355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Милорад Павич » Разноцветные глаза (сборник) » Текст книги (страница 7)
Разноцветные глаза (сборник)
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:33

Текст книги "Разноцветные глаза (сборник)"


Автор книги: Милорад Павич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Вино и хлеб

Мой дядя рассказывал мне, как в 1916 году в Галиции пил токай с казаками. Он служил в австро-венгерской кавалерии гусаром в венгерских частях, посланных на русский фронт. В отряде было много его земляков, банатских сербов, которые, так же как и он, были насильно мобилизованы и отправлены в Галицию. В 1916 году они просидели всю осень и зиму в окопах напротив казачьих полков, которым было так же тяжело «кормить вшей» в землянках, как уланам дядиного полка в окопах. Но перемирие продолжалось, и продолжалась монотонная жизнь в грязи. Был в дядином отряде один унтер-офицер, наш родственник из Коинов, Рада Коин. К Рождеству он получил из дому бочонок токайского вина, и ему пришла в голову мысль поделиться этим вином с казаками, которые вот уже несколько месяцев сидели зарывшись в землю по другую сторону линии фронта и которые праздновали Рождество в одно с нами время.

«На нашей стороне все равно пить его не с кем, – сказал он Раде. – Здесь все свое латинское Рождество справили еще в прошлом году».

Они с русскими и раньше переговаривались, держа друг друга на мушке, язык препятствием не был, и они одинаково легко понимали и украинцев, и тех, кто служил в московских частях, поэтому дядя прокричал несколько слов, обращаясь к русской стороне и объясняя свой план. Он предлагал вылезти из окопа, встретиться на «ничейной земле» между двумя линиями огня, посидеть, выпить вместе вина, а потом вернуться каждый на свою сторону. Казаки, не ломаясь, приняли предложение и обещали прихватить с собой хлеба…

* * *

Мы с Радой Коиным взяли еще двух добровольцев, рассказывал дядя, привязали к седлам наших лошадей одеяло, на одеяло положили бочонок токайского, а рядом, на это же одеяло, но так, чтобы его не было видно, с винтовкой в руках улегся наш четвертый спутник, Цветко Руджинчанин. Этот Цветко Руджинчанин жил в нашем доме в Панчево с детских лет и еще мальчишкой помогал готовить еду для работников в поле. Я помню, как он хлопочет около большой печи, которую топят соломой из наружной пристройки, а потом ложится спать. Перед рассветом, когда становится холодно, мать закутывает его в рядно, выносит на двор и кладет в повозку. В повозке пышет жаром огромная широкая кастрюля с только что сваренным паприкашем, в ней плавает с десяток кур, разделанных на большие куски, на каждый клюв приходится штук по десять клецок, а сверху – толстый слой красного от паприки жира. Под повозкой пес, весь в репьях и блохах, он привязан цепью к дышлу, а на дышле висит фонарь, пес так не любит его, что отворачивается в сторону, в ночь. Мать садится в повозку, стегает коня, и тот, втягивая ноздрями мрак и наполняя его паром, шагает на хутор, везет работникам еду. Руджинчанин спит в повозке рядом со мной, нас греет куриный паприкаш и мешают уснуть огромные, только что испеченные ковриги хлеба с хрустящей корочкой, их запах так и лезет в нос, они царапают щеку, как теплые перовые подушки в накрахмаленных наволочках. Через прозрачную ткань, которой обвязана кастрюля, видно, что внутри, в паприкаше, как и в глубинах неба, еще стоит ночь, а потом и в кастрюле, и снаружи, вокруг нас, начинает понемногу светать. Приехав на место, мы вместе с работниками садимся кружком на землю, они молча пьют ракию, макают в нее то сыр, то лук и по очереди пердят; все мы ждем, когда развяжут кастрюлю, и, дождавшись, засучиваем рукава и вылавливаем оттуда куски курицы, поддевая их хлебом. Руджинчанин уже тогда демонстрировал первые признаки своей особой ловкости. Он умел подбрасывать камень вверх и попадать в него другим камнем, мог комком земли на лету убить птицу, мог языком завязать в узел черешок вишни, и даже самым строптивым лошадям никогда не удавалось его укусить. Он и в армии хорошо владел саблей, особенно когда надо было обороняться, а с ружьем обращался так же ловко, как с падающими на землю яблоками. Он ждал, когда дунет ветер, а потом наугад хватал рукой первое попавшееся яблоко, пока оно еще не долетело до земли. Короче говоря, он очень быстро соображал, умел думать о нескольких вещах сразу, причем в трех временах одновременно, как музыкант, играющий на трех струнах. И вот этот Руджинчанин, ставший здоровенным парнем и вместе с нами отправленный в Галицию, оказался на Рождество 1916 года спрятанным в одеяле с винтовкой в руках, между двумя лошадьми, рядом с бочонком токайского вина. Ему было поручено следить за казаками и при первом же подозрительном движении открывать огонь…

