть,[50]50
Традиционные мусульманские начальные школы обычно устраиваются при мечетях.
[Закрыть] но и там он не перестал озорничать. Другим ученикам от него не было покоя: этому сунет лягушку за пазуху, тому порвет шапку, а у одной девочки он утащил туфли и бросил в колодец.
Однажды, когда маулви совершал намаз, Гаухар Мирза пустил его новые туфли плавать по бассейну,[51]51
Во дворике мечети обычно имеется бассейн, откуда молящиеся берут воду для ритуального омовения перед молитвой.
[Закрыть] а сам сидел и любовался этим Зрелищем. Тем временем маулви успел окончить молитву, и на сей раз Гаухару Мирзе досталось как следует Маулви надавал безобразнику таких оплеух, что у него все лицо запылало, потом схватил его за ухо и поволок домой к матери.
– Бери, госпожа! Бери своего сына! Я не буду его учить! – закричал он прямо с порога и сразу же удалился.
Гаухар Мирза притворился несправедливо обиженным и, заливаясь слезами, вошел в комнату. Там сидела бува Хусейни, беседуя с его матерью. Увидев мальчика в столь плачевном состоянии, она его от души пожалела и, не подозревая о его «подвигах», принялась бранить маулви на чем свет стоит:
– Ай-яй-яй! Этот негодный маулви прямо мясник какой-то! Ишь как разукрасил ребенка! Смотри-ка, и ухо в крови. Нет! Такому маулви детей доверять нельзя. То ли дело наш маулви-сахиб! Он тоже преподает, но какой он заботливый, какой ласковый с учениками!
– Так сделай милость, бува Хусейни, сведи его к вашему маулви, – попросила мать Гаухара Мирзы.
– Я-то взяла бы, да уж больно далеко вы живете.
– Ничего. Утром его будет провожать твой брат, а по вечерам я буду кого-нибудь посылать за ним.
– Ладно, пускай приходит.
Узнать, согласен ли на это сам маулви-сахиб, они и не подумали, потому что бува Хусейни целиком полагалась на свои заслуги перед ним и знала, что он ей не откажет.
На другой день к буве Хусейни явился ее брат Али Бахш. На голове у него был поднос со сластями, а за собой он вел Гаухара Мирзу. Бува Хусейни с удовольствием принялась распределять сладости между обитательницами нашего дома, а мальчика направила к маулви-сахибу.
Гаухар Мирза мучил меня больше, чем других девочек, за что маулви-сахиб частенько его поколачивал, но мальчишка все равно от меня не отставал. День и ночь в доме творились суд и расправа. Так прошло несколько лет. В конце концов между нами установился мир или, если хотите, я просто привыкла к его выходкам и перестала обращать на них внимание.
Мы с Гаухаром Мирзой были почти ровесники. Кажется, он был года на два старше меня. В ту пору, о которой я хочу рассказать вам, мне было лет тринадцать, а ему шел четырнадцатый или пятнадцатый год.
Теперь я уже не сердилась, когда Гаухар Мирза ко мне приставал, мне это даже нравилось. У него был чудесный голос. Сын певицы, он от природы был музыкален и к тому же мастерски сопровождал пение жестами и мимикой – в нем каждая жилка играла. Да и я уже пела неплохо. Стоило маулви-сахибу куда-нибудь отлучиться, как у нас начиналось пение. Иногда пела я, а Гаухар Мирза сопровождал песню телодвижениями; иногда пел он, а я отбивала такт, хлопая в ладоши. Другим девушкам тоже нравилось, как поет Гаухар Мирза, и его постоянно приглашали то в одну, то в другую комнату. С ним непременно ходила и я, потому что девушки предпочитали, чтобы мы пели вместе. Особенно любила его пение Амир-джан…
– Мирза Русва-сахиб! Вы ведь, наверное, помните Амир-джан?
– Помню, – ответил я. – Рассказывайте дальше.
– Одно время Амир-джан пошла на содержание к Муфтахар-уд-Дауле Бахадуру, и, боже великий, то была ее лучшая пора – расцвет ее юности. Как говорится:
Искрятся-искрятся очи манящие,
Лучатся-лучатся в улыбке губительной.
