Текст книги "Повесть о ясном Стахоре"
Автор книги: Микола Садкович
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
– Да это ж тот самый жабрак, с которым встретились во время пожара, два года назад! Вон оно что... Оказывается, он тут за старшего. Его-то нам и надобно.
Побочь со старшим сидели одетый в длинную неопределенного цвета рубаху седоусый слепец и рыженькая девочка, лет семи-восьми, – вероятно, поводырь. За ней бледнолицый горбун, еще какие-то калеки, рассмотреть которых Савва не успел.
Наполнив кружку вином, старший поднялся на ноги. Все затихли, приготовившись слушать. Старший с улыбкой обвел взглядом собратьев и, остановившись на одном, поклонился:
– Виншую вельможного пана, высокородного шляхтича Якова!
Маленький косоглазый Яков, одетый в выгоревший на солнце подрясник, видно, не ожидал приветствия. Не успев проглотить кусок пирога, он вскочил, громко икнул и, торопясь ответить, подавился. Выпучив глядящие в разные стороны глаза и разводя руками, он с трудом произнес:
– Дзяк... дзяк... кх... кх... э... э...
Этого Стахор не смог выдержать. Громко засмеявшись, он показался из-за ствола дерева.
– Чужой! – испуганно крикнула девочка-поводырь.
Стахор прыгнул назад, к отцу, намереваясь скрыться.
– Стой! – властно остановил его старший.
Теперь Стахора видели все. Его и шагнувшего к нему из-за дерева Савву.
Жабраки смотрели на нежданных гостей удивленно и недоверчиво.
Каждый из них знал, как нехорошо показываться на людях нетрезвому. Жабраки, лирники, старцы должны были соблюдать духовную чистоту, вести образ жизни строгий, чтобы не уронить особого звания в глазах простолюдинов. Пьяный, загулявший старец – было явление редкое и для народа отвратительное. Вот почему, собираясь в дни праздников на братскую пирушку, жабраки уходили далеко от селений либо искали такое уединенное место, где глаз постороннего не мог бы видеть их человеческую слабость. Ну, а если случалось оказаться нежданному гостю, тогда сделать надобно так, чтобы он и сам выглядел не лучше.
Покинув круг, к Савве подошел старший. Некоторое время он молча, прищурив глаза, смотрел то на Савву, то на Стахора, потом поклонился и тихим добрым голосом попросил:
– Кали ласка, до нас, просим почастоваться.
– Просим, кали ласка, – вслед за ним повторили старцы.
– Кх... кх... – снова закашлялся подавившийся косоглазый; сосед стучал кулаком по его спине.
Точно так же, как перед тем сделал разносчик, старший жабрак погладил Стахора по голове и проговорил:
– Подрос, и не узнать... запамятовал, звать-то как?
– Стах – всем панам на страх, – ответил Савва.
Старший улыбнулся, кивнул Савве и, обняв Стахора за плечи, подвел к компании. Жабраки освободили гостям место, наполнили кружки, подвинули куски. Все было так, словно пришельцы отдали свою долю для общей пирушки. Только девочка-поводырь, спрятавшись за спину деда, косо поглядывала на незнакомцев.
И Стахору и Савве хотелось есть. Но Стахор не смел протянуть руку к еде раньше, чем предложит ему отец, а Савва, хотя и знал, к кому он шел в город Лиду, глядя на плоды подаяний, побывавшие в нищенских торбах, на мгновенье подумал, что, приняв участие в этой трапезе, он как бы сам становился человеком, живущим выпрошенной милостынью. Это колебание гостя не ускользнуло от старшего.
– Ешьте, не смущайтеся, – сказал он, выбирая ячменную лепешку получше и протягивая ее Стахору, – грешно только от злодеев брать.
– А то честный хлеб, – добавил седоусый слепец, – людской добротой посеянный, чистой слезой помытый, да за наши молитвы от души нам даденый.
Савва поднял кружку и весело спросил:
– Как величать мне вас, добрые люди? Слыхал, вы тут князья да маршалки, а мы люди незнатного рода. Путники простые... Пришли издалека.