Мы сели на лошадей прямо в окопе, а потом потихоньку выбрались на простреливаемое пространство. Почти в то же время с другой стороны как-то наискосок выехали казаки – четверо верхом, с саблями наголо. Я заранее знал, что нужно опасаться двух вещей. Первое – следить за тем, как они держат сабли: если так, словно собираются ударить тупой стороной или плашмя, значит, все в порядке. Но если сабли у них смотрят острой стороной вниз, значит, они собираются рубануть, а я знал, что удар они наносят не тогда, когда сталкиваются с противником, а тогда, когда тот уже остался у них за спиной и думает, что все обошлось. Они наклоняются в седле так, что ложатся на круп лошади, и со спины наносят косой удар. Казак на самом деле только замахивается, а глубокая страшная рана – это результат действия силы и скорости скачущего во весь опор коня. Кто хоть раз увидит человека с таким ранением, сразу почувствует, как проходит сабля сквозь тело. И я тоже чувствовал, что через мою спину от левого плеча через лопатку до правой подмышки проходит линия, о которой не следует забывать.

Когда казаки приблизились, мы увидели, что у одного из них на саблю надеты живописные буханки белого хлеба, а остальные держат сабли так, как будто собираются бить тупой стороной, обращенной вниз. Они ехали шагом, и было видно, как из-под копыт на лошадиные хвосты летит грязь, однако, оказавшись на расстоянии пятидесяти шагов от нас, они вдруг пришпорили лошадей и в мгновение ока были уже рядом. Трое из них проехали мимо нас немного вперед, на длину сабли, не больше, и стали как вкопанные. Четвертый остановился раньше, прямо перед одеялом с бочонком и спрятанным Руджинчанином. Какое-то время и они, и мы стояли не двигаясь, готовые ко всему, а потом тот казак, что остановился возле одеяла, резко наклонился в седле и перерубил веревку, которой оно было привязано к моему коню. И бочонок, и Руджинчанин тут же шлепнулись на землю, а казак встал над ними с обнаженной саблей, выжидая, что я буду делать. Потом вдруг рассмеялся, воткнул саблю в землю и легко спрыгнул с лошади. Остальные сделали то же самое, спешились и мы. Все расселись на одеяле, мы открыли бочонок и стали пить токай, не переставая думать о том, сумеем ли вернуться, и чувствуя, как на нас с двух сторон фронта смотрят две враждующие империи.

Я, в отличие от моего дяди, не был в Галиции и на Рождество не пил с русскими вино, чувствуя, что за мной наблюдают два фронта. Я далек от военного дела, которым он занимался, и то, что делаю я, не подвергает меня той опасности, какой подвергался он. Но и я тоже чувствую, что человека можно зарубить и тогда, когда он думает, что опасность миновала и все окончательно решено. Может быть, то, чем я занимаюсь многие годы, то, на что потратил свою жизнь, все эти тексты, которые постепенно вырастают в книги, все эти рукописи, с которыми я был дружен, с которыми бодрствовал и спал, ел и пил изо дня в день, из ночи в ночь, – может быть, все это однажды, как раз тогда, когда я решу, что опасность уже миновала, обернется против меня и рубанет со спины по-казацки, неведомо где и когда.

