Текст книги "Учительница"
Автор книги: Михаль Бен-Нафтали
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
6
Как и всякий учитель, Вайс обрекала себя на неблагодарность учеников, которым суждено добиться в жизни большего, чем добилась она сама, затмить ее и рано или поздно позабыть. Судьба, по всей видимости, определила ей место среди тех, кто оставался на периферии, чтобы мы двигались вперед, среди тех, кто навеки застыл на пороге реальной жизни, не переступая через него; в лучшем случае учителя могли дать этот шанс другим. Она была одной из незаурядных, но заменимых, тех, кто не требовал благодарности, безоговорочно принимая тот факт, что наш мир станет богаче и сложнее, чем их, и что для них в нем не найдется места. Как и прочие учителя, она жила в страхе, что самоуверенное, язвительное всеотрицание ее учеников обесценит все, чему она научилась и что знала, все, во что верила, – ведь наша мысль пока была смелым и дерзким экспериментом, мы были проницательны, сметливы и могли ни с кем не считаться. В детстве я по многу раз, как под гипнозом, пересматривала фильм «Чудо в местечке», где мальчишки привязывают своего спящего раввина к дереву, и тот просыпается в ужасе, не зная, что прочнее – их веревки или его авторитет, их бодрствование или его сон. Так и она, по-видимому, принимала зыбкость своего положения, зная, что в любой момент сама может стать нашей жертвой. Один раз во время урока другая учительница, коренная израильтянка несколькими годами моложе Вайс, вконец отчаялась перекричать наши голоса и, приподняв стол, уронила его на пол с тяжелым грохотом, который еще долго звенел у нас в ушах. Бессильная ярость взвилась над нами в воздухе, когда она прокричала: «Есть предел унижению!», и «ж» вышла у нее с иностранным акцентом. Случайно узнав, что учителя можно унизить – и что униженный учитель будет презирать самого себя, не в силах стерпеть такое страшное, невообразимое оскорбление, – мы сделали открытие, тут же остудившее нашу дерзость, поскольку оно нарушало незыблемые законы, которым школа подчинялась шесть дней в неделю. Обнаружив предел учительскому унижению, мы уяснили разницу между тем, что и как нам преподавали Вайс и другие учителя, – той устной Торой, которая так стремительно улетучивалась из наших голов, – и сокровенным чувством, которое вызывали в нас ее образ, язык тела и выражение лица; это чувство пренебрегало всеми мыслимыми правилами приличия и долгие годы пылилось внутри нас, словно в темном чулане, дожидаясь своего часа. Оно могло так и остаться нашей тайной, если бы не одно совпадение, которое произошло со мной, доказав, что между всеми вещами в этом мире имеется связь – как будто мир этот все еще исполнен Божественного замысла, пусть каждый и живет по своей правде. Это чувство вынудило меня к нему прислушаться, хорошенько рассмотреть портрет, который хранила память, и спросить себя: а видела ли я когда-нибудь ее истинное лицо? Видела ли я его прежде так, как вижу сейчас, когда на меня струится его свет?
7
Прошли годы, и я сама стала учительницей. Я преподавала литературу в одной из школ в центре Тель-Авива и жила, как многие учителя, на скудную зарплату. Я попросила учеников называть меня по имени, и внутри у меня все сжалось, когда они предпочли обращаться ко мне официально, будто наградив чужим титулом. Я долго наблюдала за тем, как формировались их жизни, и волей-неволей принимала участие в этом процессе. Разница в возрасте между мной и учениками стремительно увеличивалась. Я возводила плотины, чтобы остановить течение времени, чтобы противостоять переменам. Тяжкое бремя опыта позволяло мне в мельчайших подробностях рассмотреть муки их взросления. Сама же я не решалась спросить себя, какой они видят меня. Я боялась, что мне припишут качества, которыми на самом деле жизнь меня обделила; я была