Текст книги "Мы вышли покурить на 17 лет…"
Автор книги: Михаил Елизаров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Решил соорудить спасительный навес, чтобы под ним переждать жару. Можжевельник хоть был невысок, с кривым, будто поросячий хвост, стволом, но ветки его находились в полутора метрах от земли и вместо навеса я ставил какой-то парус. Чертово солнце стояло высоко, и проку не было в такой защите. В этот отчаянный момент родилось очередное четверостишие. Я достал чернила. Пока жара нещадно шпарила согнутую спину, записывал:
Я в символической пустыне
Месил зыбучие пески,
И солнце, желтое, как дыня.
Сверлило пламенем виски.
Слетел нежданный серафим…
Я отложил блокнот, обвязал ствол можжевельника углами парусины. Получилось нечто похожее на перевернутый гамак. Для мягкости я подложил под спину надувной матрас. Накачивая, чувствовал, что из легких вылетает горючий воздух, словно из пасти Горыныча. Матрас был жарче натопленной печи.
Укрылся, но солнце бесстыже лезло как под юбку, прихватывало, щипало. Проблемный фланг я защитил купальным полотенцем, лежал, подтянув ноги – лишь так получалось спрятаться. Чтобы отдохнули взмокшие ноги, разулся. Кеды поставил рядом с рюкзаком.
Вода на вкус была не газированной, а кипяченой. Я сделал несколько глотков, и фляга опустела. Я отложил ее, закрыл глаза и провалился в сон.
Очнулся, как от удара. Голова, ушибленная, гудела. Потянулся за часами, дотронулся и отдернул руку – они нагрелись, точно расплавленный свинец. Я подбрасывал кругляш в ладонях, студил, будто печеный, только из углей, картофель. Потом открыл – остановились на двенадцати минутах первого. И я уже не знал который час. Наступил вечный полдень.
Лежать нельзя – подохну от жары. Нервически хотелось пить, трясло: воды, воды! Я сорвал можжевеловую щепотку, положил в рот – не помогло. Беспокоила правая стопа, она горела, словно ее объели муравьи. Я посмотрел и понял причину. Пока я находился в забытьи, нога выскользнула из укрытия. След был как от кнута – жгучей красной полосой.
Наперво облегчил рюкзак, высыпал тяжелые консервы. Шашкой вырыл ямку и зарыл банки – вдруг еще вернусь.
Кеды пропеклись, их резина стала мягкой, ее можно было отщипывать, как мякиш. Я смог обуть левую ногу, а правую, подгоревшую, оставил в носке. Посох сперва выбросил, затем сообразил, что без него хуже, и снова подобрал. Выступающую опорную руку полностью обмотал футболкой. Таким и пошел дальше – с головы до ног в парусиновой попоне. При каждом хромом шаге на брюхе звякали бубенцами ослабшие застежки рюкзака. Я был похож на прокаженного. Один в безлюдном раскаленном мире.
Дорога медленно истончилась до одной колеи, та, в свою очередь, обернулась тропинкой, которая затерялась под камнем, покрытым ржавыми разводами лишайника. Я будто уперся в прозрачную границу.
Меня окутывал зной, отлитый из золотого и голубого звонкого металла, живое, дышащее мартеновским жаром существо. Я спохватился, что давно умолкли кузнечики. Наступило безветрие, и не шумела высохшая трава. Я перестроил слух на тишину и сразу же услышал тихое равномерное потрескивание – то в солнечном великом огне рассыхалась степь.
Вдруг подала голос одинокая и громкая цикада, звук был железным, словно кто-то невидимый прозвенел связкой ключей.
Вслед за этим раздался скрип – такой бывает, когда отворяют подпол…
Вековой страх потрогал мой загривок, подтолкнул – иди! Я переступил ржавый камень, шагнул.
Я был на холме, а внизу поле цвета охры – ни стебелька, ни кустика. Рядом пролегала битая и пыльная дорога. Я спустился вниз, одна нога в носке, вторая в кеде. Шаркал, спотыкался, в голове вместо мыслей кружил бумажный пепел.