И я, так же как мой дядя, чувствую, что через мою спину от левого плеча через лопатку до правой подмышки проходит линия, о которой не следует забывать.

* * *

Пока мы пили, продолжал свой рассказ дядя, завязалась беседа, и мы узнали, что один из казаков, по имени Илья Голый, до войны был иконописцем в Казани. Мы спросили, писал ли он в своей мастерской лики сербских святых, и он ответил, что с 1898-го и до 1905 года сделал очень много икон святого Симеона и святого Саввы Сербских, а потом рассказал нам связанную с этими святыми легенду, которая ходила по иконописным мастерским Казани, передаваясь из поколения в поколение.

ПОВЕСТЬ ИКОНОПИСЦА ИЛЬИ ГОЛОГО

началась с вопроса и продолжалась в такой же манере.

– Есть на вашей земле, – спросил он нас, – такие места, которые были названы по именам птиц?

– Конечно есть, – ответили все мы разом и начали вспоминать и перечислять: – Соколац, Вранина, Крагуевац, Косово…

– А знаете, как эти места получили свои названия? – снова спросил казак, и в ответ все промолчали.

– Э-э, раз не знаете, – продолжал он, – слушайте и узнаете. Нам, иконописцам, это хорошо известно.

Вы знаете, что такое иконы? Считается, что такой вопрос задали святому Савве Сербскому, когда он вернулся из паломничества по святым местам. Вместо ответа Савва рассказал о том, что с ним однажды было. Объезжал он свою землю и крестил леса, реки, горы и деревни, и так устал давать имена, что ни одного больше не мог придумать. Сел он тогда на камень перед каким-то селом и решил назвать его по той птице, которая пролетит над ним первой. Тут над селом показался голубь, и село получило имя Голубац. То же самое произошло с Враниной, Крагуевцем, Соколацем, Сеницей, с Косовом и другими местами, по их названиям до сих пор легко определить, где он побывал. «Вот видите, – закончил свой рассказ святой Савва, – с иконами то же самое. Даже если никто на горе Сокол не увидит больше птицу небесную, она, когда-то пролетев над ней, уже дала ей свое имя. Так же и святые дали иконам свое имя и свой лик, однако никто не может обвинить нас в том, что сами эти иконы мы принимаем за святых…»

Судя по всему, – сделал вывод казак, – святой Савва рассказал эту историю для того, чтобы защитить иконы от тех, кто на них нападал. А нападал ли кто и вправду на иконы? Известно, что, когда более тысячи лет назад в греческом царстве начались столетние войны между иконоборцами и защитниками икон, и сам базилевс, император Константин, был на стороне еретиков. Он выступал против поклонения иконам Святой Троицы, Христа, Богородицы и святых, а из одной беседы нечестивого царя со своими ближайшими сподвижниками вполне ясно, чего хотела добиться эта еретическая секта, борясь против икон. Беседа эта имела место как раз в те времена, когда был обнародован царский запрет на все молитвы, обращенные к Богородице, и когда на улицах Константинополя хватали людей, которые, споткнувшись, по привычке говорили: «Матерь Божья!» В тот день царь Константин взял в руки мешочек, наполненный золотыми монетами, и спросил присутствующих:

«Сколько он стоит?»

«Он стоит очень много», – отвечали некоторые из них.

Тогда царь высыпал золото из мешочка на стол и снова спросил:

«Сколько он стоит сейчас?»

