Текст книги "Пейзаж, нарисованный чаем"
Автор книги: Милорад Павич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
По вертикали 3. ПЕЙЗАЖИ, НАРИСОВАННЫЕ ЧАЕМ
Сколько тетрадей с такими записями могло быть у архитектора Афанасия Разина, точно никто не знает. До нас дошли только три, но известно, что было их больше. Ибо, подобно тому, как некоторые люди вынуждены все время перемещаться в пространстве, ибо место их не удерживает, так иногда архитектор Разин не находил себя во времени, и в такие часы он Погружался в свои записи. На обложке каждой тетради он нарисовал по пейзажу, и эти его работы на первый взгляд напоминали акварели, но мало-мальски внимательный наблюдатель вскоре установил бы, что это не акварель. Тетради с записями были большого формата, и на обложках могли при необходимости поместиться и архитектурные планы, и другие данные о различных постройках, которые привлекли внимание Разина. И вообще, в этих разинских тетрадках можно было найти много всякой всячины.
Например, с обратной стороны обложки одной из упомянутых тетрадей находился следующий список фамилий: братья Баташовы, Шемарин, Маликов, Тейле, Ваникин и Ломов. Судя по первой фамилии – братьев Ивана, Василия и Александра Баташовых, – речь шла о владельцах известнейших заводов, производивших самовары в Туле и в других городах России. За списком следовала заметка о тайнах изготовления дорожных самоваров и об особом» языке самоваров «, который упоминают в своих произведениях такие авторы, как Вяземский и Салтыков-Щедрин.
На следующей странице были вписаны от руки выдержки из книг, где речь идет о чае. Выписки из китайских и японских справочников, из восточной литературы и, наконец, из Гоголя, Достоевского и других писателей. Цитата из Пушкина, например, гласила:
Смеркалось; на столе, блистая,
Шипел вечерний самовар,
Китайский чайник нагревая;
Под ним клубился легкий пар.
Вслед за пушкинскими стихами был вписан текст, относительно которого Разин полагал, что его составил буддийский монах Даруму, тот самый, из чьей ресницы пророс первый чайный лист:
«Дни наши возникают таким образом, что наш первый день, подобно яйцу, из которого должен вылупиться цыпленок, несет в себе, питает и наконец рождает тридцатый день нашей жизни. Второй день зачинает и приносит следующий, тридцать первый день, и так далее, пока из последнего яйца не вылупится мертвый цыпленок.
И точно так же, как чай составляет мысль фарфоровой чаши, из которой мы его пьем, наш тридцатый день есть мысль нашего первого дня, из которого он рождается…»
На четвертой и пятой страницах Разин записал первую из притч о трех сестрах – рассказ об Ольге, – а вслед за ним перенес какой-то кроссворд из французской газеты.
Назначение этих тетрадей, несмотря на то что нам до мельчайших подробностей известно содержание всех трех, все-таки до конца неясно. Сам Разин в шутку говорил, что в них перемешаны эпические предметы его ненависти с лирическими, что он их заполнял в плоской тишине вечеров, волоча за собой свою нью-йоркскую тень, или в бесплодные утренние часы, проснувшись от холода во рту и обнаружив, что держит в зубах, точно пойманную дичь, свою вчерашнюю усмешку.
И все– таки можно сказать, что все эти тетради или же крупноформатные записные книжки отличала одна общая черта. Архитектор Разин заносил в них, проявляя поистине недюжинный интерес, данные обо всех местах пребывания -резиденциях, домах и летних дворцах, в которых когда-либо жил, работал или хотя бы ненадолго останавливался маршал Иосип Броз Тито, президент Социалистической Федеративной Республики Югославии, долголетний генеральный секретарь Коммунистической партии Югославии, член руководства Коммунистического интернационала, как записал сам Разин в одной из своих тетрадей. Так вот, большую часть тетрадей заполняют планы всех этих зданий, описания подъездных путей к ним, расположение покоев и опись инвентаря. Из этого следует, что архитектор Разин, долгие годы трудясь до изнеможения в тресте «АВС Engineering Pharmaceuticals», продолжал тосковать по своей первоначальной профессии, вытесненной его последующими деловыми успехами.