Вдруг ощутил, что странно переменился. Куда-то подевался стыд. Я будто уже не считался человеком, утратил ум, приличия и внешний вид. Если бы мне захотелось помочиться, то не снял бы джинсов, не поднял балахона. Рот пересох, но нить не хотелось. Жажда затаилась, как давнее пережитое горе, которое всегда рядом и уже не мешает.
Чувствительной горячей спиной я ощутил чье-то присутствие, оглянулся, но увидел лишь пройденный путь с холма, пустынную дорогу в камнях, похожих на черствые куски хлеба.
Страх настиг и приобнял за ребра – я услышал шелестящие вкрадчивые шаги и хриплое придыхание. Кто-то подкрался ко мне. Сердце дергалось, точно его пытались оторвать, как рукав у рубашки.
Я резко повернулся всем корпусом, отмахнулся посохом…
У моих ног шевелился большой полиэтиленовый пакет. Он был исполнен воздуха, выкатил надутую грудь, словно токующий тетерев.
– Дурак! – пробормотал я. Он пошумел, будто в нем кто-то завозился. Я посохом подбросил пакет – он был невесом и пуст.
Пошел, и пакет немедля тронулся за мной вдоль дороги. Вырвался вперед, замер, чтобы подождать. Я встал столбом, он вернулся и закружил вокруг меня. Это было и смешно, и жутко – ученый, как служебный пес, пакет…
Решил прогнать его, замахнулся. Он спорхнул с дороги и уселся в нескольких метрах. Отпрыгнул на шаг, другой, точно куда-то приглашал. Я проковылял мимо, он раздраженно кудахтнул, полетел вдогонку, приземлился и вдруг затрещал на ветру – вибрирующей призывной трелью. Я посмотрел на него, он снова что-то прошамкал пластиковым ртом и низко полетел над полем. Ясошел с дороги, двинулся вслед за пакетом. По сути, мне было все равно, куда идти.
Я заметил, что пропало солнце, а небо при этом оставалось чистым, без облаков, и только синева стала напряженнее. Я больше не ощущал зноя, он кончился.
Поле становилось пологим склоном горы. Мы поднялись, и пакет, словно исполнив свою работу, взмыл, унесся.
Я увидел пустырь, напоминающий вытоптанную лошадями цирковую арену. Вокруг росла трава, похожая на распустившийся камыш.
Пробежали вереницей три собаки: вокзальные, феодосийские, пошитые из мехового рванья. Они меня немедленно узнали, и каждая пристально глянула в лицо. Я поразился их мудрым человеческим глазам. Последняя лукаво улыбнулась, и я понял, что это Циглер.
Я шел по тропе, желтой, как пшено. Мне предстало маленькое деревенское кладбище. Забор отсутствовал, землю живых и мертвых разделяла канава. Могилы были убраны в оградки, будто звери в зоопарке. Там промеж надгробий цвела сирень и тонкие фруктовые деревья стояли по пояс в белой известке. Кладбище оказалось малонаселенным, могилы не жались друг к дружке.
Я подошел к плите, белой и широкой, как стол. Примостился на теплый угол, прочел, что под плитою похоронен второго ранга капитан Бахатов. Имени не было, там вообще на памятниках и крестах почему-то отсутствовали имена – одни фамилии.
Я снова поразился тишине. Ни ветра, ни жуков, ни бабочек. Ужас вкрадчиво взял за грудки. Откуда в начале июля цветущая сирень, почему трава пушит одуванчиками?
Раздались женские голоса. Вдоль кладбищенской канавы ковыляла нарядная старуха в синей долгой юбке, светлой, с вышивкой блузе, на плечах платок – так наряжаются на сцену исполнители народных песен. Плелась за молодой женщиной: та шла по дороге, одетая в домашний ношеный халат, на руках несла ребенка, спящего или просто притихшего.
Старуха канючила: – Анька, дай малую подержать!.. – заносила над канавой ногу, но не решалась или не могла переступить расстояния.
Молодая отвечала: – Я же сказала – нет! – Отвечала спокойно, но очень жестко.
Старуха оглянулась, заметила меня: – Ну, Анька!.. Доча! – тон ее сделался извиняющимся, точно старухе было неудобно перед посторонним за чужую грубость. – Анька, дай же!.. Уважь мать! Хоть потрогать!