Змеятся-змеятся косы блестящие,
Струятся-струятся в пляске пленительной.
И вдобавок – стройный стан, изящество, очаровательные ручки и ножки.
– Но когда я видел ее в последний раз, она выглядела хуже некуда, – сказал я. – Так подурнела – глаза не смотрели бы!
– Где же вы ее видели?
– У нее дома; там перед дверьми постоянно торчал какой-то «подвижник» в грязно-желтой одежде и с четками в тысячу зерен в руках. Каждому, кто выходил оттуда, он отвешивал низкий поклон, но никого ни о чем не спрашивал.
– Знаю. Это был один из ее обожателей.
– Да, и я это знаю.
– Очевидно, вы живете там же?
– Я с ней встречаюсь.
– И как она поживает?
– По уши влюбилась в одного лекаря.
– В какого лекаря?
– Вы его не знаете. Если я даже назову его имя, оно вам ничего не скажет. Так зачем его называть?
– Ну, хоть намекните. Я догадаюсь.
– В квартале Нахас… – начал я.
– Ага! Теперь догадалась.
– Так вот, – продолжала Умрао-джан, – в те времена Эта самая Амир-джан была до того красива, что люди жаждали взглянуть на нее хоть одним глазком. И она так возгордилась, что не отвечала на мольбы даже лучших из лучших; а об остальных и говорить нечего. Она окружила себя целой свитой – всегда при ней состояли четыре служанки: одна подает хукку, другая держит в руках опахало, третья – кувшинчик, четвертая – шкатулку с бетелем. А когда Амир-джан выезжала, за ее паланкином бежали слуги, одетые так, как одевается челядь в богатых домах.
Амир-джан была без ума от пения Гаухара Мирзы. Сама она не умела ни петь, ни играть, но слушать пение обожала.
Гаухар Мирза с детских лет был игрушкой танцовщиц. Каждая оспаривала его у других, каждая любовалась им. Пожалуй, он был чуть-чуть смугловат, но очень хорош собой и к тому же игрив, дерзок и остер на язык. А как красиво сидела на нем любая одежда! Словом, прелесть, а не мальчишка.
– Удивляться нечему. Сын такой матери… – начал я.
– Вот как! Да вы разве и мать его знали? – перебила меня Умрао-джан
– Ну, – улыбнулся я, – предположим, что знал.
– Мирза-сахиб, у вас и шутки словно под чадрой.
– Но вы уже сняли с них эту чадру.
– Пожалуй! Ну так перейдем теперь к шуткам. Оставим на время повесть о моей жизни.
– Для шуток у нас впереди целый вечер. Лучше продолжайте рассказывать, – попросил я.
– Смотрите, какой вы непостоянный! Так и быть, слушайте.
– С утра и до десяти – одиннадцати часов, – продолжала свой рассказ Умрао-джан, – никто не мог ухитриться хоть на минуту ускользнуть из-под надзора маулви-сахиба. Но потом он отправлялся обедать, и мы обретали свободу. Глядишь, мы уже в чьей-нибудь комнате: сегодня у Амир-джан, завтра у Джафри, послезавтра у Бабан. И куда ни зайдешь – везде тебе радушный прием, везде плоды и сласти, бетель и хукка…
– Значит, вы курили хукку с малых лет? – перебил я Умрао-джан.
– Да. Глядя на Гаухара Мирзу, и я пристрастилась. Сперва курила из озорства, а потом, как ни грустно, это вошло в привычку.
– Гаухар Мирза ведь и опиум курил. Я бы не удивился, если бы вы стали подражать ему и в этом отношении.
– От опиума пока аллах миловал; правда, внутрь принимала – не отрекусь. Но это дело недавнее. Когда я вернулась из священной Кербелы, меня одолела простуда, и насморк мучил день и ночь напролет. Врач посоветовал: «Примите опиум». С этого и пошло.
– Ну, а насморк от опиума прекращается? – осведомился я.
– И не спрашивайте!
– Значит вам пришлось раскаиваться, что вы его принимали?
– Еще как!
– Да, это мерзость! Привыкнешь, а потом, как говорится в стихах:
Пусть я раскаюсь, но в душе живет желанье все равно,
И если снова позовут, я буду снова пить вино!