На обложке первой из тетрадей с записями (если только она первая) имелось подтверждение именно этой направленности интересов нашего героя. На ней был изображен пейзаж – высокий берег реки, на пригорке, среди зелени, большой особняк с пристройками, а вдали, у церкви, белели разбредшиеся, как овцы на пашне, белые кладбищенские кресты. Вид этот производил совершенно неожиданное впечатление – словно перед вами картина, написанная слезами или сквозь слезы увиденная. Свет и тень на ней вели себя так, точно имели пол, – они были то мужского, то женского рода…
Итак, мы приближаемся к ключевому моменту нашего Альбома. Внизу, у края рисунка, рукою архитектора Разина было написано: Camelia sinanis. Это был пейзаж, нарисованный чаем. Интересно припомнить, что писал его архитектор Разин, то есть человек, из ныне живущих людей, быть может, лучше всех знавший краски, их историю и технологию, ибо его трест, собственно, начался с изготовления химикатов и красок и только потом распространился и на другие производства. И вот именно этот человек совершенно отказался от красок, по крайней мере в классическом значении этого слова. Архитектор пользовался, вне всякого сомнения, кисточкой из иголок ежа; воду в реке он изобразил, окуная ее в «тропанас»– темный фруктовый чай, который он смешивал с бледно-розовым апельсиновым чаем и с ярко-красным гибискусом Виноградники нарисованы густым оттенком лилового «иссопа» с ромашкой – так он добился так называемого цвета «послеполуденной зелени». Небо писалось кисточкой из телячьего уха, которая окуналась в слегка разведенный чай сорта «соучунг», собранный в мае, смешанный с быстро высушенным зеленым. Дом и постройки нарисованы чаем из лотоса, а берег написан русским чаем, тем, что подается к соленому маслу, и китайским, собранным на высоте двух тысяч метров над уровнем моря. Камни обозначены так называемым «чайным шампанским» – знаменитым чаем «дарджиллинг». В правом нижнем углу пейзажа было написано: «Летняя резиденция И. Б. Тито „Плавинац“ на Дунае, близ города Смедерево, к востоку от Белграда».
Затем следовали копии нескольких подробных архитектурных проектов, относящихся к разным эпохам. Рукою самого архитектора Разина, наспех и скорее всего с натуры, зарисован был план летнего дома, здания в стиле классицизма. К нему был приложен роскошно оформленный план того же дома, только более просторного, датированный 1897 годом, подписанный архитектором Йованом Илкичем и заверенный печатью сербской династии Обреновичей; и наконец, план, озаглавленный» Приложение к «Плавинацу»«за подписью архитектора Богдана Богдановича [3].
На следующих страницах излагается подробная история летней резиденции «Плавинац». Разин сообщает, что дом на холме Плавинац близ Дуная, в нескольких километрах от Смедерево, что на пути из Белграда, сооружен в 1831 году по приказанию князя Милоша Обреновича в качестве летней резиденции сербской правящей династии. Дом окружен виноградниками и угодьями, простирающимися гектаров на пять. Вначале постройка включала только жилые комнаты и погреб, но позже была расширена по плану, заказанному королевой Наталией из той же династии Обреновичей. Далее архитектор Разин сообщает, что в 1903 году, после убийства короля Сербии Александра Обреновича, королева-мать Наталия даровала дом и угодья полковнику Антонию Орешковичу, а затем, в шестидесятые годы нашего века (не ранее 1958 года и не позднее 1961 – го), незадолго до Первой конференции неприсоединившихся стран в Белграде, резиденция была обновлена в качестве загородной виллы маршала Иосипа Броз Тито на основе проекта архитектурной достройки, расширения и укрепления дома, разработанного архитектором Богданом Богдановичем. Особняк обставлялся стильной мебелью, которую распродавали в те годы старые белградские семьи. Были завезены или отреставрированы имевшиеся в доме зеркала, люстры, светильники, канделябры, настольные, напольные и каминные часы, стекло, фарфор, керамика, изделия из благородных металлов, ковры, картины, географические карты и чертежи…
Далее приводятся некоторые статические расчеты и чертежи самого Разина, прилагается каталог драгоценных предметов обстановки, картин и мебели, – очевидно, инвентарь всего, что имеется на сегодня во дворце Плавинац. Поражает подробный характер описания и перечня предметов, включая и указания на их происхождение, и к тому же точно определено, где что в Плавинаце находится.