«Ничего не стоит», – ответили ему, а царь на это сказал:

«Вот так и Мария. Мария родила Христа, так же как и моя мать Мария родила меня. Пока она носила Бога, она была достойна поклонения; а после того, как Его родила, она стала такой же, как все другие женщины…»

Через много лет, когда после вековых войн иконы снова вернули на стены и в храмах православной греческой империи снова поместили лики Христа, Богородицы и святых, а по всей стране вновь открылись иконописные мастерские, казалось, что еретики потерпели полное поражение. Но, вернув на стены лики Девы Марии, никто не позаботился о том, чтобы вернуть в мешочек те золотые монеты, которые высыпал император. Они и сегодня разбросаны в тех краях, и, если хорошенько поискать, их можно найти, однако светоносный мешочек, из которого вытряхнули золото, так и остался скомканным Константиновой рукой. Произошло то же самое, как если бы вы, сохранив названия мест, изгнали всех птиц с вашего небосвода. Богородица поняла, что ее больше не почитают, как прежде, и на долгие времена покинула эти края, а последней пядью земли, на которую ступила ее нога, когда она уходила из Греции, был Афон.

Выходит, неспроста святой Савва и триста лет спустя защищал иконы, – закончил казак свой рассказ. – И не зря мы в Казани пишем иконы, на которых он вместе со своим отцом держит на руках афонский храм Введения Богородицы в Хиландаре…

* * *

Когда рассказ подошел к концу и не осталось ни хлеба, ни вина, мы расцеловались, перекрестились, казаки сели на лошадей, вытащили сабли из земли и не спеша вернулись на свои позиции. Мы сделали то же самое. На ничейной земле между двумя фронтами остался только пустой бочонок. Оказавшись в своем окопе, мы тут же накинулись на Цветка Руджинчанина с вопросами. Мы никак не могли понять, почему в нужный момент он ничего не предпринял, и спрашивали, понимает ли он, что и его, и наша жизни висели на волоске. Ведь если бы казак не ограничился тем, что перерубил веревку, все это могло кончиться кровопролитием. Нам повезло, что, обнаружив подвох, казаки все вчетвером не кинулись с саблями на нас. Тогда мы оказались бы в меньшинстве – трое против четверых, потому что упавший в грязь Руджинчанин, несмотря на всю свою ловкость, не успел бы и шевельнуться, как все было бы кончено. Ответ Руджинчанина звучал удивительно:

– Я не стал стрелять не потому, что реагирую медленнее вас, наоборот, реакция у меня быстрее. Я и вправду не заметил вовремя, что собирается делать остановившийся передо мною казак, но это случилось потому, что я заметил кое-что другое и это другое показалось мне более важным, захватило все мое внимание и озадачило. Потом, когда мы пили, я все рассмотрел как следует и понял, что не ошибся. Вы заметили, что один из казаков, тот, который привез хлеба, был вовсе не казаком, а казачкой?

– Казачкой? – Мы онемели. И постарались внимательнее вглядеться в Руджинчанина, который неожиданно предстал перед нами в каком-то совершенно другом свете…

* * *

Дядя, который заметил и принял к сведению каждую мелочь: вид сабель, манеру их держать и действовать ими, расположение всадников, соотношение сил, скорость лошадей, вдруг понял, что тот, чье внимание занято такими вещами, обязательно упускает из виду другое, то, чего все они (не считая спрятанного в одеяле Руджинчанина) никогда бы не увидели и не поняли, даже если бы потом поплатились за это жизнью. Ведь когда он еще раз подвел итог операции, он, к своему удивлению, обнаружил, что обстоятельство, открытое Руджинчанином, имело решающее значение и с чисто военной точки зрения. Соотношение сил было не четверо против троих в пользу казаков, как предполагали дядя, Коин и все остальные, а трое против троих, потому-то казаки и не схватились за сабли. Именно поэтому, и только поэтому, в 1916 году в Галиции мой дядя остался в живых и смог потом рассказать мне, как пил вместе с казаками токай из Панчева…

Но он и сегодня чувствует, что через его спину от левого плеча через лопатку до правой подмышки проходит линия, о которой не следует забывать.