– Не смейся над нами, – с легким укором прервал его старший. – Откуда пришли вы и какого роду, того мы не пытаем. А ты вот что пойми: все нас величают жабраками, старцами и убогими, и никто на этом свете не шанует. А тут, где мы собрались сегодня, жили князья да ханы татарские. Чем заслужили они славу свою и почет? Наши батьки ее им сложили, да своим потом-кровью полили... Оглянусь, пусто кругом...
– Пусто... – повторил слепец.
– Где те князья, что люди им до земли кланялись? – продолжал старший. Будут ли на том свете опять пановать, людей притеснять? Нет, не будут!
– Не будут! – повторили теперь уже несколько старцев.
– А мы, как сказано о том в евангелии, на том свете будем самыми знатными, бо на этом нужду терпели великую, а зла никому не чинили. Когда же мы там соберемся – один бог ведает, вот мы теперь, вместе встретившись, сами себя шануем и греха в том не видим.
– Греха в том не видим, – как эхо, отозвался слепец.
Эта несложная жабрацкая хитрость, придуманная ради видимости счастья на этом свете, тронула Савву. Он поднялся и, поклонившись старцам, серьезно сказал:
– Дозвольте и мне, высокородные паны и братья, повиншавать вас и пожелать доброго часу и на том и на этом свете!
– Дай, боже! – ответили старцы и вслед за Саввой опорожнили кружки.
Заставили выпить и Стахора.
В первый раз отведал вина малый Стах. Было ему от роду всего десять лет. Как ни силен был хлопец, а вино сильней оказалось. Стало все Стахору смешно. И князья в жабрацкой одежде, и рыжая девочка-поводырь, и захмелевшие калеки, поющие под аккомпанемент слабозвучных цимбал.
Стахор решил, что он совсем взрослый и, не стесняясь, запел вместе со старцами:
Уже солнце на заходе, спати не ложуся,
До споведи не готовый, богу не молюся.
Кажуть люди, что я умру, а я хочу жити,
Покуль жить на гэтом свете, мушу согрешити...
Слова песни были грешны и непристойны. Не зная их смысла, Стахор пел звонким, радостным голосом, выделяясь среди нестройного хора нищих.
Покуль жить на гэтом свете, мушу согрешити...
Опьяневшие жабраки подзадоривали мальчика и с хохотом падали на траву, слушая, как он старательно выпевал непозволенные слова. Смеялся вместе с ними и Стахор. Косоглазый обнял его за плечи и поцеловал в лоб мокрыми, пьяными губами.
– Детка моя, – лепетал он, – с нами пойдем... пойдем во святой Киев-град, ко пещерам апостольским, ко вратам златым...
– За грехи наши Иисусу помолился... посох тебе и торбу свою отдам, песням духовным обучу. Как хорошо!
Из его раскосых глаз текли умильные слезы.
– Хорошо! – согласился Стахор.
– Пойдем, детка, братик мой! – повторял косоглазый.
– Пойдем! – твердо ответил Стахор и тут же стал искать глазами отца, словно собираясь сообщить ему о своем решении. Отца не было Стахор оттолкнул лезшего целоваться косоглазого и вскочил на ноги.
– Где татка мой?!
– Тихо, тихо! – погрозил ему пальцем горбун. – Гуляй, хлопчик, татка зараз придет... гуляй.
– Гуляй, душа, без кунтуша! – подхватил косоглазый, сбрасывая свое одеяние. – Шануй пана без жупана!
Но Стахор не хотел гулять. Вдруг он заметил, что со двора исчез не только отец. Не было и старшего жабрака. Это насторожило хлопца. Где они? Не знал Стахор, что среди нищих, с которыми он встретился в ханском дворе, был человек, давно уже ожидавший Савву Митковича, и было у них важное дело.
Когда обеспокоенный Стахор выспросил у рыжей девочки-поводыря, в какую сторону ушел отец, он, не задумываясь, бросился вслед.
Пробежав по темному коридору, ведущему в подземные помещения дворца, мальчик наткнулся на низкую дверцу, толкнул ее и увидел в слабом свете восковой свечи, посреди сводчатой кельи, тревожно повернувшихся к нему людей: отца, старшего жабрака, кажется, того самого разносчика, который заговорил с ними на площади, рослого монаха и еще каких-то скрытых темнотою мужчин.
Видно, много выпил Стахор, не иначе. Стало двоиться у него в глазах и бог знает что чудиться. Показалось ему, что на земляном полу кельи лежали кривые польские сабли-корабели, мушкеты и топоры.