Затем тетрадь остается незаполненной почти до самого конца. Начиная же с внутренней стороны задней обложки, Разин начал вписывать задом наперед предания о славных красавицах из семейства своей супруги. Так мы подходим к истории героини нашей книги, Витачи Милут, которая, впрочем, приобрела известность под другой фамилией. Как пишет сам Разин, вписывая эти строки, он макал в чернила бороду, полную прошлонедельного пота, слез и соплей. Это предание повествует о прекрасных дамах – предках Витачи Милут, ставшей потом госпожой Разин, – об их любовных похождениях, о графинях Ржевуских и об Амалии Ризнич-младшей. Разин слышал эту легенду из уст бабушки своей жены Витачи. Поскольку семейное предание (объясняющее некоторые странные наклонности героини этой книги Витачи Милут) пойдет у нас особым приложением, мы здесь о нем больше упоминать не будем, разве что приведем изречение, хорошо известное в семействе Милут:
«Никогда еще октябрь не приходил так часто, как в этом году…»
По вертикали *. ГРЯЗИ
Никогда еще октябрь не приходил так часто, как в этом году; не успеешь дух перевести, как снова заявляется. По меньшей мере три раза, и все раньше срока…
Так шептала по-немецки в свою севрскую чашку мадемуазель Амалия Ризнич. В их семье вот уже сто лет осенью говорили по-немецки, зимой по-польски или по-русски, весной по-гречески и только летом по-сербски, как и приличествует семейству торговцев зерном. Все прошлые и будущие времена года сливались в ее сознании в одно, похожее на самое себя, как голод на голод. Весна переходила в следующую весну, русский язык – в русский язык, зима – в зиму, и только Дето, в котором мадемуазель Ризнич в данную минуту пребывала, как в тюрьме, выпадало из этого ряда для того, чтобы на мгновение, всего лишь на мгновение, занять свое временное календарное место между весной и осенью – между греческим и немецким.
Мадемуазель Амалия Ризнич была второй представительницей своей семьи, носившей это имя и фамилию. От бабушки по материнской линии она происходила из рода графов Ржевуских. Тех самых Ржевуских, в XVIII веке подаривших Польше несколько выдающихся государственных деятелей и литераторов, а в XIX веке прославившихся своими красивыми и незаурядными женщинами, чьи платья и прически до сих пор выставляют в музеях [4]. Первая, самая старшая Ржевуская, Эвелина, была замужем за неким Ганским, а потом вторично вышла за французского романиста Оноре де Бальзака [5]. Вторая графиня Ржевуская, сестра Эвелины Ганской – де Бальзак, Каролина, вышла замуж совсем молодой в знатную семью Собаньских, но ее брак оказался неудачным. В 1825 году, гостя в Крыму, а затем в Одессе у своей младшей сестры, третьей графини Ржевуской, она встретилась с поэтом Адамом Мицкевичем, и он посвятил ей самые красивые свои любовные сонеты. При жизни матери Амалии-младшей его стихи еще хранились среди семейных бумаг, и когда Амалия начала переплетать свои коллекции меню, то в одну из книжек попал и сонет Мицкевича, сложенный в честь ее бабушки, так как на другой стороне листа были переписаны блюда какого-то обеда 1857 года. Третья же из графинь Ржевуских (родная бабушка нашей Амалии), Паулина, в доме которой и познакомились Собаньская и влюбленный в нее польский поэт, стала второй женой негоцианта и владельца кораблей Йована Ризнича. Ризнич происходил из той семьи богачей родом из Боки Которской, что в конце XVIII века раскинула сети своей коммерции далеко на Восток и на Север и начала скупать поместья в Воеводине, в Бачке, а зиму проводить в Вене. Из тех самых Ризничей, в доме которых был заведен обычай до захода солнца пить, только закрыв глаза, из тех, чьего предка, прославившегося своей красотой, любовница одаривала дукатом за каждую улыбку.