Аллергия на цветение

Близилась весна 1973 года, и я знал, что, как только появятся первая трава и ранняя пыльца, у меня в тридцать четвертый раз за сорок три года моей жизни начнется аллергия на цветение. Как подсказывал опыт, единственным (правда, временным) лекарством было море. Только оно могло защитить меня от запахов, которые нападали на мои беззащитные и в это время года особенно уязвимые ноздри, глаза, губы и кожу и становились все сильнее и гуще по мере приближения периода созвездия Пса. Цветочный ураган щадил только мои уши. Морские испарения, соленый ветер, запах прибоя, йода, водорослей, которые, вероятно, находились в состоянии войны с растениями на суше, столкновение сухого и влажного воздуха – все это легко и быстро брало меня под свое покровительство, стоило оказаться в сфере их действия. О путешествии в горы не могло быть и речи, потому что те травы, которые отцветали в долинах, через какое-то время начинали цвести в горах и любое перемещение вверх означало для меня возвращение в ту фазу болезни, которую я уже миновал внизу. Следовательно, нужно было спускаться как можно ниже, вплоть до уровня моря. На этот раз я решил отправиться не в сторону Стона, где обычно проводил лето, питаясь мидиями с черным хлебом и белым вином, а к другому, более южному берегу. Так как в такое время года никто из моих приятелей не захотел составить мне компанию, я сел в машину один, захватив с собой синюю сумку с одеждой, бутылку вина, пакет со свежими грибами, консервированную фасоль и две кровяные колбасы. С облегчением отвергнув все лекарства от аллергии, я кратчайшим путем, через Ниш и Скопье, отправился на юг, к побережью Эгейского моря.

В конце дня я решил ненадолго остановиться в Стоби и, достав из машины вино и еду, пешком добрался до небольшого, спрятавшегося за термами римского амфитеатра. На первый взгляд обветшалый и заросший травой, он оказался внутри прохладным, почти не тронутым временем и сохранил все сто двадцать зрительских мест. Здесь я мог, не боясь солнца и цветочной пыльцы, передохнуть и поесть в окружении камней, влажного воздуха и нескольких стебельков латука, не представлявших для меня опасности.

Я вошел через проход для актеров, поставил бутылку и еду на большой камень посреди сцены и быстро удалился. Набрав буйволовых лепешек и покрытого коркой грязи хвороста, я принес все это на сцену и развел там костер. Чирканье спички, как я того и ожидал, много раз проверив это на опыте, было слышно на каждом, даже самом удаленном, месте в последних рядах амфитеатра. Но наружу, за его пределы, туда, где буйствовали травы и пахло брусникой и лавром, не проникал ни один звук. Я посолил огонь, чтобы избавиться от запаха буйволовых лепешек и грязи, вымыл грибы в вине и вместе с кровяной колбасой положил их на угли. Сидя в тени, я смотрел, как заходящее солнце пересаживается с места на место и продвигается к выходу. Когда оно покинуло театр, я снял грибы и кровяную колбасу с огня, открыл банку фасоли и начал есть.

Акустика была столь совершенной, что на каждый кусок, который попадал ко мне в рот, с каждого места от первого до восьмого ряда откликалось эхо, одинаково ясное, но всегда разное, возвращая звук назад, ко мне, на середину сцены. Казалось, что, пока я ел, вместе со мной обедали или, по крайней мере, жадно чавкали все зрители, чьи имена были выбиты на каменных сиденьях. Некоторые из имен, похоже, принадлежали женщинам. Как бы то ни было, так же, как и в далеком прошлом, сто двадцать пар ушей жадно ловили каждый звук, прислушиваясь к эху, театр из Стоби следил за моими действиями с напряженным вниманием и вместе со мной жевал, жадно вдыхая запах кровяной колбасы. Если я останавливался, останавливались и они, словно кусок застрял у них в горле, и, затаив дыхание, ждали, что я сделаю дальше. В такие мгновения я особенно внимательно следил за тем, чтобы не порезаться ножом, я чувствовал, что запах свежей крови из пальца может вывести их из равновесия, и тогда они, уже две тысячи лет страдающие от жажды, бросятся на меня и разорвут на куски.