Удивился малый Стахор.
Год тринадцатый
О ТОМ, КАК СТАХОР НАУЧИЛСЯ СЧИТАТЬ ДО СТА
В Слуцке, во дворе нижнего замка, секли ученого монаха.
Секли розгами, чтобы не повредить члены его, но чтобы надолго запомнил беседу с вельможным паном Ходкевичем, виленским каштеляном. Да не спорил бы, не дерзил, коли удостоен такой высокой беседы, а являл бы смирение.
Монах был нездешний, никому в замке не знакомый, и по какому делу в город Слуцк забрел – неведомо.
Пришел он на рассвете, в Троицкий монастырь еще не являлся, а бродил по городу среди мещан да торговых людей, байки рассказывал. Говорил: был-де он в самом Киеве и оттуда шел когда, видел: до самого Слуцка по всей земле неспокойно. На том разговоре замковые сторожа схватили монаха. Привели к его милости Иерониму Ходкевичу. Тут и состоялась беседа.
Среди магнатов Белой Руси и Литвы Ходкевич слыл человеком наиболее просвещенным. Любил вельможный блеснуть и знанием древних авторов, и латинской поговоркой, и подчеркнуть свою образованность перед тупыми соседями, устраивая диспуты ученых мужей. Нередко сам принимал в них участие, пугая слушателей непозволенным для других вольнодумством, руссуждениями о равенстве людей на земле. Умолкали перед его доводами спорщики, а Ходкевич гордился победахми в словесных турнирах не меньше, чем успехами ратного дела. Не замечал только гордый магнат, как легко сдавались его противники, помня мудрое правило: "Быть умнее своего господина невыгодно и опасно".
В этот день пана Иеронима одолевали скука и недомогание. Он велел привести к нему пойманного монаха, авось позабавит чем. Когда монаха ввели в просторный, уставленный резными шкафами покой господарской библиотеки, Ходкевич сидел возле камина и читал книгу. Он не сразу повернулся к вошедшему, и тот успел прочитать название книги – "Республика". Монах улыбнулся. Это было знакомое ему сочинение Платона.
Неспокойное пламя освещало плоское, с повисшими черными усами лицо магната.
– Кто ты ест? – спросил Ходкевич, не отрываясь от книги, чуть охрипшим, простуженным голосом.
– Слуга... Божий и человечий, – смело ответил монах.
Ходкевич закрыл книгу и взглянул на монаха маленькими колючими глазками хитреца.
– То я вижу, что божий служка, а людям как служишь? Грехи их замаливаешь, да их же грехами кормишься?
– Кормлюсь стараньем своим, – тихо сказал монах, – не для себя, для поспольства по земле сей брожу и живу.
– Не-э-эт, – усмехнувшись, протянул Ходкевич, вспомнив только что прочитанное, – не старанием... "Духовники живут грехами нашими, лекари болезнями, а судьи ошибками да несчастьями". То ест сказано верно!
– И не токмо сие у Платона мудрого сказано, – неожиданно произнес монах, – тебе бы, ваша мость, другие слова запомнить...
Пан Иероним чуть не подскочил в кресле, словно его поймали с поличным. Он отбросил в сторону книгу, поднялся и шагнул к монаху.
– О свенты Иезус! Вон ты каков... Садись, обогрейся, да не боясь беседуй.
Ходкевич сам подвинул кресло к камину. Махнул слугам, чтобы оставили их, и, взяв монаха за руку, усадил.
Ни тени страха, ни смущения не обнаружил магнат на лице своего собеседника. Сел напротив, с любопытством разглядывая спокойное лицо, видать, неглупого бродячего чернеца.
– Какие слова Платоновы запомнить велишь? – спросил без гнева.
Монах протянул руки к огню, зябко пожал плечами, ответил нехотя, видно, думая о чем-то своем:
– Слов разных много...
– Говорят, ты из Киева, – меняя тему, вкрадчиво заговорил хозяин, – по дороге разное видел, что присоветуешь?
– Не советник я тебе, ваша милость, – ответил монах, – а по дорогам ноне, сам ведаешь, всяко на глаза попадается...
– Наливая, разбойника, не встречал?
Ходкевич пронизал монаха своими глазками.