– Ах! Что за стихи Мирза-сахиб!.. Позвать вас я всегда готова, а пить или не пить – воля ваша.
– А если выпью, вы тоже изволите присоединиться?
– Ни за что!
– Вот как? Значит, ни за что?
Веет свежий ветерок, облачка на небесах,
Как не вспомнить о вине, – сохрани его аллах!
– Хватит! Сдержите себя! – воскликнула Умрао-джан. – А то я уже начинаю чувствовать сухость в горле. Ради бога, оставьте всякие мысли об этом.
– Оставить вас? – усмехнулся я.
– Не обижайтесь на шутку.
Теперь вина ко рту не поднесу,
Придет на ум – пускай придет на ум.
– Бог мой, Умрао-джан! Какие стихи!
– Благодарю вас!
Приду туда, где умерла Ада, —
Прогулка в светлый май придет на ум.
– Помилуй боже! Сегодня вы в ударе! Да и не мудрено – на вас повлияли воспоминания о юности.
– О нет, это повлияли воспоминания о вине.
Опять вино отшельникам назло,
Закрыв мне двери в рай, придет на ум.
– Ха-ха-ха! Как удачно! – похвалил я; потом прочел сам:
Каабу – прочь! Бродягой стану я.
Кумирня – так и знай – придет на ум!
– Вот так сказано: «Каабу – прочь!» Неплохо! Мирза-сахиб, почему бы не начать этим стихотворение:
Каабу – прочь! Далекий край придет на ум
И путь к неверным невзначай придет на ум.
– Превосходно! – похвалил я.
– Или еще:
Мир – караван-сарай придет на ум,
Дорога птичьих стай придет на ум.
– Я и говорю, что вы сегодня в ударе, – сказал я. – Выслушайте отрывок из моего стихотворения, – а потом снова вернемся к вашей повести.
Пусть будут тучки, и вино, и свежий ветерок,
Но если юность не вернуть, какой мне в этом прок?
– Ах, Мирза-сахиб! Вы раните меня в самое сердце! Ладно, перехожу к своему рассказу.
– Так протекло несколько лет моей жизни у Ханум, – продолжала Умрао-джан. – За это время не случилось ничего достойного упоминания.
Впрочем, нет – кое-что вспомнила! День совершеннолетия Бисмиллы был отпразднован с большой пышностью.[52]52
День совершеннолетия – день, когда устраивается празднество по случаю наступления половой зрелости девушки.
[Закрыть] Я с тех пор ни разу не видела столь роскошного празднества по случаю вступления девушки на стезю танцовщицы. Для торжества была построена большая беседка. Она вся сверкала и внутри и снаружи. Собрались городские танцовщицы и куртизанки, музыканты и певицы из каст дом и дхари,[53]53
Дхари – каста певцов-мусульман, обычно служивших в свите вельмож.
[Закрыть] бродячие кашмирские актеры. Пригласили известных танцовщиц из дальних мест; знаменитые певцы прибыли из самого Дели. Семь дней и ночей непрерывно звучали пение и музыка. И теперь еще вспоминают, как щедро одарила всех Ханум – ведь Бисмилла была ее единственной дочерью, так что ей все казалось мало. Как раз в то время наваб Чхаббан-сахиб получил наследство после своей бабки Умдатулхакан-бегам. Это был совсем юный отпрыск знатного рода. Бог ведает, каких только уловок не придумывала Ханум, чтобы вытянуть из него побольше денег. Так или иначе, бедняга попался – он истратил на это торжество не то двадцать пять, не то тридцать тысяч рупий, но зато, когда празднество кончилось, Бисмилла пошла к нему на содержание. Он был влюблен в нее до безумия.
– Мирза Русва-сахиб! У меня язык не поворачивается рассказать все го, о чем вы меня так настойчиво спрашиваете. Это верно, что танцовщицы и куртизанки до крайности беззастенчивы, но бывают исключения. Некоторое значение имеет и возраст: то, в чем пылкая молодость не знает границ, с возрастом поневоле приходится сдерживать и умерять.
Наконец я ведь все-таки женщина. Какой же вам прок спрашивать меня о таких вещах?