На заре XIX века одна ветвь рода Ризничей переехала из Вены в Триест, чтобы быть поближе к множащейся семейной флотилии. Поэтому в начале XIX века дед Йована все еще пребывал то в Вене, то в воеводинских поместьях, а его отец Стеван уже успел пожертвовать сербской православной общине в Триесте шитую золотом хоругвь святого Спиридона. Сам же он удобно разместился в особняке на берегу одного из каналов, где стоял его флот в пятьдесят флагов. Домов у него тоже было пятьдесят.
– Ваша светлость! Позвольте вам представить бедняка, владеющего в этом городе всего лишь пятьюдесятью домами, – сказал губернатор Триеста Великому герцогу Людвигу Габсбургу, подводя к нему Стевана Ризнича.
Вместе со Стеваном Ризничем в Триест из Вены была доставлена и знаменитая «двухтарифная» улыбка его прадеда, которая передавалась из поколения в поколение и которую все мужчины в роде Ризничей обязаны были специально заучивать, коль скоро уж она не доставалась им генетическим путем. Эта улыбка более чем столетней давности у Ризничей в шутку называлась «карафиндл», или, по-итальянски, «карафина», что значит столовый флакончик для уксуса или масла. С этой улыбкой на устах, словно с фамильным гербом, триестинские Ризничи, ничтоже сумняшеся, пригласили в домашние учителя своему сыну Йовану самого Досифея Обрадовича [6]. Для юного Ризнича выписывались из столиц книги, словари и календари. Затем он учился в Падуе и в Вене, где встретил девушку, ставшую его первой женой. К тому времени Ризничи уже начали вывозить зерно во все стороны света. Особенно же прочная связь у них была с Одессой. Австрийским шпионам, сидевшим в венецианских театрах, чтобы следить, кто каким репликам аплодирует и кто над чем смеется, было известно, что негоцианты Ризничи поддерживают сербскую революцию 1804 года деньгами, полученными от торговых операций, связанных со снабжением южных русских армий. Дело по продаже провианта русской армии все разрасталось, и вскоре молодой Йован Ризнич выехал в Одессу. Он построил пристань и укрепил причал Ризничей в одесском порту. Их корабли приставали близ тех самых улиц, которые, говоря словами Пушкина, «в году пять-шесть недель» «потоплены, запружены».
Все домы на аршин загрязнут,
Лишь на ходулях пешеход
По улице дерзает вброд;
Кареты, люди тонут, вязнут,
И в дрожках вол, рога склоня,
Сменяет хилого коня.
Ибо звонкие одесские каменные мостовые тогда еще только мостились:
Но уж дробит каменья молот,
И скоро звонкой мостовой
Покроется спасенный город,
Как будто кованой броней. [7]
В 1819 году Ризнич погрузил на один из своих кораблей целую итальянскую оперную труппу, состоявшую из басов, которые в открытом море начали блевать тенором, из теноров, которые со страху временно потеряли голоса и требовали, чтобы корабль повернул обратно, из сопрано, которые от испуга ненадолго перестали подражать Доменике Каталани [8], а также дирижера, который вместе с хором протрезвился только в Одессе. Желая развлечь свою сколь красивую, столь и болезненную супругу Амалию (это и была Амалия Ризнич-первая), Йован основал в Одессе оперный театр. В опере исполнялся главным образом Россини, а в роскошную ложу госпожи Ризнич заглядывала на бокал шампанского одесская золотая молодежь [9].