– Про разбойника Наливая не слыхивал, – помедлив, ответил монах.
– Так ли? – не поверил пан Иероним. – Земля вся слухом наполнена, а ты вроде мимо прошел... Вспомни. Северияном зовут, из казаков, князя Острожского сотник... Далеко ли от сих мест грабежом, пся крев, промышляет?
– Крый бог, мне разбойники не встречались... а грабежа мноство вокруг. Поспольство в нужде великой живет.
У Ходкевича невольно дернулась щека. Притворно вздохнув, вымолвил:
– Живем, как кому на этом свете назначено, не мешали бы злодии...
Монах скосил на него прищуренный глаз.
– Правда твоя, ваша милость, не мешали бы злодии, – проговорил с едва заметной усмешкой, – но я вот не злодий, и ты, прости меня, ваша мость, тоже себя не личишь таким, а в чем же наше с тобой назначение! Чем живешь?
Никто еще не задавал такого вопроса Иерониму Ходкевичу. Против воли почувствовал надобность оправдаться перед смелым монахом.
– Я своим трудом да працей хлопов моих...
– То-то, хлопов, – дерзко вставил монах, – а хлопы – люди все божьи, не твои, не мои...
– От веку так, прошу пана, установлено, и переставить порядок сей никому не удавалось. Один одно дело творит, другой – другое...
– А кабы переставить однажды? – в упор спросил монах.
– Не быть тому! – возразил Ходкевич, раздражаясь твердостью собеседника. – Пытался я у себя неких худопохолек чужому делу учить заворовали, пся крев.
– Так, может, то дело и впрямь им чужое было, еще бы чего подыскал для них, – усмехнулся чернец.
– Злодей всегда останется злодеем. Я в сем уверился. Добро им творить только людям во вред. "Benefacta mali collocata malefacta existimo!"* заключил Ходкевич, но монах не сдавался.
______________
* Добро, сделанное недостойному, – дурной поступок (лат.).
– Стало, не зачерпнув воды решетом, ты отбросишь его как негодное, а другой бы муку им просеивал.
– Есть люди, которые постоянно подлы, – зло сказал хозяин.
– Мало ли кто виной тому... – Монах наклонился к Ходкевичу. – Вот ты пытал, какие слова Платоновы надо запомнить, слушай: всевозможные орудия изобрел человек и ясно назвал, к чему что призначено, оттого и польза их видна. Сделал орало – им землю орать. Ветрило поставил – ладью толкать. А человек нарожается без указания, к какому делу приставлену быть. Те, что смогли возвыситься, мыслят – их назначение боле других полезно, и повинны все их считать умными да честными. А которых злодеями именуют, когда и кем к сему призначены? Вот кабы изначала знать о людях призвание их...
– Тогда мы душили бы злодеев в их колыбели! – хрипло засмеялся Ходкевич.
– Не все люди так думают, – тихо сказал монах.
Он раздражал Ходкевича. Невольно поддаваясь силе чужих слов, магнат начинал жалеть о затеянном споре и решил покончить его.
– К какой истине ты зовешь? – зло спросил пан Иероним.
– Ты не достигнешь ни одной, – спокойно ответил монах. – Пока душа твоя скована гневом, истина не посетит разума. Ужели Платон сего не внушил тебе?
Ходкевич почуял насмешку в этих словах. Он встал.
– Не забывайся, чернец! Хвали бога, что совесть моя охраняет тебя!
– Грешная совесть – плохой страж для людей, – ответил монах, подымаясь с кресла, – то не совесть, а гордость шляхетская.
– Эй, берегись!
– К чему мне? – улыбнулся монах, – я и так в твоей власти, как в плену. Но запомни: "И вольные в плен увлекутся, в нужде и горестях погибнут роскошные!" – то не Платона, пророка нашего слово!
– Запомню! – багровея, неожиданно захохотал пан Ходкевич.
Он дернул шнурок большого звонка.
– И ты бы, ойтец, запомнил... беседу нашу...
Вбежали служители. Ходкевич хрипел, не то смеясь, не то задыхаясь от злобы. Полы подбитого куньим мехом кафтана распахнулись, обнажив худое трясущееся тело. Он сорвал с гладко обритой головы татарскую шапочку и, размахивая ею, словно отгоняя назойливых мух, с трудом выговаривал:
– По обычаю нашему... чтобы запомнил, бродягу сего... розгами... Пять раз по десять розгами!.. После в склеп. И разведать, что за лицо!