– Какой-то прок есть, раз я настаиваю, – сказал я. – Будь вы простой, невежественной женщиной, можно было бы понять, почему вы стесняетесь говорить об этом; но образованным людям такая неуместная стыдливость совсем не к лицу.
– Значит, по-вашему, ученый человек теряет стыд? Фу! Ну и взгляды же у вас!
– Полно! Не заставляйте меня тратить время попусту. Лучше продолжайте свой рассказ.
– А вдруг вы напечатаете его в какой-нибудь газете?
– Вы думаете, напечатаю?
– Какой позор! Поклянитесь, что – нет! Иначе вы опозорите не только себя, но и меня.[54]54
Здесь и ниже игра слов, основывающаяся на том, что псевдоним «Русва» буквально означает «опозоренный».
[Закрыть]
– Ничего! Если вы будете опозорены вместе со мной, то не такая уж это беда.
Зачем ты, признавшись в любви, за мной наблюдаешь с укором?
Теперь не покину тебя, пока не покрою позором.
– Не дай бог кому-нибудь влюбиться в вас! – сказала Умрао-джан.
Веду ли я спор с мудрецом, толкую ли с другом о боге,
Всегда ты незримо со мной, следишь за изысканным спором.
– Чьи это стихи? – спросил я.
– Почему вы меня об этом спрашиваете?
– А, вспомнил чьи! Только скажите, разве вы тоже слы шали эту газель?
– Слушайте дальше, – сказала Умрао-джан и прочла:
Сегодня на рынок любви принес я бессмертную душу,
С восторгом я душу отдам за встречу с пленительным взором.
– А это вы помните: «Красавицам верить нельзя»? – спросил я.
– Помню. Слушайте:
Красавицам верить нельзя: лукавы они и коварны,
Обманут тебя все равно, не верь их признаниям скорым.
– Прочитайте все до конца, – попросил я.
– Дальше не помню, – сказала Умрао-джан.
– Это ведь очень большая газель. Посмотрите, пожалуйста, нет ли у вас ее списка. Показали бы мне!
– И не просите!
– Ну так я сам запишу дома то, что услышал сейчас. А от других этого, видно, никогда не дождешься.
. – Но разве так трудно записать стихотворение?
– Конечно! Неужели вы сами этого не знаете? Просто набросать газель – этого мало. Нужно ее еще выправить.
– Ну что ж, как-нибудь мы займемся этим вместе. Да, вспомнила еще одно двустишие:
Куда бы она ни пошла, твердит мое имя повсюду,
Хоть ей угрожает молва жестоким своим приговором.
И еще:
Другие кричат о любви и в рабство тебе отдаются,
Нo сразу покинут тебя, лишь только покроют позором.
– Вот и моя газель была в этом же роде, – сказал я. – Но, бог знает, почему – осталось в памяти только последнее двустишие.
– Прочтите его снова. Какое оно чудесное!
Я прочел:
Зачем ты, признавшись в любви, за мной наблюдаешь с укором?
Теперь не покину тебя, пока не покрою позором.
– Поистине хорошо сказано! Но особую прелесть придает стиху игра на вашем псевдониме – ведь Русва значит «опозоренный».
– Не говорите о моем псевдониме! По милости какого-то благодетеля в городе теперь уже не один Русва. Ни с того ни с сего люди принялись отказываться от своих хороших, своеобразных псевдонимов и называть себя Русвой. Надо думать, они не знают моего имени, а то, пожалуй, присвоили бы и его. Но мне это только приятно. Ведь по английским обычаям сын получает фамилию отца – значит, все они мои духовные сыновья. Чем больше разрастется семья, тем ярче будет сиять мое имя. Ну, не будем отвлекаться. Вам все же придется поведать мне все, о чем я спрашивал.
– Да это насилие! Какого бесстыдства вы от меня требуете!
– А разве не бесстыдство петь на свадьбах непристойные песни?
– Но в вашем Лакхнау танцовщицы ничего непристойного не поют. Певицы из касты дом, те, правда, поют иногда, однако – лишь в женском обществе. Вот деревенским танцовщицам, тем приходится петь такое и при мужчинах. Но я считаю, Мирза-сахиб, что ни в городе, ни в деревне этого делать не следует.