Среди предков прекрасной Амалии наиболее известен был граф Христофор Нако, владелец поместий в Банате на месте древней столицы аваров, который своих крестьян подвешивал за ус. Где бы он ни ударил палкой на своих землях, везде находил он золотые кубки из сокровищницы Аттилы. Когда городили ограду одного из его виноградников, найдено было дюжины две бокалов, блюд и чаш червонного золота. О том, какова была собою Амалия, в замужестве Ризнич, наследница этих богатств, можно судить по рисунку русского поэта Александра Пушкина, ибо и он посещал ее ложу в одесском театре, воспетую потом в «Евгении Онегине» [10].
Поэт, имевший, как известно, обыкновение носить свой перстень на большом пальце, не раз писал, будучи в Одессе, да и потом, стихи, посвященные госпоже Амалии Ризнич. Все они входят в собрания его любовной лирики [11]. Смерть Амалии Пушкин воспел в стихах, упомянув оливковую ветвь, уснувшую на воде в краю, где заснула последним сном Амалия Ризнич [12]. После смерти Амалии Йован Ризнич утешился в объятиях своей второй жены, на этот раз младшей из упомянутых графинь Ржевуских, Паулины.
* * *
Внучка Ризнича по линии второго брака, Амалия, унаследовала вместе с именем своей несостоявшейся бабки Амалии поместья Ризничей в Воеводине и красоту своей родной бабушки, графини Паулины Ржевуской. Она жила то в Вене, то в Париже, носила лорнет с надушенными стеклышками и имела обыкновение крестить пищу, оставшуюся на тарелке, чтобы ее не обидеть, и целовать ложку, прежде чем ее отложить. Кроме того, она играла на флейте, и все думали, что ее флейта была из какого-то особого дерева, замедлявшего звук. О ней в шутку шептались: дунешь в эту флейту в четверг, а музыка зазвучит только в пятницу после обеда…
– Мой единственный друг – пища, – тоном упрека говаривала мадемуазель Ризнич посетителям своего салона. И действительно, огромная библиотека в ее венском доме вся была посвящена алхимии вкусов и запахов. Шкафы были доверху набиты книгами по истории кулинарного искусства, исследованиями о том, что запрещает есть та или иная религия, о пифагорейцах, которые не ели фасоли, о христианских постах, о том, почему ислам запрещает употребление свинины и алкоголя. Здесь были трактаты о кулинарной символике, карманные справочники виноградаря, советы по откорму рыб, инструкции по размножению домашнего скота, гербарии съедобных растений. Почетное же место в библиотеке занимали опусы, касавшиеся меню мифологических животных, труды о том, как употреблялись в пищу в античные времена жемчуг и прочие драгоценные камни, а также рукописный лексикон обрядовых жертв, приносимых в виде пищи. В Пеште, где жили родители Амалии во время сербско-турецкой войны [13], по ее просьбе во всех книжных магазинах и редакциях журналов откладывались все гравюры с поля сражений, на которых можно было разглядеть обоз. Ибо мадемуазель Ризнич содержала за свой счет несколько походных солдатских кухонь, и там, на фронте, пища для сербских и русских солдат готовилась согласно составленным ею указаниям. Итак, занимаясь искусством девятой музы, которая требует тренировки скрипача и памяти алхимика, мадемуазель Амалия довольно рано пришла к заключению, что примерно в первом веке нашей эры смешение религий (как отживающих, так и новых, которые, подобно христианству, были тогда на подъеме) привело к совершенно свободному смешению также и кулинарных традиций и что в бассейне Средиземного моря, точно в некоем котле, создавалась в те времена лучшая в Европе кухня, которой мы пользуемся и по сей день. Обеспокоенная тем, что традиция эта начала угасать, Амалия неутомимо посещала лучшие рестораны Венгрии, Парижа, Лондона, Берлина, Афин и Одессы.