После обеда я бросил кусок колбасы в костер и подождал, пока он сгорит, потом загасил огонь вином и услышал, как потрескивание угасающих углей сопровождается приглушенным «ш-ш-ш!» из амфитеатра. Когда я хотел закрыть нож, неожиданно налетел ветер, над сценой закружилась цветочная пыльца, я чихнул и порезал руку. Запахло капнувшей на теплый камень кровью…

Если я правильно понял и запомнил то, что произошло после этого, то непонятно, кто сейчас пишет эти строки.

Запись под знаком Девы

– Все мы строители, – все чаще вздыхал за ужином отец Чихорич, кузнец, каменотес и пасечник, с тех пор как его брат, монах Радич Чихорич, в 1660 году был наконец отпущен из того монастыря в Апулии, где он постился, отбывал наказание и искупал грехи и откуда теперь, по слухам, вернулся обратно в дубровницкий монастырь Меньших Братьев. Чихоричи жили в Герцеговине, в том краю, где пению в церкви учат раньше, чем азбуке, и где вода с крыши дома стекает в два разных моря: с одного ската крыши дождь сливается на запад – в Неретву и затем в Адриатику, а с другого на восток – через Дрину в Саву и Дунай и попадает в Черное море. Младший сын Чихорича, Радача, а по-другому – Милько, с малых лет учился на плотника и на каменотеса по мрамору; помогал при захоронении икон, а кроме того, у него был врожденный дар легко и быстро украсить картинками пчелиный улей или поймать рой пчел. Когда во время летнего поста надо было в жару идти на реку, находившуюся на расстоянии двадцати ружейных выстрелов, посылали Радачу, и только ему удавалось наловить рыбу и принести ее домой до того, как она протухнет. Позже, во время одного из своих путешествий, он увидел и навсегда запомнил, как в знак памяти о деспоте Джурдже Бранковиче хлеб, замешенный на дунайской воде и освященный в дунайском храме Пресвятой Богородицы (где были сокрыты от турок мощи святого евангелиста Луки), возчики доставляли прямо на Авалу, по дороге передавая его из рук в руки. Это происходило так быстро, что хлеб с Дуная попадал на обеденный стол деспота еще теплым, и там его ломали на куски и раздавали присутствующим вместе с солью, добытой под Жрново.

– Все мы строители, – говорил обычно за ужином Радаче отец Чихорич, – но нам для работы дается необыкновенный мрамор: часы, дни и годы; а сон и вино – это раствор. Все мы – строители времени, гонимся за тенями и черпаем воду решетом: каждый строит из часов свой дом, каждый из времени сколачивает свой улей, время мы носим в мехах, чтобы раздувать им в кузнице огонь. Как в кошельке перемешаны медяки и золотые дукаты, как перемешаны на лугу белые и черные овцы, так и у нас для строительства перемешаны куски белого и черного мрамора. Плохо тому, у кого в кошельке за медяками не видать золотых, и тому, кто за ночами не видит дней. Такому придется строить в непогоду да не ко времени.

Радача, слушая это, думал не о завтрашнем, а о послезавтрашнем дне и с удивлением замечал, что отец съедает ложку бобов за то время, пока сам он отправляет в рот три. В их семье каждому полагалось заранее определенное количество еды, и никто никогда не нарушал заведенного порядка, просто Радача съедал столько же, сколько и другие, в три раза быстрее. Мало-помалу он стал замечать и то, что одни животные едят быстро, а другие медленно и передвигаются одни быстро, а другие медленно. Так он начал различать в окружающем его мире два разных ритма жизни, два разных биения пульса крови или соков в растениях, две разновидности существ, загнанных в рамки одних и тех же дней и ночей, которые длятся для всех одинаково, но одним их не хватает, а другим – достается в изобилии. И помимо своей воли чувствовал несовместимость с людьми, животными или растениями, у которых биение пульса было другим. Он слушал птиц и выделял среди них тех, у которых был его ритм пения. Однажды утром, ожидая своей очереди вслед за отцом напиться воды из кувшина и отсчитывая его глотки, он понял, что пришло время оставить свое ремесло и отчий дом. Он вдруг понял, что отец уже дал и ему, и его братьям столько любви и умения, что ему, Радаче, хватит до конца дней, чтобы согреваться и питаться, и он не сможет дальше накапливать эту любовь, потому что она охватывает, как уже сейчас очевидно, и то время, когда самого Радачи (объекта и потребителя этой любви) уже не будет среди живых, – любовь отца, таким образом, окажется пущенной на ветер, бессмысленно покрыв то расстояние, которое отделяло ее от точки приложения.