– Мама, возвращайся к себе! – говорила женщина и прижимала к груди спящую девочку.
Она тоже меня увидела – сидящего на могиле в причудливом тряпье. Сказала радушно: – Здравствуйте!
Я кивнул в ответ. Она продолжала, эта Анна: – Вы, главное, по канаве со стороны кладбища не ходите! Только по дороге, слышите?!
– Анька! – Старуха злилась, топала ногой, обутой в черную лаковую туфлю. – Дай бабушке малую подержать!..
Они ушли, затих разговор. Я еще чуть отдохнул на капитанской могиле, спохватился, что не спросил у местных, где Судак.
На дороге уже не было ни старухи, ни женщины с дочкой. Из-за кладбищенского поворота показался мужчина, в настежь распахнутой светлой рубахе. Он странно шел – вперед ногами, как в украинском танце, они опережали все его туловище – ноги в закатанных до колен серых штанах, на босых грубых ступнях черные, словно покрышки, стоптанные шлепанцы. Рядом резвился мальчик, смуглый и юркий, с виду лет семи. Я поначалу принял его за короткошерстного пса, но разглядел в нем невыросшего человека. Он был еще горбат на одно плечико, а маленькое лицо светилось умом и бешенством.
Мы встретились. Мужчина остановился, а мальчик заплясал на месте – дурачился.
– Знаете, какой он сильный, – улыбнулся мужчина. Обветренное в глубоких морщинах, лицо его было коричневого картофельного цвета. На открытой груди виднелся шрам, как два сросшихся накрест дождевых червя.
Он произнес: – Сашка, а ну, покажи дяде!
Горбатый малыш загудел мелодию: «Советский цирк умеет делать чудеса», обхватил мужчину за ноги и легко поднял. Поставил на землю и засмеялся, показав уродливые, набекрень, зубки.
Я спросил: – А вы отсюда?
Приветливое лицо старшего вдруг стало твердым и гордым: – Бог не сделал для меня ничего хорошего. Поэтому я за Сатану!
Он отвечал не на мой, а на свой самый главный вопрос.
Мальчишка высунул алый, точно перец, язык, и замычал. Я присмотрелся к его нечистым маленьким рукам и поразился, какие у него длинные ногти – мутного стеклянного цвета.
Я спросил: – Как называется это место?
– Меганом.
– А море далеко?
– Там, – он размахнулся рукой, словно бросил в направлении камень. Указывал на замшевые холмы неподалеку.
Я восходил на вершину, будто поднимался по ступеням из ущелья. Поднялся и увидел потерявшееся солнце. Оно уже клонилось в сторону заката, большое и желтое. В тускнеющем небе облачным пятном просвечивала луна. Над косматою травой дрожало жидкое марево спадающей жары. Бог его знает, где я полуденничал, но на этих вечереющих холмах день определенно заканчивался.
Мне вдруг открылся край земли, а за ним синева. По далеким волнам, похожий на плевок, мчался в белой пене прогулочный катер – прямиком к городу на побережье.
Каменистый склон дал ощутимый крен. Я ступил на грунтовую дорогу. Рядом с обочиной валялся песчаник в рыжих лишаях. Перешагнул через него и понял, что скоро мой путь закончится.
Дорога разбежалась врассыпную десятком направлений. Кренистой, крошащейся тройкой я спустился к морю – в бирюзовых маленьких лагунах. Дикий пляж походил на заброшенную каменоломню. Среди валунов стояла укромная палатка.
Я вспомнил про свой прокаженный вид. Скинул с головы парусину, пригладил волосы. У несуществующего порога подобрал два булыжника и постучал ими, как в дверь. Тук-тук.
– Есть кто-нибудь?..
Никто не откликнулся. Я оглядел чужую стоянку, походный быт подстилок и натянутых веревок, закопченный очаг. Сохли черные котелки, эмалевые миски, пара ласт, похожих на лягушачьи калоши.
Хозяева ушли, возможно, за пищей или на сбор хвороста. В искусственной тени каменной ниши я увидел белые питьевые канистры. Не поборол соблазна, потянулся. Там была вода. Я пил, как прорва, не отрываясь. И сразу опьянел. Без сил присел у места воровства. Ждал людей, но раньше проснулся голод. Поужинал сухарями и колбасой. Мне казалось, что у меня во рту растаяли все зубы, точно они были из рафинада, я пережевывал жесткую еду вареными деснами.