Монаху скрутили руки. Повели в нижний замок.
Последние дни что-то тревожило жителей богатого и оживленного Слуцка. Словно душная гроза надвигалась на город в это холодное осеннее время. По улицам бродили пришлые, незнакомые жабраки. Чаще наезжали крестьяне из дальних поветов. Мещане рано гасили огни, запирались на тройные запоры. И хотя, казалось, никакой близкой опасности не было, пан каштелян велел усилить воротную стражу.
После беседы с монахом, несмотря на недомогание, Ходкевич неожиданно для приближенных отбыл в Вильню.
Проезжая через двор нижнего замка, он еще раз хрипло засмеялся, увидев, как в кругу столпившейся прислуги секли ученого монаха, чуть не победившего его в споре.
Монах лежал на "страмных козлах", не оказывая сопротивления. Гайдуки даже не стали привязывать его, что они обычно делали с другими, удостоенными такой же награды господаря. Длинный, нескладный монах сам улегся на плаху, подняв полы подрясника и оголив посиневшие на холодном ветру ягодицы. Никто не знал вины чернеца, а его спокойное поведение и не столь уж тяжелый приговор делали казнь похожей на забаву.
– Благослови, отче, працу мою! – смеясь, попросил красномордый, с торчащими рыжими усами гайдук, взмахивая длинной розгой.
– Один... два... – не отвечая гайдуку, монах считал удары.
– Хрестится, раб божий! – поповским голосом пропел другой, низкорослый длиннорукий гайдук, стегая накрест. – Звать как?
– Пять... шесть... – считал монах.
Дворовые смеялись.
– Отче, пошто счет ведешь? Ай боишься, каты собьются?
– Не бойсь, им не впервой... разную меру знают!
– Два по десять... и один... и два... и три...
Рубцы на теле краснели, вздувались.
Досчитав до пяти десятков, монах сказал:
– Годе! – и поднялся с плахи.
– Эй, погоди, – попробовал удержать его длиннорукий.
– Еще пяток надо, не было бы памылки...
– Годе! – повторил чернец, возвышаясь на целую голову над гайдуком. Повторил таким голосом, что оба ката попятились. Затихли и дворовые.
– Учен, дьябла, не сбился...
Монах повернулся к толпившимся слугам и, словно ничего с ним не произошло, просто объяснил:
– Затем счет вел, чтобы запомнить... с его милостью о том уговорились.
Повернулся к гайдукам:
– И вы бы запомнили... зараз ведите!
Повели его в склеп.
А ночью задрожали окраины Слуцка.
Загремела туча, что незримо нависала над городом много дней.
Треском пищалей, ржаньем коней, диким свистом и криками разразилась гроза ноябрьской ночи с четырнадцатого на пятнадцатое.
Пришел Северин Наливайко.
Замковые пытались обороняться, да где там... Поди, весь Слуцк поднялся казаку навстречу. Воротную стражу повязали сами мещане. С ходу захвачены были и нижний замок и слобода. Все четверо ворот – нараспашку. В Троицком монастыре да на звонице Успенской церкви колокола трезвонили, как на великодень.
Только на горе бой затянулся. Казаки гарцевали вокруг верхнего замка, попадая под ядра гаковниц. За толстыми, хорошо укрепленными стенами держались гайдуки каштеляна... Да пришел конец и для них. К трем воротам верхнего замка от городища, от реки Случ, от Виленской брамы и от Уречья двинулись большие возы соломы и хвороста. Целые горы повырастали у стен, а за ними стрелки... Запылала солома, хворост...
Стало светло в городе Слуцке. Весело. Стало можно людей различить. Друг друга узнать.
– Ой же до дила ты поспешав со своими арбами! – кричал чернявый казак, обнимая и целуя Савву Митковича. – Скильки рокив нэ бачылысь и як же гарно сустрэлись.
– Здоров будь, Жук, здорово, Жучок! Родный мой, не опалил еще крыла? Лётаешь?
Савва чуть не придушил в объятиях старого друга.