Несмотря на свои гастрономические наклонности, Амалия Ризнич никогда не теряла стройности фигуры, сохранив ее вопреки болезням до глубокой старости. В семьдесят лет она иногда надевала свой подвенечный наряд, и платье сидело на ней так же прекрасно, как в тот, первый и последний, раз.
– Ну прямо хоть сейчас к алтарю, – вздыхали окружавшие ее женщины. А она, смеясь, жаловалась им:
– Все, кого я ненавидела, давно уже умерли. Никого у меня не осталось…
Точно так же, как тогда, в конце своей долгой жизни, она и в молодости могла бы сказать, что у нее никого нет. В своих скитаниях она подолгу бывала одна, и дурной ее глаз везде, куда бы она ни глянула, находил оброненные кем-то монетки – иногда серебряную денежку римских времен, а то и совершенно никому не нужный филлер. Монеты словно бы липли к ее глазам, сверкая в пыли. В столовых роскошных отелей она подносила не ложку ко рту, а голову к ложке. Стеклянные шпильки звенели в ее волосах, когда она пробовала блюда и вина, подаваемые в последний раз, ибо и напитки и кушанья умирают, подобно людям Ежегодно, к Рождеству, она отдавала в переплет перечень блюд, съеденных на всех обедах, и этикетки бутылок, во время этих обедов выпитых.
В своих скитаниях встретила она молодого инженера Пфистера, работавшего над созданием летательного аппарата, который в дальнейшем столь бесславно завершил свою карьеру под именем графа Цеппелина.
При виде Пфистера мадемуазель Ризнич озарила следующая мысль:
– Красота – это болезнь!
Красивый мужчина – не для женщины… Она решила его спросить, умеет ли он ругаться по-сербски, на что немедленно получила ответ:
– …твою мать!
– А почему бы и нет? Она у меня хоть куда, – невозмутимо ответила она, не сводя глаз с золотого колечка в его левом ухе, которое означало, что Пфистер – единственный сын своих родителей.
Пфистер, славившийся своей красотой, отращивал, как известно, лишь один ус и носил серебряные перчатки. Пиджак его был, в соответствии с парижской модой, усеян невероятным количеством пуговиц. Его всегда украшали, точно два близнеца, двое карманных часов: одни золотые (они показывали дни, недели и годы) и другие, из чистого серебра (эти указывали лунный календарь). Известно было, что его золотые часы (заказанные одновременно с серебряными) сделаны на двух бриллиантовых осях и практически вечны. У серебряных же часов оси были обычные; и срок им был отмерен. Пфистер пользовался и теми и другими часами и велел переставить одну бриллиантовую ось из золотых часов в серебряные. Век обоих часов был теперь одинаков. Увидев на молодом человеке двое часов, мадемуазель Амалия спросила, зачем это. Не думая ни секунды, Пфистер ответил:
– Серебряные часы измеряют ваше время, а золотые – мое. Я ношу и те, и другие, чтобы всегда знать, который у вас час.
Назавтра он прислал ей в подарок «Лексикон улыбок», книгу, бывшую тогда в моде, и они стали разъезжать по миру вместе, останавливаясь в лучших гостиницах, где его знали так же хорошо, как и ее.
Однажды в сумерки, в плохую погоду, они ни с того ни с сего обвенчались, потом приказали вынести на веранду рояль и во время свадебного обеда слушали игру дождя по клавишам. Под эту музыку они танцевали. Амалия имела обыкновение по воскресеньям пить только свое вино: вино с ризничевских виноградников в Воеводине. Лакеи доставляли его в гостиницы в больших плетеных корзинах. Теперь молодожены пили это вино вместе. К вину им подавали заливную рыбу или кислую капусту с грецкими орехами. Потом они сидели молча. Она смотрела на него, а он читал, листая книгу с такой быстротой, точно банкноты пересчитывал. А она вдруг говорила сердито в ответ на его чтение или молчание:
– Ну нет, неправда!