В рюкзаке помимо еды нашлась целлофановая пленка из-под сигарет. В ней размякшая черная смола. То был маленький идол, вылепленный мной из битума – один из четырех. Я взял его с собою, траурный символ, а он потек от жары, словно оловянный солдатик, превратился в пахнущую гарью размазню.
Не было божка, не существовало больше моей смешной любви. Я отбросил пачкучий целлофан.
Хозяева не возвращались. Я помаленьку разоблачился: распеленал руки, совлек с проклятьями прикипевшие к туловищу футболку и джинсы. Я напомнил себе обгорелого танкиста.
Красный, как петрово-водкинский конь, зашел в море. Нырнул и поднял облако кишащих пузырьков, зашипел, подобно свежей кузнечной заготовке.
Море не успокоило зудящую кожу. Выбрался на сушу, кружилась голова, тело жарко пульсировало, будто я окунулся в прорубь.
Никто не возвращался. Солнце ушло за гору, склон сразу потемнел, поблекла нежная морская бирюза. Луна все явственнее проступала в сером небе, белый ее призрак наливался желтизной. Далекой блесткой подмигивала Венера.
Я достал часы, глянул на всякий случай. Они показывали начало десятого. Чудаковатые часы вышли из спячки и нагнали упущенное время. Или они не останавливались…
Я второй раз приложился к канистре и наполнил мою флягу. В рюкзаке завалялась случайная консервная банка скумбрии. В блокноте на последней страничке я написал чернилами послание дикарям: «Ребята, взял у вас воды, простите, что без спроса», оторвал листок и придавил консервной скумбрией, чтоб не улетел – не бог весть какой, но все ж таки калым…
Я помочился в море желтым лунным светом. И отправился наверх, искать себе ночлег. В степной траве среди полыни и шалфея я надул упругий матрас, прикрыл его парусиной. Горячей рукой в два счета дописал четверостишия – початое и новое.
Слетел нежданный серафим,
И задавал свои загадки.
Их смысл, кажущийся гадким,
По сути, был неуловим.
Слова звучали, как шарманка,
И открывали взгляд на мир.
И хлопьями летела манка
Из голубых вселенских дыр.
Без интереса и души водил пером, зная, что это – поэтический послед из прошлой жизни. Мне было чудно и одиноко. Я ощущал необратимую органическую перемену.
Я понимал, что со мной теперь навеки сияющий огненный полдень, железный треск цикады, глазастые собаки, фамилия мертвого капитана и нечистые ногти маленького горбуна.
Заранее грустил и тосковал, что с этой звездной ночи я буду только остывать, черстветь, и стоит торопиться, чтобы успеть записать чернилами все то, что увиделось мне в часы великого крымского зноя.
Берлин-трип. Спасибо, что живой
Если это уже был «трип», то начинался он желчным многословием.
– А вот я не люблю Берлин, хотя обычно всюду говорю, что город хороший. Лицемерю, как всякий человек старше тридцати, потому что всерьез его нельзя любить, Берлин, в нем нет ничего, что поражает воображение, вот в Кельне, хотя бы кельнский собор, который похож на Бэтмена, а в Берлине нет кельнского собора, а есть мудацкая телефункен на Александерплатц, похожая на чупа-чупс, и поэтому я лгу, словно герой «Служебного романа»: – Вы красавица, Людмила Прокофьевна…
Как пьяный к радиоприемнику, я приебался к серенькой, на троечку, девушке Асе из Читы (Чита – это ты стоишь перед картой Родины и тянешься вправо всей длиной руки – вот там Чита, а в ней раньше жила так себе Ася). Она сообщила, что последние пять лет учится в Петербурге, а теперь тут в гостях, и просто влюблена в Берлин.