– Ходим до старшого нашого, – торопил Григорий Жук, – до Северина, вин давно чекае тэбе... Яки ж ты у нас, Саввочка, хитрый да ладный... О, це що за парубок?
– Сын, Стахор! – ответил Савва, подтолкнул вперед мальчика. – Хрестник твой, помнишь?
– Боже ж ты мий! – всплеснул руками Жук и даже присел от восторга. Стахор, Стах – всим панам на страх! Дай я тэбе поцелую, коханый мий братику...
А кругом еще гремели выстрелы. Трещали объятые огнем ворота верхнего замка, и с криком носились в искрах и дыму стаи разбуженных ворон.
Северин не сходил с коня, не вкладывал саблю в ножны, но уже видел победу. Замок сдавался. Помощь Саввы с его мужиками была как нельзя вовремя. Только успел Северин поздороваться с Саввой, которого за руку притащил Жук, как подошел монах с пучком розог в руках. Следом за ним казаки вели двух связанных гайдуков. Красномордого и длиннорукого. Суровый казак, не любивший лишних слов и "жиночих нежностей", улыбнулся монаху и негромко сказал:
– Спасыби тоби, брат Иннокентий... и людям всим спасыби. – Наклонился с седла, обнял монаха. – Щоб не сан твий чернэцкий, став бы ты сотником, а то и атаманом.
– Дзякую, – весело ответил Иннокентий, – мне сан не помеха доброй справе служить, да к шабле я не приучен.
– Що вирно, то вирно, – согласился Северин, – стало, быть тоби по сану твойму нашим казацким архимандритом. Так ли, браты?
– Так, пан старший, так! – с хохотом поддержали ближние казаки.
– Дозволь пан Северин, – попросил монах, – долг возвернуть, что я вот этим панам задолжал!
У ног Наливайко положили на землю гайдуков. Иннокентий сам оголил им зады, приготовил розги и оглянулся. Увидел Стахора.
– Подойди, хлопчик, посчитай, кабы не сбиться.
– Не учен... – ответил Стахор.
Монах выпрямился, многозначительно поднял палец, изрек:
– Сказано есть в писании: "Одно доброе дело по себе другое добро рождает". Зараз я долг свой возверну и тем же разом научу хлопца счет вести. Повторяй за мной!
Свистнул в воздухе лозовый прут. Завизжал, как недорезанное порося, длиннорукий гайдук.
– Один! – сказал Иннокентий.
– Один! – охотно повторил за ним Стахор.
Хохотали казаки. Визжал гайдук.
– Седьмица и осемь! – отсчитывал Иннокентий.
– Седьмица и осемь! – вторил мальчик.
Так научился Стахор считать пять раз по десять, два раза.
* * *
"Пред святым Миколой от замков украинных пришел до нас Наливайко*. В тот час я с ним был, во славу господа нашего. Тогда и Савва с сыном и другами пристал до него. Почали с того часу Савву звать атаманом и не Саввой, а проста Савулом. Тоже христианское имя. То Северин его в бою окрестил, так оно и прикрепилось к нему.
______________
* Покинув пылавший замок Ходкевича, отряды Наливайко, а с ним и слуцкая беднота подошли к Могилеву. Было это в студеную ночь 30 ноября 1595 года.
Людей стало мноство. Не догнал их слуцкий магнат Героним, не одолели жолнеры радзивилловы. Бо была с ними правда великая и великая вера посполитых людей.
В том месте, богоспасаемом Могилеве, была брань, ликование было и торжество. Брат брата познал!
Все люди русские, от одной веры нароженные, сказали тогда:
Се добро, яко жити братии во купе, а не дать затягнути нас злохитроством розным у папежеву яскинию. Король, его милость, не принуждал бы поспольство к неправде своей. Мы, убогие, хотим быть захованы при своем набоженстве звыклом, святые восточные церкви и календарь стародавний при нас бы остался и для потомков наших. Будем жить сами, оборонять веру, и волю свою, и законы простые.
Так люди сказали тогда. Мыслили: Могилев-город – место обширное, хлебное. Днепр-река рыбы даст и себе и на продаж. По лесам охота всякая. Борты поставим. Прокормимся. Майстры умелые есть. Православные храмы с большой лепостью пофундованы. Всего на всех хватит...
А паны учинили другое.