Инженер Пфистер утверждал, что во сне человек не стареет, и потому спал со своей молодой женой по шестнадцать часов в сутки. Она его обожала. Она кусала перстни слоновой кости на его пальцах и зажигала свои длинные черные пахитоски от его трубок. Эти трубки, фарфоровые или пенковые, она мыла коньяком. Потом на нее стало нападать безумное желание закурить одну из них. Заметив это, Пфистер сказал:
– То, что нам в октябре кажется мартом, на самом деле – январь.
Тогда она его не поняла, но через несколько месяцев и ей стало ясно, что она беременна.
Здесь следует сказать несколько слов об Александре Пфистере, который родится от их брака. В семействе Ризнич его ждали с нетерпением, как единственного наследника. Но он все никак не появлялся. Родные с обеих сторон ждали Александра, но вместо него на свет появилась племянница Амалии Анна; потом вместо Александра родилась сестра Анны, Милена, и только вслед за ними – Александр. Его имя появилось за три года до него самого, или же за пять лет до того, как Амалия встретила Пфистера, и имя навсегда осталось старше самого мальчика. Задолго до его рождения о нем уже говорили, во здравие его украдкой заказывались молебны в венских и пештских церквах, были уже определены профессия будущего наследника рода, гимназия, которую он будет посещать, его гувернер, француз с усами в два ряда, ему уже были сшиты матросские костюмчики для воскресных прогулок и куплены золотые ложки, так, точно он уже сидит на своем месте, заранее приготовленном за столом у Ризничей в Пеште или за другим, в Вене, в столовой дома Пфистеров.
Однажды весенним утром, как раз в те часы, когда Ризничи переходили с русского языка на греческий, родился маленький Александр Пфистер, красивый, крупный ребенок. Он сразу закричал басом во все горло, причем стало ясно, что он родился с зубками. Через три недели после крещения в венской греческой церкви он начал говорить. На третьем году жизни он уже свободно оперировал пятизначными цифрами, на четвертом, к всеобщему изумлению, выяснилось, что мальчик умеет играть на флейте и свободно говорит по-польски, и мать заметила в его кудрях первые седые волосы. В пять лет Александр Пфистер начал бриться. Он вытянулся и стал похож на юношу. Окружающие заглядывались на красавца с золотым колечком в ухе и прочили за него своих Незамужних дочерей. О нем бурно заговорили, точно У всех вдруг развязались языки. Среди прочих выдумок, распространяемых по преимуществу служанками, особое внимание привлекала малопристойная легенда о преждевременной и необычайно сильно проявившейся половой зрелости мальчика. Рассказывали даже, что у него есть сынок от бывшей кормилицы, который всего на год моложе отца, но эти слухи были преувеличены. В сущности, сын госпожи Амалии не казался странным; те, кто не знал его истории и его подлинного возраста, не могли заметить ничего необычного ни на его красивом лице, ни в его обходительном поведении. И только мать повторяла, как безумная:
– Красота – это болезнь…
Но ведь неделя, начавшись, не останавливается на вторнике. В шесть лет Александр Пфистер поседел и стал седым близнецом своего еще не успевшего поседеть отца (которому тогда исполнилось двадцать пять лет); в конце того же года мальчик стал съеживаться и стареть, как головка сыра, а в семь лет он умер. Это случилось в ту осень, когда по всей территории от Тисы до Токая погибли виноградники, и легенда гласит, что в тот день во всей Бачке не было сказано более пяти слов… Семейство Ризничей эта смерть снова собрала вместе, хотя и ненадолго, а семью Пфистер разбила навсегда.
* * *
– Боль точит человека, как мысли, – заявила госпожа Амалия, облачаясь в траур, и немедля развелась с мужем. Поскольку Пфистер разорился еще до женитьбы, работая над проектом дирижабля, после развода он растворился в нищете, оставив на память жене свои золотые часы, а себе взяв те серебряные, что отмеряли время госпожи Амалии. Она же после похорон срочно уехала к родителям в Пешт. Сидя у них в столовой, она перебирала свои каменные пуговки и в упор смотрела на мать и на отца.