Я впал в то состояние ума, когда речь превращается в течь:
– Любовь к Берлину – это заговор или, точнее, сговор обманутых дольщиков, желающих затащить в свою секту побольше людей, которым, дескать, понравился Берлин, хотя нет на свете ни одного города, который стоило бы любить, но Питер точно любят, а про Берлин притворяются, и девушке, выросшей в Чите, не за что любить Берлин. Я знаю двух любителей Берлина, они феерические, отпетые гондоны, вот им Берлин нравится, и знаком с одним очень достойным человеком, которому Берлин отвратителен, поэтому если тебе кто-то сообщает, что ему хорошо в Берлине, значит, он лжет, либо купил квартирку на Савиньи-платц, потому что Берлин – это Лондон для московских мидлов, и мы же не гондоны в конце-то концов, не мидлы, чтоб нам Берлин нравился?..
В однокомнатной квартире на Хиддензеештрассе я съел печенье. На вкус оно было как обычное овсяное. Вначале преломил его, сжевал свою половинку, запил пивом «Штернбург» – самым дешевым, пролетарским, пятьдесят центов бутылка.
Затем прожил полчасика и сказал безнадежно: – Не берет, Вить…
Хозяин печенья по имени Витя снова достал коробку: – Ты просто крупный. Сколько в тебе – сто килограммов? Больше?
Харьковских времен друг Леха называл травяного, как Уитмен, кудрявенького тощего Витю – «рукколой».
Я съел вторую половинку, а после еще половинку. И еще одно целое печенье – стащил из коробки, потому что проголодался.
Читинская повстречалась нам на лужайке перед планетарием, что на Пренцлауэраллее. Мы вышли пройтись. Думали сначала в Мауэр-парк, но выбрали ближний отдых, перешли через дорогу. Там Витя и увидел своих знакомых, они выгуливали приезжую из Читы.
– Почему вы здесь в Берлине живете, если вы его так не любите! – рассердилась Ася.
– А я здесь и не живу! – парировал я, взгромоздился на велосипед и покатил домой на Петерсбургерштрассе – обедать.
И я соврал Асе, тогда я еще жил в Берлине.
Дома, лязгая от голода зубами, затолкал в электрическую духовку мерзлую пиццу. Через минуту запахло ладаном. Мне хватило ума сообразить, что я не вынул пиццу из полиэтилена. Стащил вилкой морщинистую, в оплавленных язвах упаковку, сунул обратно пиццу, заново установил таймер и сел смотреть «Ведьму из Блэр».
Вскоре я понял, что не слежу за фильмом, а бездумно грежу на его дерганой поверхности: «Вот, у нас камера, и мы едем снимать про ведьму… Здесь много детских могил…»
Неожиданный, отозвался таймер, и я вздернулся от его резкого дребезга. Пицца с виду была готова. Я коснулся еды осторожным ртом и не почувствовал температуры. Она будто не прогрелась, пицца, и румяные медали салями были пресными на вкус. Я ощутил деснами совершенно сырое тесто.
Собрался отнести четвертованную ножом пиццу на кухню, чтоб довести до готовности, по прелюде по телу прошли теплые вкрадчивые судороги. «Началось» – с удовольствием подумал я. Но это было последнее ощущения удовольствия.
Мелко содрогался, пульсировал живот. Вдруг показалось, что к губе прилип навязчивый кусочек сырого теста. Я попытался его снять, но пальцы потеряли всякое родство со мной, точно я отсидел их. Чужая рука пощупала губу. Да и самой губы уже не было – вместо нее торчал какой-то пористый мягкий нарост.
Я постарался сосредоточиться на мельтешащих событиях фильма – не тут-то было. Тесто, поразившее своими спорами ротовую полость, как разумная зараза, расползалось по всему лицу – его словно затянуло гипсовой смертной маской.
Кольнул первый испуг. На хер «Ведьму»! Решительно закрыл ноутбук и взялся руками за окаменевшее лицо. В этот же момент откуда-то со стороны налетело «одеяло» – некая темная распростертая масса. Она пронеслась над головой и пропала.
Чтобы не поддаться страху, заговорил вслух. Тесто уже протекло в гортань, поразило связки и бронхи, голос, прозвучавший в комнате, был не вполне моим, рыхлым, дырявым.
– Спокойно, это всего лишь приход, – произнес я. – Ничего страшного…
– Уверен? – неожиданно отозвался в голове внутренний Симург. – А по-моему, все очень даже страшно. С мексиканскими грибами ведь такого не было?
Где-то полгода назад мы купили на троих. Дуфт-киссен, «ароматическая подушечка» – так называлась эта зашитая в матерчатый пакетик отрава в магазинчике, торговавшем стеклянными трубками, кальянами и прочими джанки-аксессуарами.
Каждому досталось по одному сушеному грибочку. Накатил телесный мелкий озноб, и изображение переливалось неоном и ртутью, из всякого узора рождался и кружил калейдоскоп. Всей забавы часа на три. Но страшно не было – скорее, странно и весело…
– И кроме того, вы грибы употребили втроем. В компании. Полное соблюдение техники безопасности. А сейчас никого рядом…
По животу прошла крупнокалиберная дрожь, похожая на барабанную дробь эшафота.
– Еще вопрос: сколько половинок печенья скушал сам Витя? Помнишь?
– Одну половинку…
– Отлично. Прожженный наркоман Витя берет себе одну половинку. А ты сколько?
Пять половинок? Догадываешься, что это означает?..
– Что?..
– Ты передознулся! А-а-а-а! – внутренний Симург взвился паническим криком. – Вот что! И еще неизвестно, что именно было в этом печенье! Может, просто химия! Яд! Ты ж сейчас умрешь! Дошло наконец-то?! А-а-а-а!..
Я подскочил со стула, и тут же налетело «одеяло». Затрепетало, захлопало паническими петушиными крылами сердце.
Только б инфаркта не было…
Словно подслушав мои мысли, сердце раздулось. В груди шмыгнула мучительная острая игла, сердце лопнуло и потекло…
– Инфаркт! – заорал Симург.
Меня сотряс ужас непоправимого. Что бывает при инфаркте? Паралич?
В тот же миг, как по заказу, тесто вязкими бинтами спеленало туловище.
– Паралич! – воплем откомментировал Симург.
– Что делать?! – закричал я. – Помоги!
– Не знаю, не знаю! – скулил Симург. – Звони срочно Вите! Может, он подскажет? Накормил, пусть спасает! Как ты мог?! – убивался. – Такой молодой! Умрет на полу!..
Парализованной рукой я выхватил из кармана мобильник. Жуть мутила зрение, я лихорадочно выискивал в телефоне Витин номер. Всякий раз, когда я проскальзывал пальцем мимо имени, Симург всхлипывал от отчаяния: – Не звони Вите! Лучше сразу в «скорую»! Может, еще успеют спасти!
Витин телефон оказался выключен.
– Он тоже передознулся и умер! – надрывался, подвывал Симург. – У-у-у-умир-р-раем!..
– Не ори! А если проблеваться?! Вдруг, еще не поздно?!
– Поздно, поздно! Все всосалось в кровь! Звони в «скорую»! Только доползи в коридор и открой дверь, чтоб санитары могли зайти!
Заиграл мобильник. Это Витя! Слава Богу!
Но звонил друг Леха. Видимо, вместо Вити я набирал его.
– Срочно приезжай, братан! – я старался говорить спокойно и мужественно, хотя проклятый Симург в это время нашептывал плаксивые слова, что-то вроде: «Леша, умоляю, ради всего святого…»
– Я у Вити был и печенья с гашишем сожрал. Кажется, отравился…
– Не ссы. Просто чаю выпей сладкого, с медом…
– Ради всего святого! – суфлировал Симург. – Христом Богом!..
– Братуха, мне совсем нехорошо. Что-то с сердцем…
– Я вообще-то в Гамбурге у Мариолы… Ты, главное, не нервничай, успокойся…
У-у-у-мир-р-р-аю! У-у-у-моляю!
– А может, вызвать «скорую»?! Время же идет! Я Вите звонил, он не отвечает! Возможно, ему тоже помощь нужна…
– Не надо никого вызывать. Еще ни один человек не умер от печенья. Тебе это все кажется. Ты вот что… Поезжай к кому-нибудь. Нет Вити, дуй к Шольцу. У него стаж побольше Витиного будет…
Я вихрем промчался по комнате, опрокидывая стулья, расшвыривая вещи. Где записная книжка?!