Вот как выглядел отъезд Радачи. Он умел играть на цимбалах, и слушатели, довольные его игрой на праздниках, бросали внутрь инструмента медные монеты. По соседству жили четыре старых возчика, занимавшиеся торговлей и известные игрой на цимбалах. Случилось так, что один из них в дороге разболелся и квартет остался без четвертого инструмента. Как раз в то утро, когда отец Чихорич решил начать учить сына письму и показывал ему первую греческую букву – Θ, с которой начинается слово «Теотокос», в дверь постучался гость. Не успел Радача впервые в жизни взять в руки перо, как в дом вошел самый старый из возчиков, снял со стены цимбалы и, подержав в руке, прикинул, сколько они могут весить. Видимо, вес инструмента, наполненного монетами, оказался хорошей рекомендацией. Возчик упросил отца Радачи одолжить ему сына вместо четвертого музыканта на такой срок, который нужен для поездки в Константинополь. Сам Радача согласился без раздумий, так что его обучение письму закончилось, не успев начаться, на первой же букве. Тем временем старый возчик, приходивший к отцу Радачи, и сам заболел, так что пришлось ради сохранения квартета взять в дорогу товарища Радачи, парня с герцеговинской границы по имени Диомидий Суббота. Возчики отправились в путь по старой константинопольской дороге, ведущей в столицу через Боснию, Македонию, Охрид и Салоники, и спустя два года вернулись обратно домой, потеряв, правда, по пути еще одного из двух старых товарищей, который погиб странным образом. Он приказал верблюду лечь на землю, чтобы, спрятавшись за ним, сходить по нужде, но, пока старик мочился, верблюд повалился на бок и придавил его насмерть. На следующий год, перед новой поездкой в Константинополь, музыканты нашли ему замену, но в день отправления каравана четвертый возчик, последний из старых, не появился. Молодые люди, поняв, что среди них не осталось никого из стариков, переглянулись, не сговариваясь, забросили свои инструменты подальше и отправились в путь уже не музыкантами, а купцами.

И опасное путешествие, и выгодная торговля между двумя разными мирами – Востоком и Западом, Европой и Азией – в те времена, когда в 1683 году турецкие силы осадили Вену, оправдали себя, но в дороге Радача понял, что так же, как он переполнен отцовской любовью и ремеслом, он до конца жизни переполнен и музыкой и все, что будет к ней добавлено, просто перельется через край и пропадет зря. Занимаясь торговлей, он никогда больше не возвращался к цимбалам, никогда не брал их в руки и даже не чувствовал потребности слушать музыку в мире, пожиравшем вокруг него день за днем. Один только раз он поступил по-другому. Он любил верблюдов с их медленной, сдержанной походкой, за которой на самом деле скрывается невероятная способность стремительно глотать расстояния, любил их быстроту и выносливость и даже пытался подражать им, облекая свой естественный пульс, свое внутреннее время, свою быстроту в мягкие, нежные и тягучие движения. Зная, что это лучший способ защиты, он всегда скрывал, насколько сгорела его свеча, и молчал о том, что уже заранее видел за спиной у ветра. Годами наблюдая за верблюдами и упражняясь, он научился успешно маскировать свою необычную силу и свои способности, будто это были пороки, понимая, что он обладал такой быстротой, которую можно воспринимать как опасное оружие, таящее в себе угрозу.