– Это твой муж и ты передали мне какую-то наследственную болезнь!
– Наверное, все-таки твой отец, а не мой муж?
– Не я себе выбирала отца, а ты себе мужа…
– Тебе дай волю, ты бы и мать сама выбирала, а не только отца.
– Да уж конечно, тебя бы не выбрала!
Так они и расстались. Оставшись опять одна, госпожа Амалия положила в сундуки лаванду, рубашки переложила ореховым листом, парики – кукушкиными слезками, а перчатки базиликой, в подолы одежды зашила вербену и вернулась к своим странствиям, к своим синего, удивительно красивого темного цвета платьям. На груди у нее всегда висел медальон с портретом покойного Александра Пфистера, который на фотографии мог сойти за ее покровителя или любовника, но не сына.
Она снова ездила по ресторанам в поисках острых вкусовых ощущений, но с годами и это занятие утрачивало для нее свою прелесть.
Блюда, которые ей случалось пробовать в молодости, отличались от тех же, испробованных теперь, не меньше, чем два различных кушанья. И так же, как трава не растет в тени грецкого ореха, руки ее перестали отбрасывать тень: они становились прозрачными. Уголки ее глаз посеребрились, она мало говорила, при еде смотрела на кончик ножа; вместо того чтобы пить, она целовалась со стаканом или же грызла мясо прямо из тарелки, вместо того чтобы кусать любовника, которого у нее не было. В один прекрасный День, глядя, как всегда, на портрет в своем медальоне, госпожа Амалия решила что-нибудь предпринять, чтобы сохранить хоть память о своем ребенке. Она пригласила одного берлинского адвоката (ибо в тот день она оказалась в Берлине), дала ему портрет и попросила опубликовать дагерротип: Амалия Ризнич решили усыновить молодого человека, который окажется похожим на ее покойного сына. Дагерротип был помещен во французских и немецких газетах, и в адрес адвоката стали поступать предложения. Адвокат отобрал семь-восемь фотографий, похожих на портрет из медальона госпожи Ризнич. Особым сходством с оригиналом отличался один человек с такой же седой шевелюрой, какая была у мальчика; Амалия сравнила изображения и решила усыновить седого мужчину, на которого обратил ее внимание адвокат. Невозможно установить, как и когда она узнала, кто этот человек. Ибо ход времени вредит правде гораздо больше, чем выдумке.
Облик человека, возникшего перед нею в дверях, настолько напоминал ее сына, каким он был за год до смерти – поседевшего, но красивого, – что она просто окаменела. Она обрадовалась, точно мальчик воскрес, и долго не желала узнавать в нем своего мужа, изменившегося, постаревшего и поседевшего и потому теперь похожего на сына незадолго до его смерти. Она с восторгом усыновила его и стала к нему относиться так же, как раньше к своему мальчику, только без тени дурных предчувствий. Она вывозила его в Париж на выставки, выводила на званые обеды, восторженно щебеча:
– Голод больше всего напоминает времена года, ведь у него тоже четыре руки; есть голод русский, греческий, немецкий и, конечно же, сербский голод!
В этом состоянии постоянного восторга она начала сеять вокруг себя мелкие монеты: как она их раньше всюду находила, так теперь теряла. Весь дом был засыпан мелочью, которую она оставляла везде: в своих шляпах, в умывальниках, в ботинках…
– Какой ты красивый, как ты похож на отца, ну просто вылитый отец! – шептала она, целуя своего приемного сына. Но в одно прекрасное утро это безумие или же забвение, порожденное чрезмерностью воскресшей печали, – что бы то ни было, но оно разбилось о ее же собственное странное намерение. Если бы не оно, все шло бы по-прежнему нормально, хотя ничего нормального в этом не было и быть не могло. А именно – госпоже Амалии пришло в голову женить своего «сына», вернее, своего бывшего мужа, а ныне приемного сына.