На Миколин день сперва храм подожгли. Другим часом селидьбы вокруг огню предали. На Лупе большой огонь, и вокруг замка таксамо огонь... А сказали все на казаков. Казаки огонь тот сбивали разом с мещанами, а литовский гетман, пан Радзивилл, притягнул до Могилева конных татар две тысячи и литвы и ляхов незличоно. Было, кругом вступили. Зранку армата гром подняла. Гаковницы малые, и тые до города доставали. Жить стало немысленно.
Уже и к вечерне час звонить, а все не стихало. Ядра в домы залетали. Учтивых мужей и жонок сколь поубивано...
– И таксамо сказали на казаков..."
Все сказали на казаков.
Повторили слова панской злобы кривоприсяжные сведки и записали в свою лживую летопись. Так была создана "История кровавого бунта разбойника Наливайки". В дворцовых книгах была записана неправда о могилевском пожаре, о гибели честных людей и об изгнании бунтовщиков.
Верил тем записям тот, кто хотел верить.
Иное открыли нам листы чернеца Иннокентия. И не только они...
* * *
14 декабря 1595 года Наливайко и Савула вывели своих воинов и присоединившихся к ним могилевских мещан за городские стены на Ильинскую гору. Город горел во многих местах. Но жгли и разрушали его только передовые части литовского гетмана. Дожидать в осаде главных сил – значило обрекать Могилев на полное разорение. Наливайко решил прорваться и уйти от города, пока еще это было возможно.
Впереди простирались земли князя Богдана Соломерецкого с редкими небольшими селениями крестьян.
Князь Богдан обещал своему другу литовскому гетману Криштофу Радзивиллу помочь людьми и скотиной, отдавал для войска все имение, лишь бы выгнали бунтовщиков из Могилева. Имение оказалось пустым. Мужики и подростки бежали к казакам, бабы угнали скот в леса, села горели. Передовым отрядам Радзивилла пришлось занять плохую позицию на низком дугообразном Буйницком поле. Увидев вышедших казаков с обозами, татарские конники шумной лавой ринулись к горе, пытаясь загнать людей назад в пылающий город и захватить их обозы. Но с Ильинской горы на атакующих неожиданно обрушился железный град ядер и пуль. Били гаковницы и полугаки, трещали залпы мушкетов, пищалей, сыпались камни...
Видно, сбрехали пойманные языки, под пыткой божившись, что у казаков пушек не более полудесятка, а все оружие – сабли да дреколье мужицкое.
Едва успела прийти в себя шляхта и пушкари стали подкатывать ближе тяжелый наряд, как с горы на них двинулось казацкое войско. Двинулось сразу все, конные и пешие, с пушками и обозами. Вперед вырвались окованные железом телеги, запряженные парами, а то и четверками быстроногих коней. На телегах стояли легкие полугаки.
То, что шляхта и татарские конники приняли за тяжелый обоз, всегда обременяющий в бою ратников, оказалось дотоле невиданной выдумкой. Не прекращая бега коней, телеги круто развернулись на виду у противника, ударили дружным залпом полугаков и вдруг, разделившись надвое, загромыхали в стороне, продолжая стрелять.
В образовавшийся широкий проход ринулась сверкнувшая сотнями молний-клинков казацкая конница. За ней бежала пехота, прикрытая двумя рядами телег. Словно невесть откуда сорвавшийся в молодом лесу вихрь, крушили и раскидывали казаки полукольцо коронного войска.
Прорубались к Днепру.
Зацвела земля алым цветом по всему Буйницкому полю. Теперь уже не казаки, а шляхта со своими наемниками искала спасения за уцелевшими стенами города. Сколько порубано, сколько конями потоптано – считать было некому...
Ночь избавила от гибели многих. Заиграли трубы отбой. В кровавом свете могилевского зарева казаки покидали бранное поле. Уходили дружно, отаборив возами тех, кто безоружный уходил вместе с ними, с женами и детьми.
Шли вниз по Днепру, на Волынь.
Шляхта бросалась в погоню, пробовала обойти, пересечь путь уходивших. Но остановить их не было силы. На мерзлую землю опадали красивые крылья польских гусар, ложились тела гололобых татарских наемников, а казаки уходили. Взбешенные неудачей, радзивилловы военачальники повернули еще не остывших жолнеров на Могилев, теперь никем не защищаемый.