– По-вашему, это нехорошо, а я видел своими глазами и слышал собственными ушами подобные выступления. Знатнейшие господа врываются в общество женщин, чтобы послушать любовные непристойности. Их матери и сестры сгорают со стыда, а эти господа довольны – так и расплываются в улыбках. Увидишь такое хоть раз и больше уже смотреть не захочешь. А что говорить о тех непотребствах, которые вытворяют наши высоконравственные порядочные женщины всю ночь и все утро после свадебного торжества! Ладно, оставим это. Лучше рассказывайте о себе. Ведь мы не какие-нибудь блюстители нравственности, так что не надо нам других осуждать.
– Вас не разубедишь. Что ж, слушайте.
– С тех пор как отпраздновали совершеннолетие Бисмиллы, – продолжала свой рассказ Умрао-джан, – я, глядя на то, как жили Хуршид-джан и Амир-джан, почувствовала, что в душе у меня зазвучали какие-то доселе молчавшие струны. Совершили некий обряд, о котором я раньше и представления не имела, и вот я увидела, как Бисмилла превратилась в Бисмиллу-джан, а Хуршид – в Хуршид-джан. Образно говоря, они получили свидетельство на право разврата и надели парадное платье полнейшей свободы.
Теперь они отдалились от меня, и я сразу упала в их глазах. Они стали беззастенчиво шутить и пересмеиваться с мужчинами. Для них отвели по отдельной комнате. Чего только там не было! Кровати с хорошей сеткой и пологом; на полу разостланы чистые белые половики; в строгом порядке расставлены большие расписные шкатулки, маленькие корзиночки и коробочки для бетеля, плевательницы; на стенах алеппские зеркала и прекрасные картины; потолок затянут тканью, и с него свешивается небольшая люстра; там и сям стоят красивые лампы. С наступлением сумерек зажигаются два фонаря со свечами и абажурами в виде лотосов. У дверей стоят скрестив руки двое слуг и две служанки.
Красивые юноши из благородных семейств готовы когда угодно развлекать моих недавних подружек. А те сидят, не выпуская изо рта серебряного мундштука хукки; под боком у них стоит открытая шкатулка со всем необходимым для приготовления бетеля; девушки готовят его и подают каждому гостю.
Шутки не умолкают. Стоит девушкам встать – раздаются возгласы восторга; стоит пройтись по комнате – их провожают глазами. А они ни на кого не обращают внимания. Все вокруг им подвластно, и власть их так велика, что скорее перевернется весь мир, чем они откажутся от своей прихоти. Просить о чем-нибудь им не приходится: не успеют они вымолвить слово, как все уже готовы хоть в лепешку разбиться, только бы им угодить. Этот дарит им свое сердце, другой готов отдать всего себя, но они не принимают ничьих подношений, и ничто не привлекает их взора. Они так легкомысленны, что, хоть пожертвуй для них своей жизнью, им это покажется пустяком; и так горды, что можно подумать, будто все страны света у них под пятой. А уж переменчивы они до того, что, казалось бы, никто не способен этого вынести; однако поклонники все терпят. С ними девушки обращаются прямо убийственно, а те добровольно приносят себя в жертву. Одного наши красотки довели до слез, другого подняли на смех; этого ранили в самое сердце, тому растоптали ногами душу. Любой пустяк вызывает у девушек гнев. Все вокруг упрашивают их: один молитвенно складывает руки, другой взывает о снисхождении. А они!.. Дадут обещание, потом откажутся его выполнить; поклянутся помнить и забудут. В любом обществе все взоры прикованы к ним, а они даже глаз не поднимут; но уж если на кого-нибудь взглянут, в его сторону повернутся все остальные. Тот, на кого они устремят благосклонный взор, попадает под обстрел тысячи глаз. Люди сгорают от ревности, а красавицы нарочно их распаляют, хотя сами совершенно равнодушны к своим поклонникам: ни тот, ни другой, ни третий ровно ничего не значат для них и все их поведение – сплошное притворство. Если несчастный попадется в их сети, они сначала делают вид, будто влюблены в него до смерти.