напугана своим властным положением и не хотела, чтобы у них сформировалось ложное впечатление обо мне. Зная, что в основе отношений лежит эрос, я выучила наизусть все имена в классе. Я стремилась распахнуть перед ними все двери, не подавлять, не ослеплять, не принуждать. Приходила в класс раньше них. Редко сразу же садилась за учительский стол. Если опускалась в свое кресло, это был дурной признак: значит, я устала, силы мои на исходе и слова будут слетать с моего языка, словно посланники вселившегося в меня духа. Негласное соглашение между мной и моими учениками подразумевало, что они понимают тайный язык, на котором я к ним обращаюсь. Ведь с годами мне стало очевидно, что у учеников и учителей есть секретный язык, никем не записанный и не до конца расшифрованный. Я рассеянно листала свои тетради, разглядывая страницы, на которых что-то неразборчиво отмечала во время урока. Я не знала, куда спрятаться. Упорно пыталась о чем-то говорить, в то время как в голове блуждали посторонние мысли. Иной раз полностью отключалась и не могла ничему учить, но и в эти моменты оставалась учительницей. Я была ею, когда могла и когда не могла, когда была полна сил и когда задыхалась от беспомощности. Я преподавала ученикам беспомощность, она сидела за столом рядом со мной. Я снимала очки, и все расплывалось перед моими глазами. Говорила в пустоту, не обращаясь ни к кому конкретно; спрашивала себя, какую мысль хочу до них донести; полагала, что ученики, которые внимательно следят за всеми жестами и движениями учительницы, способны почувствовать глубину в обмелевшем потоке ее слов, ничего при этом не зная о ее личной жизни; что они могут уловить все ноты в ее голосе, понять, о чем она рассказывает и о чем молчит. Время от времени какой-нибудь ученик рисовал мой портрет – как правило, нереалистичный. Обычно это был рисунок в духе экспрессионизма, который предательски точно отражал то, что творилось у меня внутри; поневоле я раскрывала им прошлое – не то прошлое, о котором они могли прочитать в книгах, а то, которое я видела своими глазами, которое пережила сама, многое поняв о себе и об окружающих. Все эти годы я знала, что тоже ищу учителя, что я все еще в поиске. Да, я тщетно искала учителя. Того самого. Я хотела узнать, в чем состоит урок, преподать который было под силу лишь немногим – возможно, только той учительнице.
Не берусь утверждать, что эта история будет именно о ней. Скорее всего, да, но у меня нет стопроцентной уверенности, и я не знаю, готова ли углубляться в этот предмет. Я сомневаюсь, что действительно хочу знать правду. По натуре я не исследователь, не детектив и не обладаю свойством, которое называют интуицией. Но у меня есть знание иного рода – я знаю, что могло произойти, что должно было произойти и, скорее всего, произошло с той, которая дошла до точки невозврата. У меня не было потребности обсуждать с кем-то эту тему, и, надо заметить, не из-за тщеславия. Я хотела играть с фактами, а не опираться на них. Я стремилась прикоснуться к той грани, за которой, как мне казалось, начиналась реальность, но все же не переступать этого предела. Однажды – и я еще расскажу об этом случае – я почувствовала, что она стоит рядом со мной и, почти не поворачиваясь, произносит: «Посмотри на меня. Всего один раз. Не задавай вопросов. Постарайся описать то, что ты видишь. Пользуйся данной тебе свободой». Но как ею пользоваться? Никто не рассказывал мне о ее жизни. Нескольким людям были известны отдельные фрагменты ее биографии, но из них сложно было выстроить логическую цепочку. И все же кое-что я знаю. Точно знаю, что она родилась в 1917 году и свела счеты с жизнью в 1982-м, что рассталась с родителями в июле 1944-го. Знаю, что она пересекла океаны и континенты. Знаю все – и не знаю ничего. Что ж, говорю я себе. С этого момента начинается вымысел.
8
Проснувшись в полпятого утра без будильника, она одним глотком выпивала стакан холодной воды и надевала слитный купальник с открытой спиной и узором из красных, синих и белых цветов, забавно напоминавший французский триколор; она с удовольствием носила его в те долгие дни летних каникул, когда перемещалась из бассейна на пляж, проводя часы под солнцем, которое снисходительно ласкало ее дряблое сухое тело; привыкнув к мягким песчинкам, которые приятно щекотали кожу, она входила в воду, закрывала глаза, играла с волнами, ложилась на них, отдаваясь их воле, позволяя нести себя к спасительному берегу. Во время учебного года она каждый день брала тряпичную сумку, которая ждала у входной двери, засовывала в нее чистое полотенце, шапочку для плавания и кошелек, сбегала вниз по лестнице на три пролета, пересекала улицу в северном направлении и сворачивала налево, где возле моря находился бассейн «Гордон». Летом и зимой, в шабат и в праздники Эльза Вайс устремлялась к чистой морской воде, как благочестивый еврей к утренней молитве шахарит. Кивала охранникам на входе, одаривала сдержанной улыбкой нескольких посетителей, которые ухитрялись прийти раньше нее, оставляла сумку в шкафчике и присаживалась у бортика, чтобы немного помедитировать перед погружением. Отпустив все лишние мысли, Эльза Вайс проплывала бассейн двадцать раз; ее крепкие ноги и мускулистые руки разрезали воду точными отработанными движениями и толкали тело вперед, в ту единственную стихию, которая могла вывести ее из оцепенения. Она по-рыбьи сжимала губы и замыкалась в своем молчании. Затем быстро вытиралась жестким полотенцем, снова надевала легкое хлопковое платье и возвращалась к себе. Она останавливалась около бакалейной лавки рядом с домом. Бакалейщик уже успевал приготовить для нее сэндвич с салями и маринованный огурчик. Она добавляла к этому списку молоко и сахарин («Для чего вам сахарин, госпожа Вайс, с такой фигурой, как у вас?» – подтрунивал над ней бакалейщик), творог, несколько ломтиков сыра и немного овощей для салата, который она готовила, когда приходила из школы.
– Как обычно?
– Как обычно. Запишите на мой счет. Заплачу в конце месяца.
– Без проблем, госпожа Вайс. Хорошего дня.
И вот она уже поднимается в свою квартиру, на ходу раскрывает газету «Гаарец», которую вынула из почтового ящика, распахивает окно, выходящее на задний двор, чтобы проветрить комнату, ставит чайник, наливает чашку черного кофе и делает два тоста с тонким слоем масла и черничного варенья. По радио передают семичасовые новости; тетради учеников лежат стопкой на краю обеденного стола – главное, не забыть отряхнуть их перед тем, как положить в сумку; иногда она забывает это сделать, и мы, обнаружив в своих тетрадях крошки хлеба и пятна масла, вздыхаем с облегчением – значит, хоть что-то человеческое ей не чуждо.
9
Неумолимая решимость Эльзы Вайс просыпалась в ней не с самого утра. Она овладевала ею по дороге в школу, превращая в свое послушное орудие. Эльза Вайс рвала и метала, ей как будто нравилось сеять вокруг себя благоговейный ужас; вероятно, она просто не представляла, насколько ранимы могут быть те, кому в жизни не пришлось испить до краев чашу горя. Полюбить ее – нет-нет, она бы никому не доставила такой радости, наша любовь была ей ни к чему. Наоборот, она предпочитала быть нелюбимой, невыносимой, доводить нас до белого каления, раздирать наши барабанные перепонки и изводить так, чтобы мы лезли на стену.
Все, что мы от нее узнавали, было плодом страха, а не любви; мы скорее сдавались, чем добровольно за ней следовали; а может, просто не хотели признать, что наша готовность учиться была подношением, которое мы возлагали на ее алтарь. В школьном дворе ее обсуждали горячо и гневно, но даже за спиной уважали. Мы не награждали ее обидными прозвищами. Были среди нас и те, кто участвовал в этих спорах с неохотой или вовсе отмалчивался, потому что Вайс каким-то странным образом стала для них слишком личной темой. Они не могли объяснить это даже себе. Возможно, так они отстаивали свое настоящее, вернее, будущее. Учительница, как ни странно, олицетворяла собой это будущее, у нее в руках был ключ к будущему; благодаря ей необычное, из ряда вон выходящее стало частью нашего настоящего; оказывается, это не какое-то несбыточное чудо, недостижимая мечта, а вполне осязаемая возможность. Необыкновенное было осуществимо. В назидание потомкам она в каком-то смысле оставила лишь то, чем была, – свой образ, постепенно блекнущее воспоминание о себе. Она была полюсом на карте мира – попеременно то Северным, то Южным, то ледяным, то раскаленным. Этот полюс ожидал нас в конце экспедиции, которая запросто могла оказаться роковой – или бессмысленной. На этом полюсе не было слез. Там веяло сухостью пустыни. Мы ничего о нем не знали. Она, в свою очередь, не могла ни рассказать о нем, ни показать его и, возможно, не хотела, чтобы мы когда-нибудь подобрались к нему даже близко. Он был ее собственностью, ее уделом в жизни. Она не хотела, чтобы то, что скрывалось от нас на этом полюсе, стало частью ее профессии. Но иначе она бы не была учительницей.
10
Эльза Вайс преподавала английский. Масляные пятна, которые изредка проступали на страницах наших контрольных и домашних работ, навевали мысли о физическом труде, о самозабвении ремесленника или крестьянина, который ни на день не отлынивает от работы. Английский замедлял речь. Он делал нас косноязычными. Незамысловатые слова претендовали на искренность, но при этом старательно замалчивали глубину сказанного.
Английский смягчал оскорбления, которые Эльза Вайс отпускала в наш адрес, заменяя их нейтральной лексикой, которая позволяла всем вместе упражняться, работать над ошибками, двигаться вперед. В языке всегда найдется чему поучиться; этим сокровенным даром мы, однако, часто вредим ближнему: лжем, лицемерим, сквернословим, выдаем чужие тайны и свои собственные, – но с Вайс мы научились делать это по всем правилам синтаксиса и пунктуации. Английский позволял создать в классе хорошую рабочую атмосферу. Каждому слову находился приблизительный эквивалент. Только ее собственный мир не поддавался переводу. Английские слова, которые мы прилежно заучивали, не помогали понять, как устроена ее внутренняя грамматика. Она никогда не объясняла нам того, что узнала на собственной шкуре, – как будто учитель, чтобы преподавать, непременно должен забыть, кто он такой; как будто, обучая, он вынужден черпать из какого-то неведомого источника, а не из собственного опыта, особенно на иностранном языке: иврит, которым она владела достаточно, но не в совершенстве, так и не стал ей родным. Она будто бы дала обет оставаться иностранкой в стране, ставшей ей домом, сохранять верность чужеродной среде, в которой преподавала, и своему предмету. Думала, что можно обучать, не выдавая тайн, что бесхитростное лицемерие защитит и ее, и нас. Она несла тяжкое бремя, но не ради аскезы. Этот суровый добровольный запрет должен был уберечь нас от мрачной бездны, которую обнажал весь ее жизненный опыт. Есть такое, о чем ученикам знать не положено, – а то еще возомнят, чего доброго, что в их руках спасение своей учительницы. А она знала, что спасти ее не может никто.
То, что случилось, случилось с ней, а мы, другое поколение, родившееся в другой стране, на другом континенте, – что мы в этом понимали? Можно было взывать к нашему состраданию. Другие учителя так и делали – она это презирала. Ей казалось глупостью озвучивать абстрактные числа и рисовать на доске карты военных сражений. Быть может, дай она нам право голоса, мы бы ненароком вторглись в прошлое и осквернили его – не потому, что были скверными детьми, а потому, что ничего о нем не знали. И она маневрировала, как умела: выдумывала обходные пути, утаивала, увиливала от ответа. Не было случая, чтобы она оговорилась, произнесла что-то машинально, не подумав. Однажды, после того как мы вместе читали какую-то статью из Jerusalem Post, она внезапно остановилась на слове «нацизм». «Кто знает, что такое нацизм?» – прогремел над нами ее голос. Повисло молчание. В ее взгляде вспыхнула не то досада, не то презрение, и на мгновение нам показалось, что она растерянна.
– Ну?
– Национал-социализм, – наконец промямлила я.
Думаю, все знали, что такое нацизм. Дело было не в знании или незнании значения этого слова. Ответить не позволяло что-то другое. Ответить означало закрыть глаза на тот факт, что это понятие каким-то образом имеет к ней отношение. Всеобщее молчание было не менее говорящим, чем мой «правильный» ответ. Оно соответствовало дрожи в голосе Эльзы Вайс.
11
Но на самом деле она собиралась преподавать французский.
«А вы знаете, что во Франции пьют кофе из супниц, а не из чашек, и макают в него круассан?» – спросила она, подкрепляя свои слова лаконичным и в какой-то мере чувственным жестом. Это все, что она поведала нам о довоенном Париже, куда приехала на поезде из Будапешта, чтобы изучать французский. Целый год, проведенный в пансионе «Ладонью» на улице д’Асса возле Люксембургского сада, все, что она увидела и узнала, все люди, которых встретила, слились в этот ничем не примечательный образ, превратились в ни с чем не связанный фрагмент прошлого; и все же она решила, что может им поделиться, позволить нам вместе с ней обмакнуть ломоть хлеба в соль воспоминаний, отведать их вкус.
Эта сцена, вместившая всю ее парижскую жизнь, была красноречива своей обыденностью, будничной неприметностью, в ней не было никакого потайного смысла; по сути, она не рассказала ничего о тех днях, когда Эльза Вайс была по-настоящему счастлива, – если не считать мимолетной неловкости, когда, открыв для нее ворота пансиона, усатая неприветливая заведующая пробубнила: «Ты опоздала», – и жестом пригласила следовать за собой наверх по крутой лестнице; Эльзе тогда пришлось тащить тяжелый чемодан на пятый этаж. Ей было тогда двадцать лет, как ее матери на фотографии, которую она бережно положила на письменный стол; на этом снимке мать была без очков – их толстые линзы обычно скрывали ее лицо, – и темно-карие глаза пронзительно смотрели в объектив. Рядом она положила совместную фотографию отца и Яна, сделанную за несколько недель до того, как Ян уехал в Палестину. Фотографию Эрика она решила не доставать из сумки. Эльза Вайс так тщательно и осторожно подбирала слова, что выразительней всего звучали паузы между ними – они обозначали запретную зону, утопическое пространство, где обитало все, что было до, где текла потусторонняя жизнь, выходящая наружу в тот миг, когда сладкое макают в горячее, – в тот день мы догадались, что наша учительница жила прустовскими мадленками[1]1
Отсылка к роману Марселя Пруста «По направлению к Свану». Выражение «мадленка Пруста» превратилось в метафору, обозначающую предмет, вкус или запах, вызывающие наплыв воспоминаний. – Здесь и далее примеч. пер., если не указано иное.
[Закрыть]; при этом их вкус возвращал ее не к раннему детству, а к расставанию с детством и сулил отдушину неприкаянной душе.
12
«Вер хот аза мейделе, / А малехл а шейнс? / Ойгн ви цвей штерндлех, / А нешомеле а рейнс»[2]2
У кого есть такая девчушка, / Такой красивый ангелочек? / Ее глазки как две звездочки, / Такая чистая душа (слова Джаннет Флейшман, музыка Германа Яблокова). – Примеч. авт.
[Закрыть], – отец ловко тасует карты, мурлыча под нос песню Германа Яблокова[3]3
Герман Яблоков (11 августа 1903, Гродно – 3 апреля 1981, Нью-Йорк) – артист, певец, композитор, поэт, драматург, режиссер. Автор и исполнитель известной песни «Купите папиросы». – Примеч. ред.
[Закрыть], которую услышал от коллеги в школе. Раскладывает веером валетов червей и треф, бубей и пик, а сверху – короля-отца. «Жили-были четыре принца, – начинает он. – Отец-король один воспитывал их во дворце. Однажды выпало королю идти на войну. Он призвал к себе сыновей и объявил: “Дети мои! Призывают меня на поле брани. Не ведаю, когда вернусь. Одна надежда на вас, что сбережете наше королевство от бед и напастей”». Эльза не отрывает от него настороженного взгляда. «Первый сын, – отец проносит валета червей прямо у нее перед носом, – будет охранять винные погреба. Вот так». Переворачивает карту рубашкой вверх и прячет в колоду почти на самое дно. «Второй сын будет охранять сокровищницу». Берет валета треф и вставляет в колоду чуть выше валета червей. «Третий будет охранять крепость». Валет бубей отправляется выполнять возложенную на него миссию. «А четвертый – беречь королевские конюшни». Колода поглощает и младшего сына, валета пик. «Много лун минуло с тех пор, – продолжает отец. – Вот король воротился домой после блистательной победы. И сразу воскликнул: “Сыновья мои!”» Теперь нужно внимательно следить за каждым его движением. «И четыре принца выскочили из дымохода». Отец уверенно снимает сверху валетов, одного за другим. Она выпучивает глаза. «Но, папа, – произносит она, – как ты это делаешь?» Сгребает всю колоду и долго ее рассматривает. Сгибает карты крепкими пальчиками, надеясь отыскать в них потайные слои. «Не так, не силой, – улыбается он. – Сила тебе здесь ни к чему». – «Так?» – спрашивает она, осторожно тасуя карты. Он кивает. Она одаряет его скептическим взглядом и пожимает плечами. Волшебство рассеивается. Он обещает, что через год научит ее нескольким древним грузинским заклинаниям, которые узнал от раввина Дойча. «Почему не сейчас?» – негодует она. Годы спустя она вспоминала, как он выполнил обещание и на следующий год действительно научил ее показывать любимый фокус с чтением мыслей под названием «Наука умеет много гитик», который она выучила наизусть – отец велел запоминать, но ничего не записывать, – и, когда решила испробовать фокус на Эрике, он тотчас понял стоявшую за ним арифметическую логику. Но зачем вообще расшифровывать магию, подумала она тогда.
Они пригласили Адлеров зайти после полудня, чтобы отметить ее шестой день рождения в узком семейном кругу. С Кларой, их младшей дочкой, они вместе ходят в школу. Эльза почти в два раза выше и шире нее. Родители Клары не позволяют им вместе играть на улице, потому что считают Эльзу, как сообщила ей Клара, «вредительницей, нарушительницей спокойствия и маленькой хулиганкой». Госпожа Адлер, узнав от госпожи Блум, матери Эльзы, что девочку выгнали из детского сада после того, как она развязала всем детям шнурки, сказала, что «ни капельки не удивлена». Эльза как раз проходила мимо гостиной. Госпожа Адлер посмотрела на нее и повторила: «Я ни капельки не удивлена». Это был не совсем тот день рождения, которого она ждала. Клара с порога объявляет: «Моя мама сказала принести тебе подарок завтра в школу. Она считает, что не нужно дарить два подарка». Эльза не понимает, почему, если тебя позвали на два разных праздника, домашний и школьный, не подарить два подарка. Но лучше она чуть позже спросит Яна, что он об этом думает. У Яна есть собственные «наблюдения насчет людей», и он всегда отпускает умные замечания о чете Адлеров.
«У кого есть такая девчушка», – весело напевает она, отгоняя нахлынувшее уныние, и тянет Клару за собой в кухню есть сладости.
– Хочешь, я сделаю тебе горячий шоколад? – предлагает она.
– Ты умеешь готовить горячий шоколад? – Клара глядит на нее с восхищением.
– Конечно, я его делала миллион раз.
Итак, момент истины. Эльза уверена, что помнит все этапы приготовления горячего шоколада. Ставит на кухонный стол два стакана, насыпает в каждый чайную ложку какао-порошка и две чайные ложки сахара, заливает водой из-под крана и добавляет молока из кувшина в кладовке. Долго и усердно перемешивает. Смесь не желает растворяться и выглядит комковатой. Она протягивает Кларе стакан: «На, пей». Клара морщится. «Фу, ты противная». – «Может, попробуем еще раз?» – и, прежде чем Клара успевает ответить, повторяет все сначала. Гиблое дело. Почему у нее не получается? Ведь ей уже шесть лет.
Господин Адлер говорит, что у девочек кислый вид, и предлагает загадать им загадку. Эльза ненавидит загадки господина Адлера, которые может разгадать только его дочь. Ян говорит Эльзе, что ее решения нерациональны и свидетельствуют о «недостатке математического мышления». Эльза усложняет задачу, растягивает условие, где только можно растянуть, путает, где можно запутать. Идея, говорит Ян, заключается в том, чтобы найти самое простое решение. Она знает, что попадет во все расставленные ловушки, но сегодня, в свой день рождения, у нее нет ни малейшего желания в них попадать. В прошлом году родители пригласили на ее день рождения госпожу Карпати – колдунью, которая прославилась в еврейской общине Коложвара[4]4
Коложвар (Клуж или Клуж-Напока) – город на северо-западе Румынии. В 1940–1944 годах перешел к Венгрии. – Примеч. ред.
[Закрыть] как сказочница, настоящая еврейская Шахерезада, известная заодно и своими загадками. Собравшимся вокруг нее девочкам она рассказала загадку о восьмилетнем мальчике. Этот мальчик, по ее словам, был книжным червем. День за днем он поглощал книги одну за другой, пока не стал вконец хилым и слабым. Обеспокоенные родители попытались ограничить его в чтении, чтобы он как следует высыпался, но ребенок решил их обхитрить. Заслышав шаги родителей за дверью в девять тридцать, через полчаса после отбоя, прятал книгу под подушку, выключал светильник возле кровати и притворялся спящим. Итак, взвизгивала госпожа Карпати, как родители, подойдя к кровати сына, узнали, что ребенок на самом деле не спит, а притворяется? «Действительно, как они могли узнать?» – удивляется про себя Эльза.
– А, да проще простого, – ответила веснушчатая рыжеволосая Ева. – Светильник был горячим.
– Совершенно верно, – подтвердила госпожа Карпати и вручила Еве приз – собственноручно сделанный шоколадный гранат, который она, отправляясь на представление, всегда прихватывала с собой в корзинке.
Чем проще был ответ, требовавший прямолинейной логики и дедукции, тем упорнее он ускользал от Эльзы, в чьей голове беспорядочно мельтешили разные мысли. Приходилось тщательно перебирать слова в памяти: «Светильник был горячим». Получается, светильник и есть главный подозреваемый; из этой загадки Эльза сделала вывод, что ее собственные секреты тоже должны вершиться под покровом ночи. В темноте она усаживает любимого плюшевого мишку и рассказывает о том, как прошел день; нашептывает в подушку заветные желания; предается мечтаниям. Иногда, когда она болеет, Ян – опять же в темноте – прячет для нее под подушкой сладости. Ян тоже уверен, что нужно ограждать Эльзу от семейства Адлер. Он обещает, что подаст ей знак особым свистом с верхнего конца улицы, когда закончится собрание молодежного движения, и не позволит никому над ней насмехаться.
Эльза утешает себя волшебным фокусом и песней, которую отец пел накануне вечером. «Господи, молю тебя», – мурлычет она. Когда отец поздравил ее с днем рождения, укладывая спать, она потянулась к его лицу и нечаянно поцеловала в губы. Он самый красивый из всех отцов. Она в этом ни капли не сомневается. «Ты всегда хвастаешься своей семьей, – часто дразнит ее Клара, – только и делаешь, что о них говоришь. Все время: “мой папа, мой брат”, “мой папа, моя мама”». Она удивляется: действительно ли она говорит о них больше, чем другие дети? Если бы, не дай бог, кто-то сказал что-то плохое о Яне, она бы убила этого кого-то на месте. И вот это произошло. Как часто повторяет отец: «Случилось то, чего я боялся».
– Я слышала, Яна выгнали из школы, – заявляет Клара.
Она чувствует, как земля уходит у нее из-под ног.
– Как это выгнали? С чего ты взяла?
– Дома говорили, – отрезает Клара.
Эльза делает глубокий вдох.
– Он лидер движения «Молодежь Сиона», и это не нравится директору школы господину Данкеру. Он считает, что это дурно влияет на учеников.
– Точно, так я и слышала: дурно влияет, – поддакивает Клара.
– Скажи, ты вообще понимаешь, о чем говоришь? – Глаза Эльзы наполняются слезами. – Он круглый отличник, – тут же добавляет она.
– Ну и что? Какая разница? – отвечает Клара.
Она чувствует, что вот-вот задохнется. Дома все спорят до хрипоты. Отец, директор неологической[5]5
Неологическим (реформистским) иудаизмом называлось неортодоксальное течение венгерского еврейства. – Примеч. авт.
[Закрыть] начальной школы Коложвара, вышел из себя, когда узнал про движение. Ян резко ответил, что, если дома он не получает «поддержки», наверное, ему и правда нужно как можно скорее последовать своему «призванию». Этими загадочными словами Эльза может поставить Клару на место.
– У него есть поддержка и призвание, – заключает она.
Клара долго смотрит на нее, не произнося ни слова. Если Эльза захочет отомстить, у нее есть козырь, но она приберегает его для особого случая. «Только как крайняя мера», – предупредил ее Ян. От Яна она знает, что сестра Клары – «полная идиотка» и даже, вероятно, осталась в классе на второй год. Но это не все: ходят слухи, что отец Клары торгует на черном рынке. Она слышала, как об этом говорят дома. Что значит «черный рынок»? Это большие неприятности. Но Эльзин отец – его хороший друг. Так что, возможно, стоит об этом промолчать. И вообще, не надо торопиться оскорблять людей. Жаль, что ей испортили настроение. Если Клара скажет еще слово, она ее стукнет. Клара слабее, но у нее длинные ногти, которыми она может здорово поцарапать. Эльза поднимает на Клару свои светлые глаза. Она думает, что Клара – очень красивая девочка. «Давай помиримся», – предлагает она. Клара радостно соглашается. И вдруг условленный свист разрезает воздух. Эльза чуть не лопается от смеха. Она выбегает из квартиры, ноги несут ее сами, и она галопом скачет к своему «кавалеру», как говорит бабушка Роза.