Тогда-то испил город полную чашу страданий нечеловеческой злобы и смертной тоски...
Все сказали потом на казаков...
А Наливайко с Савулой привели людей в Речицу, там остановились.
КАК СТАХОР В ПЕРВЫЙ РАЗ
ПОДПИСАЛ ПИСЬМО КОРОЛЮ СИГИЗМУНДУ
Было в тот год – зима не зима, лето не лето.
Только в январе снегом подувало, да и то с полдня земля снова чернела. Сырой ветер гнал белые порошинки, мешал их с косицами речного тумана. Днепр дымился холодным маревом, унося редкие, с верховья приплывшие, тонкие льдины.
Мальчишки самодельными пращами метали камни, откалывая хрупкие края льда. Шумно кричали, выхваляясь друг перед другом. Взрослые подзадоривали мальчишек, награждая удачников казацкими прозвищами.
Стахор косо поглядывал на веселое соревнование. Его подмывало самому взять пращу, показать хвастунишкам настоящую меткость и силу удара. Но он был среди взрослых и не мог терять достоинства человека, пришедшего на берег реки не для забавы, а для решения большого, серьезного дела. Не маленький на второй десяток перевалило.
Он стоял с казаками, собравшимися на черную раду. Ждали Наливайко со старшинами. Сегодня, общим согласием, должны утвердить письмо королю от всего рыцарства. Вокруг казаков, ежась на холодном ветру, толпились казацкие семьи и жители Речицы. Много разных людей собралось в этот день на берег Днепра. Ветер шевелил полы дорогих теплых кафтанов, простых дубленых кожухов и насквозь пронизывал потертые однорядные армячишки. Женщины, кутаясь в большие цветастые шали, тихо перешептывались, поглядывая на молодцеватых казаков, пробивавшихся сквозь толпу поближе к середине круга, где на высоком, наскоро сколоченном помосте стоял покрытый парчовой скатертью стол. Над помостом колыхались густые хвосты полковых бунчуков. Музыканты отогревали мундштуки, продувая дорогие серебряные трубы, добытые наливайковцами еще в турецких походах. Ждали.
Стахор стоял впереди самых передних.
Вдруг ударили сразу в четыре котла. Из-за плотного забора крайнего двора вышел хорунжий, высоко неся реявшее на ветру золотисто-красное войсковое знамя. Заиграли трубы. Колыхнулись, загудели собравшиеся. Мальчишки побросали пращи, полезли на голые скользкие вербы.
Совсем рядом мимо Стахора прошел к помосту Северин Наливайко. За ним отец Стахора – батька Савула, монах, его Стахор узнал сразу. Это был тот самый худой и длинный чернец, который в Слуцке обучил Стахора считать. За монахом шел красивый сотник Панчоха, два незнакомых полковника с украшенными золотыми кистями корабелями, за ними весело подмигнувший хлопцам Григорий Жук и польский шляхтич, бывший могилевский каморник, приставший к наливайковцам, пан Мешковский.
Поднялись на помост. Северин поклонился казакам.
– Челом вам, казаки-побратимы! – сказал негромко, глухим, будто усталым голосом.
– Будь здоров, пан старший!
– Челом, челом тебе! Слава! – нестройно рассыпалось по кругу.
Северин выпрямился, обвел пристальным взглядом собравшихся. Лицо его, всегда спокойно-суровое, сейчас выражало сдерживаемое волнение и торжественность.
Гомон толпы стал затихать.
– Тихо! Тихо! Слухайте! – требовали сотники. Наливайко кивнул монаху, тот сделал шаг вперед, перекрестился и, развернув бумагу, начал читать:
– Жигмонту третьему, божьей милостью королю Польскому и великому князю Литовскому, Русскому, Прусскому, Жмойтскому, Мозовецкому, Инфляндскому и Шведскому, Кготскому, Вандальскому дедичному королю...
Над затихшим кругом непривычно торжественно прозвучал, разрываемый ветром, громкий титул Сигизмунда.
Задрав голову, Стахор с завистью смотрел на монаха. Видать, монах был очень учен, ишь, как бойко, без заминки выговаривает разные написанные имена. Будто молитву читает, а все слушают, боясь пропустить хоть одно слово. Стало быть, надо и Стахору слушать прилежно.