Текст книги "Возвращение старого варана"
Автор книги: Михал Айваз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
Канат
Я лезу на высокую отвесную скалу по канату, который свисает с ее вершины; подо мной в пропасти переваливаются клубы тумана. Дует холодный ветер, и темнеет; клонится к вечеру ноябрьский день 1988 года.
На своем пути я встречаюсь с массой странных вещей; жаль, что нет времени подробнее рассмотреть их. Попадаются окна, вставленные в скалу; я заглядываю в них, проползая мимо, и вижу комнаты, которые освещает голубоватое неверное сияние телеэкранов и которые напоминают квартиры в пражских «спальных» районах. А вот телефонный аппарат, прикрепленный к скале; трубка снята и болтается на проводе; когда я прикладываю ее к уху, то слышу писклявый женский голос: «…я с ним больше не могу, лежит, обложившись своими книгами, даже пол не вымоет и читает такие глупости…»Есть здесь и камни, заостренные верхушки которых обтесаны в виде ухмыляющихся голов, в их широко раскрытых ртах свили гнезда белые птицы, они время от времени пронзительно кричат; мне кажется, что это орут на меня каменные головы. Есть и безмолвные знаки на сломах аметистов и агатов, извилистые линии и неровные пятна, которые грозно намекают на то, что могут стать понятными (в таком случае придется, наверное, навсегда перебраться в Азию), влажные щели, заросшие мхом, истекают бирюзовым ядом. Кто-то спускается по канату, нам надо как-то разойтись; это дама в шубе, мы неловко перелезаем друг через друга, острый каблук упирается мне в макушку, я боюсь, что он проткнет мне череп и вонзится в мозг. И что же нам тогда делать? Да лезть дальше: одна босиком, другой с каблуком, всаженным в череп, и со злой горной птицей, которая наверняка совьет себе в туфле гнездо. Женщина перебирается через меня и сердито пинает, ей кажется, что я неловкий, она что-то злобно шипит себе под нос, а потом исчезает в тумане. В глубине кристаллов, вырастающих из скалы, сияет холодный свет. Вот устье туннеля, откуда торчит головная часть локомотива, вот план Праги, вытесанный на скале, на плане обозначены все места, где я жил, рядом с ними что-то написано египетскими иероглифами. Вот висит на цепочке толстая книга, полная отвратительных поговорок; надеюсь, мне удастся забыть их. Бродя средь корней меж янтарем и ядовитыми зубами дождевых червей, нельзя повеситься на кроне. На скальном карнизе – клавиатура из слоновой кости и эбена, на клавиши медленно падают капельки ледяной воды, слышится грустная мелодия, нежный росток сумасшествия. Мимо пробегает темная куница в золотой маске.
Наконец я приближаюсь к вершине. Уже совсем стемнело, и вдобавок начало моросить, наверху я вижу какие-то огни, там слышен шум. Скала сменяется стеной из каменных валунов, заканчивающейся железным парапетом, к которому и привязан канат; я перелезаю через парапет и оказываюсь на перекрестке у Национального театра. Оказывается, свет, который я видел снизу, – это большие окна кафе «Славия», которое в этот вечерний час переполнено. Холодный моросящий дождь превращается в мелкий суетливый снег, он мелькает в конусах света от фар автомобилей, стоящих у перехода. Первый снег в этом году.
Иди отогрейся в кафе, выпей горячего грога, посмотри в окно на тьму, понаблюдай за фантастическими снежными существами, танцующими в свете машин. В городе есть множество скрытых от глаз пропастей, гор, вырастающих лишь по ночам, храмов неведомых верований, таящихся за обшарпанными фасадами пригородных домов, вокзалов, куда приезжают поезда из белого мрамора: в вагонах усталых ночных пешеходов ожидают бассейны забвения с горячей водой. Твои дороги все чаще проходят по ущельям, где обитают белые животные, даже если ты просто идешь в магазин или сберкассу. Не избегай подобных мест, не думай о том, являются ли они матрицей наших вещей, слов и жестов или местом их исчезновения, распадающейся сутью нашего мира. Ты должен обитать в обоих городах, только так можно уяснить смысл повседневности и проникнуть в тайну своего пути, два города сольются в один, замерзшие горные водопады ночью засияют на лестницах старых домов, ты коснешься рукой их прекрасного холода, дикие звери станут петь в темных прихожих.
Теория серебряного авто
После многолетнего перерыва я снова стал ходить на лекции по философии: слушаю себе доклады и дискуссии и поражаюсь тому, что, похоже, не осталось больше приверженцев теории серебряного авто; когда я упоминаю о ней, никто даже не понимает, о чем идет речь. Кто-то считает, что это некое древнекитайское учение, другие думают, что я сумасшедший. Однако же в мое время теория серебряного авто царила на огромной территории квартир Старого города, в тихих комнатах с опасными кожаными креслами-чудовищами и гипнотическими отблесками холодного света на стекле книжных шкафов, она была идеологией пограничных земель, где город переходит – не на окраинах, но внутри самого себя – в неисследованную область, за кустарник которой мы цепляемся в темных прихожих. Когда-нибудь мы проведем в этом крае удивительный отпуск, и ночью вы услышите за стеной наши охотничьи рожки. Теперь уже никто точно не помнит, где именно возникла теория серебряного авто, одни утверждают, что первые ее тезисы были сказаны шепотом в темном припаркованном автомобиле в тот самый миг, когда за стеклом появилась неподвижная жуткая морда гигантского кота, существование которого неустанно опровергается властями, кота величиной с дога, злобной твари, что по ночам ловит на улицах заблудившихся собак и маленьких детей; другие считают, что эта теория изверглась в виде огненного гейзера в ресторанчике «У змеи», и произошло это в гнетущей тишине, воцарившейся после иронического замечания студентки-кукловодки Илоны Грюнбахер, которая позже стала демоном и бродила по сумеречным комнатам; третьи говорят, что учение было реконструировано из нескольких фраз, написанных неизвестно кем фиолетовыми чернилами на форзаце книги «История пивоварения в окрестностях города Градец-Кралове в 1848–1900 гг.», найденной на нижней полке у окна в букинистическом магазине на Карловой улице, неподалеку от того места, где произошло легендарное «чудо» с плотоядным словарем. По ночным мостам она перебралась на Малую Страну, напиталась по пути местными верованиями и культами, придала смысл крикам ларов, частично интегрировала больной пантеон малостранского кафе и эротические явления женщин-гепардов в пустых освещенных вагонах ночных трамваев, вобрала в себя некоторые отвратительные слащавые акценты цикла легенд о забегаловке «У валов», ее догмы были пронизаны и претворены ядовитым дыханием полуоткрытых гардеробов, их жестокими снами об Азии, на ее дикцию явственно повлияло фырканье незакрученного крана в коридоре спящего дома; и в конце концов она объявилась на Погоржельце, преобразовавшись в прозрачный и болезненный гностицизм, что объединяет учение о долгом возвращении в хрустальную комнату в доме на холме Петршин с полными неги оргиями у холодных зеркал, в которых в темной комнате отражается свет качающегося на ветру деревенского фонаря, исходящий будто с морского дна.
В то время, познакомившись с теорией серебряного авто, мы думали, что наконец-то явилось откровение, которое окончательно разрешит все вопросы, однако теперь эта теория, кажется, совершенно забыта, молодежь о ней вовсе не слышала, и никто из нас, ее прежних приверженцев, не может вспомнить, каковы были ее постулаты. Никакие письменные свидетельства, судя по всему, не сохранились: теория была слишком тесно связана с конкретными местами и ситуациями и отказывалась быть зафиксированной в словах, которые вознесли бы ее над течением времени и дыханием пространства. От нее осталось лишь несколько следов, да и то, возможно, ложных и сбивающих с толку: на полуслепом меню в почти пустом зале отеля в городе, куда мы попали проездом, в нижних тонах голоса продавщицы за прилавком темного магазинчика со всякой всячиной в деревеньке на Чешско-Моравской возвышенности, в форме пятен на старых стенах. Теория серебряного авто родилась из неясных волн жестов, из встреч с таинственной душой пространств, из тихого созревания ответа на тщетные вопросы на улицах и набережных: теперь она вернулась к своим истокам. Все в порядке, нет смысла вновь складывать и оживлять мертвые фрагменты. Погрузимся же в жизнь комнат и будем ждать, пока в их углах созреет новая система.
Концерт
Я играю на рояле на сцене в парке; я знаю, что от нынешнего выступления зависит вся моя будущая карьера: либо я стану пианистом-виртуозом и буду разъезжать с гастролями по мировым столицам, либо вернусь в свою дыру. Поначалу я сосредоточен и спокоен, мне только не нравится, что клавиши какие-то странно липкие, их будто облили медом или будто они сделаны из воска и их верхний слой тает в тепле. Клавиши липнут к пальцам чем дальше, тем больше, это очень неприятно, особенно когда я играю быстрые пассажи, но я стараюсь не нервничать из-за этого, в конце концов чего только не случалось со мной на концертах; помню, раз я играл в клубе, где по клавиатуре бегала крыса, ее лапки брали фальшивые аккорды, они исполняли дурацкую крысиную песню, которая вплеталась в мою сонату, крыса гонялась за моими руками, летающими над клавишами, и всякий раз, поймав одну из них, впивалась в нее зубами. Но тогда я все же доиграл пьесу – с откушенным кончиком мизинца, на клавиатуре, закапанной кровью. Случалось, что под инструмент незаметно влезал лохматый зверь, сворачивался там в клубок и засыпал; когда, исполняя лирический пассаж, я хотел нажать на педаль, то наступал животному на голову, оно отчаянно взвывало, выбиралось из-под рояля и начинало в панике носиться по сцене, неустанно повизгивая и скуля. В тот раз я тоже сумел закончить концерт, хотя и пришлось доигрывать его под звериный скулеж. Однако липкие клавиши неприятнее любых животных, хуже всего то, что клавиши прилипают и друг к дружке, так что когда я нажимаю на одну, то тут же западают пять или шесть других – и получается дьявольская какофония. Я с тревогой чувствую, что клавиши становятся все мягче, пальцы все глубже утопают в них. Мало того, пальцы зачастую уже целиком проваливаются в клавиши, так что выдернуть их сразу не получается, а кроме того, когда я вырываю палец из клавиши, раздается неаппетитный – то ли чавкающий, то ли хлюпающий – звук (вроде того, что издает грязь, из которой мы вытягиваем ногу), и это тихое похрюкивание рояля смешивается со звуками музыкальной пьесы. Но и тона, вызванные к жизни струнами рояля, больше не звучат чисто, четкие границы между ними расплываются, и возникают постепенные переходы, когда один тон лениво перетекает в другой и при этом не исчезает в нем, а звучит на его дне вместе с прочими звуками, которые влились в него, да так в нем и остались, и отдельные тона, расплывающиеся в аморфной памяти рояля, чем дальше, тем меньше отличаются друг от друга, они вот-вот сольются в один-единственный тон, в единый гул, в котором слышатся все тона разом. К тому же сгущается туман, в белизне, растекшейся вокруг, смутно виднеются лишь черные клавиши, но потом исчезают и они, я играю вслепую, мои руки тяжело и устало бредут по растаявшей клавиатуре, как Берд по снегам Антарктиды; когда я поднимаю руки, за ними, подобно волокнам жевательной резинки, тянутся нити растекшихся клавиш, пальцы у меня запачканы, и их то и дело приходится обтирать о брюки, играть в таких условиях довольно сложно, музыка не приносит никакой радости; кроме того, я не знаю, стоит ли играть вообще, ибо рояль лишь однотонно гудит, в этом гуле заключены все тона одновременно, я продолжаю играть, думая о том, что в шуме, который издает рояль, содержатся все музыкальные произведения мира, существующие и еще не написанные, а также несуществующие опусы гениальных композиторов, умерших в юности, я слушаю монотонный шум и чувствую, что он начинает мне нравиться, мне кажется, что временами до меня доносятся скрытые в нем прекрасные мелодии, более прекрасные, чем все, что я когда-либо слышал, я чувствую, как моя тревога и отвращение постепенно превращаются в ликующий экстаз, это мой лучший концерт, думаю я, лучшее выступление, и пускай критики твердят что угодно, я приближаюсь к заключительным аккордам, поднимаю руки, с которых, словно вермишель, свисает тесто клавиш, а потом наклоняюсь и триумфально опускаю их на клавиатуру, погружаюсь в нее по локти, по плечи, под шум звезд я с наслаждением тону в глубинах растаявшего рояля.
Море
Наклонившись вперед, я спускался по горнолыжному трамплину; видимость в густом тумане была от силы два метра, я спускался долгие часы, не зная, когда же наконец покажется стол отрыва. Обернувшись, я увидел в тумане смутный силуэт лыжника – это был кенгуру в облегающем розовом комбинезоне. Расстояние между нами постепенно сокращалось, он мог в меня врезаться – а на такой скорости столкновение почти наверняка закончилось бы гибелью обоих. Какая нелепая смерть – умереть, столкнувшись на трамплине с кенгуру! Животное приближается на опасное расстояние, но тут, когда я уже ощутил прикосновение чужих лыж к моим, трамплин внезапно обрывается, я машинально отталкиваюсь, моментально распрямляю тело и плавной дугой лечу сквозь туман.
Кенгуру вылетел прямо за мной. Он набрал ту же высоту, что и я, так что мы летели рядом. Ему не вполне удалась классическая позиция, потому что он не мог прижать передние лапы к телу и не знал, что делать с хвостом (только теперь, когда хвост развевался у него между лыжами, я заметил, что на него напялена вязаная шапочка с норвежским узором и с помпончиком), но должен признать, что для кенгуру у него получилось неплохо. И вот, летя бок о бок со мной, он вдруг повернулся ко мне, изучающе оглядел сквозь лыжные очки, а потом неожиданно спросил:
– Так что там у вас с морем?
– Что-что, с каким моржом? – удивленно спросил я, в ушах свистел ветер, и вместо «с морем» мне послышалось «с моржом».
– С морем, – попытался кенгуру перекричать ветер. – Я обратил внимание, что многие ваши тексты кончаются тем, что герой сидит на берегу моря и слушает шум волн. Мне хотелось бы, чтобы вы объяснили, что вы имели в виду.
– Я никогда ничего не имею в виду, – оскорбленно сказал я. – Я не пишу аллегорий. А почему, собственно, вас это интересует?
– Я пишу дипломную работу по вашей прозе, поэтому хотел спросить вас кое о чем, раз уж мы встретились.
Должен признать, что мне это польстило. Значит, мои произведения популярны даже в Австралии! Бедный кенгуру решился встать на лыжи и взобраться на ужасный трамплин, чтобы поговорить с любимым автором. Я спросил растроганно:
– Значит, мое творчество вам настолько нравится, что вы выбрали его для дипломной работы?
– Да нет, – небрежно ответил кенгуру, – я выбрал вас потому, что ваше творчество легко поддается структурному анализу. Я исхожу из концепции мельбурнской структуралистской школы, к известным представителям которой принадлежало и несколько кенгуру, вы наверняка слышали о ком-нибудь из них, ваши рассказы все на один манер: сначала рассказчик встречается с каким-нибудь странным животным, потом, как правило, происходит схватка, а в конце появляется нечто бесформенное и неопределенное, в чем все расплывается – туман там или море, на которое герой смотрит, переживая экстаз или что-то в этом роде. В общем, скука смертная.
– Ну конечно, вы, кенгуру, разбираетесь в книгах лучше всех! – отрезал я.
– Аргументация ad hominem– знак того, что мы растерялись, – невозмутимо констатировал кенгуру.
Мне вдруг стало смешно.
– Какое там ad hominem,ха-ха-ха! Скорее уж, аргументация ad kenguru!
– Такого аргумента в логике не существует, не выдумывайте. Впрочем, мне кажется, что дальше беседовать на этом уровне бессмысленно. Лучше я прочту вам то, что написал о мотиве моря в ваших произведениях, а вы выскажете мне свое мнение.
Он расстегнул «молнию» комбинезона у себя на груди и принялся вытаскивать пачки бумаг. Ему приходилось крепко держать их, потому что ветер был очень силен. В тумане виднелся грозный силуэт скалы, казалось, мы вот-вот разобьемся, но мы миновали ее, хотя и пролетели совсем близко, я даже задел ее плечом. Кенгуру рылся в бумагах и, похоже, ничего не заметил. Наконец он разобрал листочки, стер лапой с очков иней, откашлялся и начал читать:
– «Таким образом, в заключение можно сказать, что мотив моря здесь представляет тот самый шеллинговский абсолют, который Гегель в предисловии к "Феноменологии духа" приравнивает к ночи, когда все коровы черны ("die Nacht, worin wie man zu sagen pflegt, alle Kühe schwarze sind"). Именно мотив моря наиболее ярко демонстрирует эстетическое фиаско автора, которое, однако, в конечном счете оказывается также (и даже прежде всего) фиаско этическим: у автора недостает умения распутать интригу изнутри и довести ее до логического завершения; вместо внутреннего развития темы нам предлагается та самая дешевая неразличимая целостность, для достижения которой не нужно прилагать никаких усилий, целостность универсальная, которую можно использовать в любой удобный момент».
Тут мимо нас пролетела сумчатая мышь на лыжах.
– Привет, – подобострастно пропищала она, обращаясь к кенгуру.
– Привет, – ответил кенгуру благосклонно, словно директор уборщице, и продолжал читать: – «Как мы уже отметили, эстетическое фиаско является, в сущности, фиаско этическим. Нехватка истинной гуманности и любви не позволяет автору относиться к своим героям как к живым, независимым личностям и искать скрытый потенциал их развития. Во всеобъемлющем неразличимом абсолюте происходит нивелировка ценностей – все коровы черны, – и, хотя эта позиция выдается за своего рода всепонимание и всеохватную любовь, необходимо осознавать, что всеобъемлющее здесь – это оборотная сторона цинизма, с которым оно внутренне отождествляется, мало того, оно куда более достойно презрения, нежели сам цинизм в его чистом виде, ибо последний по крайней мере не пытается выдать себя за нечто иное, за то, чем он не является, и, таким образом, не привносит сумятицу в систему ценностей…»
Какое-то время я только сопел от ярости – в основном из-за глубокомысленного «мало того», – прежде чем смог что-то сказать. Я тебе покажу «мало того», австралийская образина.
– Быть может, это и дешево – утверждать, что ночью все черно, быть может, это и не требует усилий, но зато сколько усилий надо приложить, дурачок ты этакий, чтобы оказаться в той самой ночи, ведь она не приходит сама по себе и к кому попало, а кроме того, ночь абсолюта, раз уж тебе угодно так ее называть, – это не пассивное замыкание в себе, предусматривающее непересечение границ своего «я», это посвященность, позволяющая нам коснуться целого, в котором и заключается смысл всех отдельных частей, целого, о котором люди и кенгуру обычно забывают среди мозаики дня, эта посвященность не заканчивается утром, ее сияние через границы ночи освещает и день, эта посвященность являет собой горизонт, который объединяет все отличительное; не будь такого горизонта, отличительное бы утратило всякий смысл и растворилось в тупой механистической партикулярности.
Кенгуру не терял спокойствия, его явно забавляло то, что я вышел из себя. Когда я закончил, он насмешливо сказал:
– Хе-хе-хе, значит, ты воображаешь себя поэтом, который в долгую священную ночь переходит из страны в страну и дает имена являющимся ему богам. Где ты живешь, по-твоему? В Тюбингене, в закрытой монастырской школе? Оглядись-ка вокруг, дружище, в этой ночи нет ничего священного. Ты считаешь доносящиеся из тьмы шорохи зарождающимися мелодиями некой новой универсальной симфонии, но в действительности это всего только негромко побулькивает хаос. Тебе надо еще многое осознать. Если хочешь, когда-нибудь я тебе все объясню.
– Новое всегда зарождается из хаоса, и сперва его мелодия неотличима от звуков распада и сумбура. В этом смысле хаос тоже священен, если уж использовать твою возвышенную терминологию. Впрочем, кенгуру такие тонкости недоступны.
– Может, повесишься, дружище? – рассмеялся кенгуру. – Раз уж, по-твоему, все вокруг священно, так какая разница, что именно ты сделаешь: самоубийство тоже может считаться священным актом.
– Набить тебе морду – вот что такое, по-моему, священный акт. И еще, что это за треп о гуманизме и любви? Об этом можешь болтать в своей Австралии. Откуда тебе знать о моем отношении к любви?
– Не поверишь, но сейчас я встречаюсь с девушкой, которая по воле случая когда-то была и твоей подругой. Она мне о тебе такое порассказала – мы с ней чуть не лопнули от смеха. В Сиднее я развлекаю историями о тебе каждого встречного, и все просто в восторге. Она, бедняжка, до сих пор от тебя не оправилась, нелегко мне было расшевелить ее хоть капельку. Еще она все время говорит, как счастлива, что мы с ней встретились, что я совсем не похож на тебя, что только со мной она по-настоящему начала жить. Она говорит, что я более нежный и заботливый, что я не такой гадкий, как ты. И в сексуальном плане я ей лучше подхожу. Она ужасно меня любит. Она связала мне эту вот шапочку для хвоста. – И он победоносно и радостно замахал хвостом в шапочке так, что покачнулся в воздухе; пришлось ему, быстро размахивая короткими передними лапками, вновь обретать равновесие. – Держу пари, что тебе она ничего такого не вязала! – ликующе выкрикнул он. Его недавнего спокойствия как не бывало.
– Да как же она могла связать мне шапочку для хвоста, если я не кенгуру, болван! – проорал я.
Однако кенгуру в эйфории размахивал хвостом и радостно вопил:
– Он не кенгуру, ха-ха-ха, у него нет шапочки! Он блуждает в долгой священной ночи, и у него нет шапочки! Все кенгуру черные, ура! Все кенгуру смертны, Шеллинг – кенгуру, значит, Шеллинг смертен! Гип-гип, кто из нас спустится первым?
И он принялся толкать меня лапкой, непрестанно гогоча как сумасшедший и выкрикивая теперь уже только отдельные слова: «Абсолют!», «Шапочка!», «Коровы!», «Шеллинг!»; при каждом слове он лупил меня хвостом в шапочке по спине. Я двинул его локтем, кенгуру закачался и некоторое время судорожно махал лапами в воздухе, чтобы вернуть себе равновесие, при этом он то и дело фыркал от смеха, а потом стукнул меня лапой так, что я чуть сознание не потерял, – теперь уже мне пришлось размахивать руками, чтобы удержать равновесие, я пнул его, a oн огрел меня одновременно хвостом по ногам и лапой по голове. Мимо летел киви на лыжах в полосатой шапочке и восторженно кричал тоненьким голоском: «Дай ему, кенгуру, врежь хорошенько!» Потом он исчез в тумане. Надеюсь, страусы тут не летают, подумалось мне.
Так мы пинали и лупили друг друга, пока не устали; потом мы просто летели рядом и тяжело дышали, причем кенгуру тихонько усмехался. Ему и самому было уже неловко, и он напускал на себя серьезный вид, но затем не выдерживал и прыскал от смеха. Скоро он стал спускаться, потому что был тяжелее, и наконец исчез в тумане; я летел один, не догадываясь, куда приземлюсь, я надеялся, что опущусь на берег холодного моря, моря, из-за которого меня высмеял кенгуру. Но тут слева в тумане показалась гладкая стеклянная стена какого-то здания, я протянул руку и коснулся кончиками пальцев холодного стекла. За окнами были конторы, освещенные лампочками, я увидел женщину, которая склонилась над пишущей машинкой. Мне пришло в голову, что это здание «Стройимпорта» в Праге на Ольшанах. И в самом деле, когда я спустился еще ниже, то увидел, что лечу над заснеженным Виноградским проспектом. Кривая моего полета совпадала с кривой улицы, идущей под уклон, так что я довольно долго летел на высоте одного метра над тротуаром. Люди шли с работы с портфелями и сумками, они равнодушно расступались передо мной, как будто полет в метре над землей был на Виноградском проспекте делом совершенно обычным; только одна пожилая женщина в шубе, которую я нечаянно задел, крикнула мне вслед: «Поосторожнее, хулиган!» По дороге я разглядывал витрины и изучал репертуар кинотеатров. В окне букинистического магазина я увидел своего бывшего однокурсника, который там работал, – он в задумчивости сидел за кассой, я постучал в стекло, но, прежде чем он успел поднять голову, я был уже далеко. На грязный снег я свалился прямо возле здания радио, а завершил свое путешествие изящным кульбитом у овощного магазина на углу. Передо мной в тумане высился Национальный музей, подобный унылому заколдованному замку.
Я положил лыжи на плечо и отправился в бистро «Северка», недавно открытое на другой стороне улицы. Лыжи я оставил внизу, а сам поднялся на второй этаж: на меня повеяло теплом, пахнущим жареной картошкой и кофе; я сразу ощутил приятную усталость и слабость, но все же не позабыл поинтересоваться у официанта, не появлялись ли здесь случайно кенгуру, сумчатая мышь, птичка киви или еще какое-нибудь животное из Австралии или Новой Зеландии. И только когда официант заверил меня, что никого подобного тут не было и что таких животных сюда бы даже и не пустили, я заказал грог и уселся к окну. Я пил горячий грог, и мне было хорошо, я даже перестал сердиться на кенгуру – появись он сейчас, я пожал бы ему лапу и пригласил выпить рюмочку, да, мы вполне могли бы вместе напиться, я смотрел в окно на гигантскую холодную паутину заснеженных путей Центрального вокзала, на таинственные пустые поезда, стоящие на запасных путях, и меня снова потянуло путешествовать. Любопытно было бы узнать, с каким интересным зверем встречусь я на этот раз?