И вот, когда они пережидали зиму на берегу Охридского озера, ему стало казаться, что он перестарался и потерял свой естественный ритм, что вместо того, чтобы развивать свое тайное преимущество, он его утрачивает. Все началось с того, что однажды вечером он услышал из соседнего дома звуки цимбал. И вдруг поймал себя на том, что прислушался к музыке, а не остался равнодушен, как обычно. Это показалось ему шагом назад. Играл не мужчина, а женщина, и эта разница, о которой Радача знать не мог, не ускользнула от него. Прислушавшись, он заметил еще кое-что. В тех местах, где музыка требовала от исполнителя скрестить на струнах пальцы, звук цимбал замирал и спустя несколько мгновений возобновлялся, словно пауза была нужна для того, чтобы набрать воздух. Радача понял, в чем дело, и на следующий день, впервые увидев девушку, которая играла, сразу же сказал ей:

– Я слышал, как ты играешь. У тебя не хватает одного пальца на руке, безымянного. Но играть ты научилась еще до того, как его потеряла. Так это было?

– Так, – удивленно ответила девушка, – три года назад, чтобы уберечь меня от сглаза, мне подложили цимбалы с раскаленными струнами. С тех пор я играю просто так, для себя, а тебя никто не заставляет слушать…

Радача тут же подумал, что то, как научился жить он сам, может помочь девушке забыть о ее несчастье. Он попытался объяснить ей, что нужно жить быстро, не оглядываясь назад. И, гуляя из вечера в вечер вдоль берега озера, старался передать ей свои необыкновенные способности. Вскоре стало ясно, что Деспина, так звали девушку, была отличной ученицей, и тяжелые дни, когда ей подсунули инструмент с раскаленными струнами, быстро оказались забытыми. Она навсегда оставила музыку, а Радача в эти же дни расстался с купцами, по горло сытый работой и набитый деньгами. Деспина стала постепенно перенимать его ритм еды, с успехом подражала его походке и речи, училась пользоваться глазами с той же быстротой, как и он, и иногда ей казалось, что за день она проживает два дня. Во время этих уроков, гуляя по берегу озера, они постепенно сблизились. Через Охридское озеро, разделяя его пополам, протекает река Дрим, и вот они как-то вечером положили в лодку рыбачью сеть и пустились через озеро по реке, которая на заре доставила их на другой берег. В ту ночь в лодке, плывущей по двойной воде, они накрылись сетью и впервые легли вместе. Но Радача, который за несколько часов предвидел все, что должно произойти, в тот момент, когда его ожидания начали сбываться наяву, оказался настолько быстрее своей спутницы, что им не удалось даже прикоснуться друг к другу. Его темп был совершенно другим, и он впервые понял, чем чревато его тайное преимущество. В последующие ночи они так и не смогли достичь гармонии друг с другом, и казалось, что Радача метал икру в озеро и реку, наполняя не женское лоно, а лежавшую под ним сеть. В последний вечер Деспина купила в монастыре Святого Наума две свечи. Одну из них она дала Радаче, а другую положила в свой узелок. Они, как обычно, поплыли через озеро вниз по реке, и Радача сделал еще одну попытку, последнюю. Когда снова ничего не получилось, Деспина, незадолго до зари, взялась за весло и подогнала лодку к небольшой песчаной отмели, где в монастыре базилевса Душана стояла церковь Богородицы Захумской, куда можно было добраться только по воде. Здесь она зажгла вторую свечу, протянула ее Радаче, поцеловала его и, оставив у монастыря, поплыла вниз по течению Дрима. Обезумевшие и измученные, они расстались навсегда.

Когда Радача со свечой в руке вышел на берег, заутреня подходила к концу. Еще до того, как войти в церковь, он заметил, что в монастыре происходят похороны иконы. Икона из Пелагонии была очень старой, но прежде, чем ее положили в могилу и полили вином, Радача успел ее разглядеть. На ней были представлены Богородица, кормящая Младенца, и стоящий рядом с ними мужчина с тесаком. С детской ножки почти упала сандалия, и стоящий рядом с матерью человек подхватил ремешок, чтобы натянуть его на пятку; ребенок, почувствовав внезапное прикосновение, прикусил материнскую грудь, она же, поняв, что случилось, посмотрела на мужчину, поправлявшего сандалию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю