Текст книги "Мультики"
Автор книги: Михаил Елизаров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Обычно все воспитатели носили милицейскую форму, но иногда среди этих служивых людей попадался человек в штатском – ученого вида дядька средних лет, какой-нибудь педагог с большой буквы. Причем у всех под портретами кроме фамилии сообщалось звание. У штатских были только фамилия и инициалы.
Этот Разумовский прописался на коллективных фото с конца сороковых. Вначале Разумовский привлек мое внимание тем, что он почему-то затесался в нижний ряд с воспитанниками. Их юное соседство выразительно обрамляло его очевидно недетский облик. Потом Разумовский исчез на десяток лет, снова объявился. И вот что странно, все лица с годами менялись – взрослели или просто старели, а лицо Разумовского словно и не имело возраста. Такому можно было дать и тридцать, и пятьдесят лет. Я отметил еще одну странную особенность. Его портрет всегда чуть отличался от остальных – если все были матовые, то Разумовский поблескивал в глянце. Если у всех фон шел волнистыми складками, то у Разумовского он оказывался гладким, будто его снимал другой фотограф и в совершенно другом месте. Если все лица на снимке были заключены в правильный овал, то Разумовский помещался в «яйцо» острым концом вниз. Все эти мелочи не бросались в глаза, но при тщательном рассмотрении становились очевидными.
Я не успел даже обдумать, что дает мне это странное открытие. Прямо над моим ухом раздался подкравшийся голос Ольги Викторовны:
– Правильно, Герман! Погляди на достойных людей, тебе это полезно!
Я вздрогнул от неожиданности. Дело в том, что Ольга Викторовна, к моему несказанному удивлению, вернулась в кабинет совсем из другой двери – боковой, что вела, как мне казалось, в изолятор. Вероятно, пространства особняка как-то сообщались между собой, хотя ни в прихожей, ни тем более в уборной я не видел никаких дверей: ни явных, ни скрытых…
– Ну-ка почитаем, что ты там насочинял… – Ольга Викторовна прошагала к письменному столу, грузно уселась, потянулась за моей объяснительной.
– Не густо… – Насупив брови, она быстро пробежала глазами написанное. Затем отложила лист, закурила. – Не этого я ждала от тебя, Герман.
– А чего вы хотели?
– Правды… – Она длинно выдохнула, и сигаретный дым надолго повис над столом, похожий на клубящийся самолетный след в небе.
– Так я правду и написал. Никогда не буду убегать от милиции…
– Герман! – Рот Ольги Викторовны искривился, точно она разжевала какую-то горькую дрянь. – Ты одержим ложным представлением о дружбе и взаимовыручке. Зачем же ты ценой своего будущего выгораживаешь тех ребят, что подучили тебя делать гадости? Ты же хороший парень из интеллигентной семьи. Сам бы ты не додумался до такого!
– До чего такого?!
– До «мультиков» ваших бесстыдных! О них рассказывать надо было! – Ольга Викторовна интонационно перешла на крик, а голос понизила до сорванного прокуренного шепота, как будто боялась разбудить кого-то за стенкой. – Банду сколотили, чтоб девушку голую по улицам водить! Ей же замуж выходить! Детей рожать! Воспитывать! А кого она вырастит?! Об этом вы подумали?!
– Я вообще ничего такого не думал!
– Именно! Не думал! – Ольга Викторовна резко замолчала и полминуты сидела, уставившись в одну точку, как птица. Я так понял, она собиралась с мыслями для второй назидательной атаки.
– Герман, неужели ты не отдаешь себе отчета, в какое сложное время мы живем?! Даже в Великую Отечественную войну нам не угрожала такая опасность. Тогда все было предельно ясно: вот – враг, вот – друг. Врага убивай, друга выручай, хоть и ценой собственной жизни. А теперь так просто не разобраться. Враг стал хитрей, изворотливей. Это он, прикинувшись голой бесстыдницей с журнальной обложки, улыбается тебе. Он, в виде крепыша с кастетом и автоматом, смотрит на тебя с экрана телевизора. Все это – один и тот же враг – капиталистическая идеология и ее верные псы: порнография и насилие. Они рвут на части нашу страну… – Ольга Викторовна резко замолчала, словно позабыла заученный текст, стряхнула столбик сигаретного пепла и продолжила своими словами: – Джинсов всяких напривозили, торгуют на базарах, наживаются. А жвачки ваши! Да ты хоть знаешь, что импортные жвачки вредно влияют на мозг?! Их же специально привозят, чтобы отуплять подрастающее поколение. Жвачку пожевал, фильм, журнал посмотрел и – все, пропал!.. Что ты улыбаешься, Герман, это очень серьезно! – Тут она открыла ящик стола и, сощурившись, поглядела туда, точно разбирала очень мелкий шрифт. – Подростка кругом подстерегают соблазны и опасности. И ты – одна из жертв западной пропаганды. Признаюсь тебе, – Ольга Викторовна взяла негромкий интимный тон, – я часто задавалась вопросом, как же могла партия допустить такое?! Мы, работники правоохранительных органов, недоумевали, роптали. Это же политическая диверсия! К рулю нашей державы пробрались провокаторы и предатели!.. Но потом нам открылся мудрый замысел Партии. Только так и можно было выявить внутреннего врага, подлого скрытного хамелеона! С внешним противником мы давно научились справляться – еще в Гражданскую, а выявлять вредный элемент в своем государстве разучились. И тогда Партия решила пойти на оправданный риск и отворила наши информационные плотины. Страну захлестнули ядовитые щелочные потоки западной пропаганды, но в этой враждебной среде внутренний враг забылся и обнаружил себя, на его подлой лакмусовой шкуре в благодатной для него среде тотчас проступили скрытые фашистские знаки. Кооператоры, спекулянты, барыги, сионисты – все они оказались на виду. Пусть, пусть нам прибавилось работы – не страшно! Как только партия даст сигнал, мы одним махом прихлопнем всю эту гнилую свору! – Ольга Викторовна шлепнула ладонью по столу, словно казнила насекомое. – Так, что и мокрого места от них не останется! – Она победно хохотнула и сразу погрузилась в серьезность. – Но, увы, не обошлось и без потерь. За то время, пока мы выявляли скрытого врага, он успел отравить своим тлетворным дыханием подрастающее поколение. Некоторым не хватило идеологического иммунитета противостоять нахлынувшей заразе. Но поверь, я не виню тебя, Герман. Не все так сильны духом, чтобы противостоять опытному безжалостному врагу и его прихвостням. С предателей мы спросим по всей строгости, а всех, невольно оступившихся, будем спасать, лечить! Я думаю, Герман, теперь ты осознал, в какой ты опасности и кто завербовал тебя на службу? Пришла пора решить, на чьей ты стороне! И первый шаг на пути к исправлению – это правда. Правда о тебе самом и твоих товарищах. Они, как и ты, нуждаются в немедленной помощи. Промедление подобно смерти. Ты же не хочешь смерти своих друзей? Отвечай! Молчишь? Не знаешь, что сказать?!
Я бы по достоинству оценил весь этот пламенный монолог, если бы не озорные искорки, то и дело вспыхивавшие в подведенных глазах Ольги Викторовны. Точно такие же бесовские мокрые огоньки часто загорались в глазах у Бормана, когда он задумывал какую-нибудь злую шутку.
– Ольга Викторовна, честное слово, мне нечего больше рассказать! – жалобно сказал я.
Выдвинутый ящик стола с грохотом вернулся на место.
– Ну что ж, Герман, – сурово произнесла Ольга Викторовна. – Я хотела стать твоим другом, но твоя ложь не оставляет мне выбора. Я так надеялась, что у нас получится душевный разговор, а выходит, что единственная форма общения с тобой – это допрос. Значит, будем разговаривать как следователь и преступник…
– А вы что же, следователь? – удивился я.
– С шестьдесят первого года организация борьбы с преступностью несовершеннолетних возложена на аппарат уголовного розыска. И Детские комнаты милиции переведены в его подчинение. Так что считай, что я следователь и пока – добрый. Но ты, Герман, должен уяснить, что если будешь упрямиться, дело не ограничится тремя месяцами учета. Будешь мешать нашей работе, врать, отпираться – отправим в исправительное заведение, а это уже почти тюрьма! Ты ведь не хочешь в тюрьму?
Я только поразился, с какой скоростью Ольга Викторовна обращала пряники в кнуты.
– Перестаньте меня запугивать, Ольга Викторовна. Никуда меня не отправят. Сами же сказали: на учет поставите. Ну, и ставьте на свой учет… – Я чуть подумал и добавил с оскорбленным вздохом: – невинного человека…
Я пожалел, что наши не могут увидеть меня – Куля, Тренер, Аня… Я держался с достоинством, не поддался панике. Лещ и Борман гордились бы мной.
– Что же делать? Как нам быть? – Ольга Викторовна сморщила лоб. – Как помочь тебе, малолетнему преступнику? – Приоткрыв в задумчивости рот, она звонко постукивала по зубам стальным колпачком ручки. Вдруг одной светлой гримасой – «озарило» – Ольга Викторовна расправила лобные морщины. – Това-а-рищи! Да что ж это я рукавицы ищу, а они за поясом? «Мультики»! Ну конечно же! – Она захлопала в ладоши. – «Муль-ти-ки»! Даже странно, почему это мне сразу не пришло в голову?! Старею, видимо… – Она рассмеялась тревожным фальшивым звоном, как смеются актеры на детских спектаклях.
Я понял, что она заранее знала «план спасения», просто приберегала его напоследок.
– Пойдем, Герман, – сказала Ольга Викторовна. – Провожу тебя в детскую комнату.
– А мы где? – удивился я.
– У меня в кабинете. – Она улыбнулась моей бестолковости. – А детской комнатой мы называем камеру временного задержания. Она хоть и выглядит как обычная детская, но я хочу, чтоб ты прочувствовал, что находишься в изоляторе…
Ольга Викторовна встала, я тоже поднялся и сделал несколько шагов в сторону тяжелой двери с засовами, откуда таким непостижимым образом инспекторша появилась десять минут тому.
– Куда собрался, Герман? – окликнула меня Ольга Викторовна. – Нам не ту-у-да… – В ее голосе прорезались новые сюсюкающие интонации, будто она говорила с дошкольником. – Нам сю-у-у-да…
Она стояла перед закрашенной в тон со стеной дверью, той, что находилась рядом с письменным столом. Когда я еще только зашел в кабинет Ольги Викторовны, то подумал, что раньше там, наверное, был черный ход, ликвидированный за ненадобностью. По-хорошему, это даже нельзя было назвать дверью. Проем давно слился со стеной, не было дверной ручки – на этом месте зиял узкий черный, словно ткнули трехгранным напильником, провал, с подсохшей масляной каплей. То есть первое, что приходило в голову при взгляде на стену, – там когда-то была дверь, но мыслей о самой двери не возникало. Она воспринималась частью стены. И вот, пожалуйста – рабочая дверь.
Ольга Викторовна нащупала неразличимый просвет, потянула. Дверь легко отворилась. Еще невидимое мной пространство заливал яркий теплый свет.
Я ступил на порог и, признаться, оторопел. Изолятор оказался настоящей жилой комнатой, просторной и неожиданно уютной. Стены были оклеены очень домашними обоями в васильках и колокольчиках. Такие же голубенькие полевые цветочки украшали пышные с рюшами шторы. Имелась кровать детского калибра со взбитой, как акулий плавник, подушкой и красным стеганым ромбом одеяла, глядящим из белоснежного пододеяльника. Рядом с кроватью стояла бамбуковая этажерка с десятком книг, шкаф для одежды, торшер с бирюзовым абажуром. Была маленькая искусственная елка с гирляндой огоньков, хотя Новый год уже два месяца как закончился. На коврике возле окна валялись игрушки: кубики, картонные ломтики настольной игры, грузовик с зеленым жестяным кузовом, резиновый мяч – одна половина красная, вторая синяя, солдатики и прочая пластмассовая звериная чепуха: белки, зайцы, собачки. Особенно меня поразил воспаленно-розового цвета конь на колесиках. На низком столике были разбросаны карандаши и мелки, лежал альбом для рисования. Рядом со столиком опрокинутые лежали два детских стула с расписными спинками.
– Зачем все это? – повернулся я. – Лошадь какая-то? Машинки. Что вообще за глупости?
– Никакие не глупости, – обиделась Ольга Викторовна. Я понял это по ее насупленному виду. – Комната-то какая? Дет! Ска! Я! Сделана для детей!
– А кровать зачем? – настороженно спросил я. – У вас что, ночуют?
– Ночуют, если надо, – с ехидцей подтвердила Ольга Викторовна. – А что тут такого? Матрас почти новый, белье свежее – ложись себе да спи…
Несколько вразрез с интерьером комнаты был светло-серый прямоугольник на одной из стен, размерами примерно метр на полтора. Подойдя ближе, я увидел, что прямоугольник нанесен даже не краской, а гипсом, словно там замазали выпавшую штукатурку, а обои не наклеили.
– Уж не знаю, – ворчала Ольга Викторовна, – сколько здесь детей побывало, всем нравилось, никто не возмущался…
Она прошлась по комнате, наводя быстрый порядок: подняла и придвинула детские расписные стулья к столику, поправила шторы, чтобы струились равномерными волнами, переставила на этажерке покосившиеся книги, завалившиеся под батарею игрушки сложила в общую кучу на коврик. Резкими взмахами взбила подушку. Чуть подумав, привалила к ней раскоряченного плюшевого медвежонка. Оглядела уют. – Ну вот, теперь и гостей пригласить не стыдно… – удовлетворенно заключила она. – Ладно, Герман, посиди пока здесь, поиграй, книжку почитай или порисуй… – Ольга Викторовна вышла, и я остался один.
Я уже обратил внимание, что с моей стороны дверной ручки тоже нет. Я слегка толкнул дверь – она была неподвижна и тяжела будто скала.
Я отодвинул штору. На оконном стекле застыли вырезанные из бумаги снежинки, сохранившиеся, видимо, с Нового года. Вначале я принял отблески елочной гирлянды за живые огни соседней улицы, но как только я переставил елку в другой угол, чтобы она не отражалась в стекле, и для надежности обесточил гирлянду, за окном сразу воцарилась непроницаемая темень.
Я прильнул к стеклу, перекрыв руками доступ света, но ничего, кроме черноты, не увидел. Через минуту пристального вглядывания вроде бы проступили близкие контуры бетонной стены. Я понял, почему на окнах нет решеток. Их тюремную функцию с успехом выполняла многоэтажка, замуровавшая особняк.
Я подошел к выключателю, щелкнул, и мне одним махом точно выбили оба глаза. Не было ни детской комнаты, ни Ольги Викторовны за дверью. Слепой безвоздушный мрак окружал меня. Я зажмурился. Даже под закрытыми веками было не так темно – перед глазами плыли какие-то мерцающие фиолетовые запятые…
Я постоял несколько минут. К этой темноте нельзя было привыкнуть. Я не решился отойти от выключателя – я просто мог не найти его, – снова включил свет, и в этот же момент мне показалось, что за стеклом что-то двинулось, словно размашистым шагом прошел человек. Я кинулся к окну, подвигал шпингалеты, открыл первую раму, потом вторую. Встал коленями на подоконник…
За окном был открытый космос. Как ни тянулся я в надежде коснуться стены, пальцы во всех направлениях хватали бесконечное черное ничто, где нет не то что запахов, звуков, но и самого времени…
Я подобрал с пола кубик и уронил его в пустоту, как в колодец. Напрасно прислушивался я к падению. Кубик бесшумно сгинул в ватной бездонной глубине.
– Здравствуй, Герман, – тихо произнесли за моей спиной. Вкрадчивость этого полушепота содержала невероятную липкость и тяжесть, точно вдруг выпала, вывернувшись наизнанку, какая-то дидактическая кишка. Я вздрогнул от неимоверного испуга, подавился вдохом, закашлялся. Сердце почему-то колотилось как бешеное.
Оглянувшись, я увидел высокого сутулого мужчину в черном пальто. В руке он держал черный переносной сундучок, напоминающий чехол от портативной швейной машинки. Свободной рукой он прижимал к груди шляпу, будто затыкал ей пробоину. Худощавое лицо без четких признаков возраста было знакомым. Я определенно видел эти крутые залысины, редкие грядки зачесанных набок волос, глаза с добрым голубым прищуром, тонкие губы, растянутые в улыбке, длинный острый подбородок. Он был странным образом похож на киношного папу Карло, только черты были резче и в чем-то комичней, словно они уже ушли от оригинала и замерли на полпути к карикатуре.
– Давай знакомиться, Герман, – сказал мужчина, ставя на пол свой сундучок. – Зовут меня Алексей Аркадьевич Разумовский…
И я тут же вспомнил его. Даже странно было, что я не узнал этого Разумовского сразу
Он поискал место, куда пристроить шляпу, бросил на кровать. Снял пальто и положил рядом со шляпой. Затертый темно-серый костюм Разумовского только подчеркивал его угловатость и худобу. Поверх рубашки лежал засаленный синий с тонкими золотыми полосками галстук.
– Давай, Герман, от греха подальше закроем окно, – заговорщицки улыбаясь, предложил Разумовский, – там все равно ничего интересного нет. – Он захлопнул рамы, плотно задернул шторы и прошелся по комнате, чуть потирая руки, точно они озябли. Движения его были совсем мальчишечьи, разболтанные, со спины вообще могло показаться, что просто долговязый ребенок напялил на себя взрослую одежду. И еще Разумовский приволакивал правую ногу – она словно бы на полшажка не поспевала за более прыткой левой, но потом одним прыжком догоняла.
– В детстве, Герман, у меня было прозвище. Вот догадайся какое… – Он невозможно, как-то всем лицом, подмигнул.
Это подмигивание настроило меня против Разумовского. Он-то небось считал, что такими ужимками «находит со мной общий язык». Я даже не удостоил его ответом.
– Не догадываешься? – Разумовский весело удивился. – От фамилии. Меня называли Разум. И знаешь, Герман, я настолько сроднился с ним, что оно мне стало вместо имени. Так что если тебе все равно, обращайся ко мне: «Разум Аркадьевич». Или еще проще – «дядя Разум». Меня так называли мои ученики… – Лоб его сжался гармошкой морщин и быстро разгладился, будто моргнул.
Я вдруг представил его в школе на уроке и чуть не фыркнул от смеха: нескладный, с какими-то дурашливыми гримасами – странное несуразное существо, ходячий педагогический казус. Над таким потешались бы даже младшие классы в самой прилежной школе: подкладывали бы кнопки, крали журнал, исподтишка плевали из трубочек. Понятно, что и простоватых ментов, доставивших меня в Комнату, и толстуху-инспекторшу качественно преображала милицейская форма – она наделяла их необходимой властной статью, придавала вес каждому слову и жесту. Форма заставляла относиться к себе с уважением. У Разумовского были редкие волосы, сальный галстук, мягкий, точно разваренный голос. «Дяде Разуму» почему-то сразу хотелось тыкать, грубить и вообще любым способом выказывать свое неподчинение.
– Меня попросили помочь тебе, Герман…
– Не надо мне помогать, – отрезал я.
– Это же моя работа, – он словно и не заметил моего откровенно резкого тона, – выручать таких, как ты, оступившихся ребят. Я ведь, Герман, – он прибавил серьезной таинственности, будто собирался мне открыть, как много лет назад где-то за сараем он закопал какую-то свою пионерскую клятву, – я понимаю тебя лучше других. Сейчас в это сложно поверить, – включилась вкрадчивая задушевность, – но когда-то еще мальчишкой я был, – он широко раскрыл глаза, будто от удивления, – настоящим хулиганом!
Я с презрением оглядел его. Такой мог быть хоть затюканным отличником, хоть пришибленным хорошистом или задротом-троечником, но уж никак не хулиганом. Да и само это слово – «хулиган», точно вынырнувшее из какого-то стариковского лексикона, говорило само за себя. Он бы еще назвался «шалуном» или того хуже – «проказником», или «забиякой»…
– Ой, заливаешь, Разум Аркадьевич! – Я шутки ради поддержал его разговорную манеру, явно позаимствованную из детских фильмов – задорные пионерские пересуды у пруда. И при этом хоть и скрыто, но все-таки «тыкнул», чтоб проверить его реакцию.
– Да, да, – Разумовский только чуть кольнул взглядом, так, что я понял – он заметил мою фамильярность. – Был, что говорится, сорвиголова. – Тут он вздохнул и виновато развел руками. – Много чего натворил…
– Ну какой из… вас хулиган? – Заготовленное «ты» растворилось на языке, так что субординация восстановилась помимо моей воли. – Чернильницы с парт опрокидывали? Девчонок за косички дергали? Дважды урок пения прогуляли?
Разумовский как-то нарочито расхохотался, даже чуть выгнулся назад, точно его прихватил радикулит. – Что ты, Герман, гораздо хуже! – Его лицо лучилось веселыми морщинками. Меня тоже разобрал смех – уж очень глупо выглядел этот гогочущий педагогический клоун.
– Но пока не об этом речь. – Отсмеявшись, Разумовский снова принял серьезный вид. – Да, я тоже в твоем возрасте вел себя, мягко скажем, не очень. И было бы мне, Герман, совсем худо, если бы вовремя не повстречался один заменательный человек, чуткий наставник – Виктор Тарасович Гребенюк, перевернувший всю мою жизнь. Благодаря ему я нашел свое призвание, получил профессию – помогать сбившимся с пути ребятам. И знаешь, чего я больше всего хочу, Герман? Сделаться для тебя таким же поворотным человеком, каким для меня в свое время стал мой учитель. Как думаешь, получится? – спросил он с задорной надеждой.
Я уже спокойнее реагировал на его вычурные фразы, даже не улыбнулся:
– Конечно, Разум Аркадьевич, само собой. А я, кстати, видел вас на фотографиях в кабинете Ольги Викторовны.
– Верно, Герман, – Разумовский картинно замечтался. – Целая жизнь связана с этим местом. Большая, яркая, полезная. В далеком сорок седьмом году я появился здесь воспитанником, а спустя десять лет снова вернулся, но уже сотрудником, и двадцать счастливых лет посвятил работе с трудными подростками, вплоть до семьдесят седьмого года…
– А почему же вы уволились?
– Я не увольнялся, Герман.
– Значит, на пенсию вышли? – уточнил я.
– Нет, что ты! – Разумовский даже отмахнулся. – Какой из меня пенсионер! Тружусь вовсю! Мне без педагогики – труба!
– Так где вы теперь работаете? В школе?
– Почему в школе? – удивился он. – Здесь, – пояснил Разумовский, – в Детской комнате милиции № 7.
– Вы же сами только что сказали, что до семьдесят седьмого года работали…
– Я сейчас все объясню, Герман… Если ты не против, я пока подготовлю аппарат, чтобы время не терять. – Разумовский подошел к своему сундучку и перенес на стол, смахнув с него предварительно карандаши и альбом. Странно, но этот шлепок альбома об пол резким болезненным эхом отозвался в моей груди, словно бы сердцу залепили пощечину.
– В семьдесят седьмом году на базе детских комнат милиции была создана новая служба: «Инспекция по делам несовершеннолетних». А детские комнаты милиции попросту упразднили. – У Разумовского дрогнул подбородок. – Такой вот печальный факт…
В основании сундучка имелись две защелки, как на лыжных креплениях. Разумовский одновременно освободил оба зажима, взялся за ручку на крышке сундучка.
Я хмыкнул:
– Тогда где я сейчас нахожусь?
– А вот ты находишься именно в Детской комнате милиции, – серьезно сказал Разумовский.
– Так их же упразднили! – воскликнул я.
– Во-о-т!.. – Разумовский улыбнулся и поднял палец: – Понемногу начинает доходить.
– Наоборот, я совсем ничего не понимаю.
– Но не торопи события, Герман. – Разумовский, как фокусник, снял фанерный колпак сундучка. То, что я увидел, напоминало либо очень древний любительский фотоаппарат, только без кожаного раструба между корпусом и объективом, либо портативный кинопроектор – черная металлическая конструкция на подставке с вытянутым пятачком-линзой. На кожухе и на подставке были прорези-отдушины, предохраняющие от перегрева. Прибор источал очень знакомый уютный запах. Так пахло в кинотеатрах – нагревшейся пленкой и кулисной пылью. Кстати, точно такой же дух источал сам Разум Аркадьевич, правда, не так интенсивно.
– Это – фильмоскоп, – сразу пояснил Разумовский. – Или диапроектор. – Он ласково погладил горбатый кожух прибора. – Мы с ним давние друзья… С пятьдесят седьмого года со мной. Нравится?
– Старье какое-то, – честно ответил я. – У меня когда-то был диапроектор, только более современный.
– Это ты зря, Герман, – деликатно пожурил меня Разумовский. – Ты что же, в детстве не любил смотреть мультики?
Мне показалось, что вопрос был с подвохом. Наверняка Разумовский успел перекинуться парой фраз с Ольгой Викторовной.
– Может, и любил, но ведь в диапроекторе мультики какие-то ненастоящие – по одному кадру.
– Ну, не знаю, – Разумовский от моих слов явно расстроился. – В моем детстве мультиков было куда меньше, чем в твоем. Диапроектор был почти что кинозал. Даже в чем-то лучше кино, потому что ты мог в любой момент посмотреть, что захочешь. У нас диафильмы так и назывались – «мультики»…
Я постарался представить Разумовского, пойманного нашей бригадой где-нибудь в подворотне. Интересно, как бы отреагировал Разум Аркадьевич на Анькины «мультики»? Я улыбнулся – была бы еще та потеха. Покраснел бы словно мальчик, бросился запахивать дубленку, растекся каким-нибудь липким воспитательным занудством: «Ребята, как же вам не стыдно?!.»
Разумовский достал из кармана пиджака маленькую круглую коробку – алюминиевый бочонок. Вместо бумажки с названием фильма бочонок опоясывал пластырь, надписанный шариковой ручкой. Я разглядел только два слова: «новой жизни».
– Жаль, конечно, что ты мультики не любишь. Что ж это выходит, я даром все это тащил? – Разумовский сокрушенно вздохнул, а я пожал плечами и кивнул на дверь, мол, все вопросы к Ольге Викторовне.
Но Разумовский и не думал складывать свое хозяйство. Он присел на детский стульчик, колени его сразу оказались чуть ли не на уровне плеч, и в его фигуре проявилось что-то хищно-насекомье.
Он откинул на приборе черный кожух. Лампа и установленное за ней круглое зеркало вместе напоминали танкиста, до пояса высунувшегося из люка. Разумовский нашел в стене розетку и подключил проектор. Щелкнул туда-сюда тумблером, голова танкиста на миг вспыхнула и погасла. Затем Разумовский перевернул алюминиевую коробочку, легко постучал ободком по столу, потянул край пленки пальцем, извлекая наружу целую перфорированную башню. Пленка неожиданно выскочила, завертелась, как освобожденная пружина. Разумовский умело скрутил пленку в рулон, вставил в приемник над кожухом, дважды скрипнул поворотным колесиком – настоящий виртуоз-пулеметчик, заправляющий ленту. Я невольно залюбовался им – каждое действие Разума Аркадьевича было отточено долгим опытом.
Снова щелкнул тумблер, и на противоположной стене, практически по периметру гипсового прямоугольника, возник такой же световой двойник. Так вот для чего был нужен этот голый, без обоев, участок на стене! Он был экраном. Выходит, в детской комнате сеансы с диафильмами случались довольно регулярно, иначе зачем было бы портить стену?
Разум Аркадьевич чуть поправил проектор, чтобы совпали вертикальные грани.
– За что, Герман, люблю эту старую модель, так это за регулятор высоты! – Разумовский расторопно поскрипел очередным колесиком, и на стене выровнялись горизонтальные линии экрана, так что световой контур полностью совпал с гипсовым. – Под твой проектор пришлось бы книжки подкладывать, а здесь видишь как удобно. Отличная штука – с душой сделано и на века… – Он обратил ко мне счастливое и чуть возбужденное лицо: – Гаси свет!
Я почему-то снова вспомнил абсолютный безвоздушный мрак Комнаты, так потрясший меня. Нет, я понимал, что сейчас никакой темноты не будет – полстены вполне сносно освещал проектор, но все же я фактически заставил себя подойти к выключателю и потом еще несколько секунд набирался решимости. Я думал – а что будет, если в проекторе перегорит лампочка? Тогда я окажусь с Разумовским в полной темноте. Я не боялся его. Вообще, сама мысль о том, что этот немолодой чудик с щуплой как у подростка шеей может представлять какую-то физическую угрозу, казалась мне смешной. Я был на сто процентов уверен в своем физическом превосходстве – я, Герман Железные Кулаки, Герман, подтягивающийся на турнике полсотни раз, Герман Рэмбо!..
И все-таки мне становилось не по себе от мысли, что где-то рядом со мной во мраке будет липко бормотать и шевелиться странное, не от мира сего существо – Разум Аркадьевич. Я заново ощутил частое сердцебиение, не унимавшееся, оказывается, с того самого момента, когда появился Разумовский.
– Ну, давай же, Герман, – торопил Разум Аркадьевич. – Ты что, темноты боишься?
Я набрал полные легкие воздуха, точно готовился нырять, и надавил на выключатель.
Ничего особенного не произошло, лишь белой лунной яркостью высветился гипсовый экран.
– Садись, Герман, – пригласил Разумовский. – Начинаем!
Я вернулся к столу, прошел мимо проектора, так что по экрану пролетела моя похожая на мумию тень, и уселся слева от Разумовского. Детский стульчик с низкой посадкой словно уменьшил меня вдвое. Я почувствовал себя каким-то пятилетним ребенком рядом с Разумовским – так он разительно возвышался надо мной, и этому неуютному эффекту дополнительно способствовала его необычайно долговязая тень на стене – проектор тускло лучился сквозь вентиляционные прорези в кожухе и двоил Разумовского.
Стульчик мне попался неудачный. То ли одна из задних ножек была короче, то ли просто сказывалась неровность пола, но устойчивым стульчик был только на трех ногах, и в том случае, если я наклонялся вперед. Стоило чуть откинуться назад, как терялось равновесие, создавая отвратительное ощущение, что я сейчас опрокинусь на спину, а короткая ножка со стуком упиралась в пол. Сидеть на таком стульчике было неудобно, я просто чуть нагнулся, чтобы его не раскачивать.
Закрутилось колесико, на стене появилась настроечная таблица – коричневые, охровые, розовые квадраты в легком расфокусе. Разумовский покрутил объектив, подтягивая резкость. Затем вытянул руку перед линзой, и на экране возник крокодил. Он чуть пощелкал пастью – указательный и средний пальцы, потом перевоплотился в собаку и загавкал. Я ошеломленно покосился на Разумовского. По Разуму Аркадьевичу явно рыдала психушка.
Выползла вторая таблица, похожая на металлическую дверцу с кодовым замком в вокзальной камере хранения.
– Механика на мыло! – пискнул не своим голосом Разумовский и вслед разразился подростковым баском: – Кино давай!
Я догадался – таким образом он изображал нетерпеливый зрительный зал. Появилась надпись – «Диафильм». Буква «Ф» была в виде подбоченившейся птицы с радужными крыльями-дужками. Разумовский принялся гудеть какой-то мотив, в первых тактах напоминающий трагическую песнь про «Орленка», а потом оптимистично сползающий на «Если с другом вышел в путь». Верхнюю часть следующего кадра занимала полуарка размашистых заглавных букв: «К новой жизни!», которые в тот же миг с выражением озвучил сам Разумовский, затем прибавил короткое слово: «Быль!» – звонкое, как упавшая посуда, и снова замычал «Орленка, вышедшего в путь». Тут я наконец-то понял, что Разумовский не просто так напевает, а создает музыкальное сопровождение к истории, назидательная суть которой в принципе угадывалась по заглавной картинке.