– Быстрее, быстрее! Господи-и-и! – подгонял Симург. – Почему ты ничего не кладешь на место?! Сейчас, когда каждая секунда на счету!..
Нашлась! Но беда была в том, что я записывал телефоны подряд – познакомился с человеком, занес в книжку. И как теперь его отыскать, спасительного Шольца?
Симург разразился отвратительными взахлеб, рыданиями: – Срочно, пока еще держат ноги, беги на улицу! Коли там потеряешь сознание, то тебя подберут, отправят и больницу!
Я искал номер. Листал. Буквы и цифры путались. Рядом содрогался Симург и не давал сосредоточиться, молил: – Открой дверь входную! Покричи в окно! Постучи соседям!
Закололо в голове. Интересно, а от гашиша может быть инсульт?
Я почувствовал, как лопается в мозгу сосуд и горячая кровь заливает полушария.
– Инсульт! – прокричал Симург. – Доигрался!
Но тут отыскался Шольц. Номер получилось набрать с пятого раза, пальцы давили мимо кнопок.
– Здорово, это Елизаров. Ты сейчас дома?
– Ну, ты же на домашний звонишь, а я отвечаю. Значит, дома…
– Тут такое дело, я обожрался у Вити печенья. Можно я к тебе приеду, мне одному нехорошо…
Шольц похмыкал: – Ну, приезжай, конечно. Адрес помнишь?
Превозмогая инфаркт, инсульт и паралич, я сбежал вниз, к велосипеду.
– Какой Шольц! – вопил, цеплялся за ноги Симург. – Тебе надо в госпиталь Фридрихсхайн! Это за углом! Ради всего святого!
– Иди на хуй! Заткнись! – послал я чертова паникера Симурга.
Он тихо, по-стариковски, заплакал: – Мать пожалей!..
Я гнал велосипед к Шольцу. Наверх по Данцигерштрассе, потом повернуть на Грайфсвальдер к парку имени Эрнста Тельмана. И где-то там, среди неведомых дорожек, стоят башни-близнецы, две двадцатичетырех-или, не помню сколько, – этажки. В одной из них – только в какой?! – обитает Шольц.
– А! А! Тормози! Ты забыл дома мобилу! Все пропало! – всполошился на полдороге Симург. – Как ты позвонишь Шольцу, если что?! Давай обратно! В больницу!
– Покричу ему! Он услышит!
– А голос хоть есть? – сомневался Симург. – Проверь…
Со стороны это выглядело, наверное, так: несется всклокоченный небритый человек: – Шольц! Шольц! Шольц!
А ведь так и недолго голос сорвать – я подумал и в ту же секунду остался без голоса. Из горла вылетал то ли свист, то ли фальцет.
– Теперь все кончено! – в который раз отчаялся Симург. – Вон мужик идет, у него сострадательное лицо, крикни ему: «Хильфе!»…
Я слез с велосипеда, потому что к каменному Тельману вели ступени. Следом плелся и канючил Симург.
– Ну, хорошо, не инсульт, не паралич. Но ты на руки свои посмотри. Они ж синие. Ты задыхаешься?
Я задумался об этом и немедленно задохнулся. Воздуха не стало. Я резко потянул горлом пустоту – раз, другой…
– Спасите! – взвыл Симург. – Задыхаемся!
Я закричал. Утраченный недавно голос сразу же вернулся ко мне.
– Я больше никогда не буду жрать эту дрянь! Клянусь!
– Верю! – всхлипывал Симург. – А знаешь, почему не будешь?..
– Почему?
– Мертвые не едят!..
Я вскочил в седло. Мне показалось, что безвоздушное пространство должно прекратиться за поворотом, и вырулил прямо к подъезду первой башни.
Кинулся к панели с фамилиями жильцов. В глазах зарябило. В гигантском доме, точно в улье, добрая тысяча людей. Не обычный взвод из двадцати жильцов, а целый полк. Я никогда не найду среди них Шольца. Дыхания по-прежнему не было.
– Все кончено, – прошептал Симург. – Я ведь предупреждал… Такой молодой… Такой талантливый…
Я летел пальцем по табличкам. Как-то с размаху нашел! Вдавил кнопку звонка…
Из мембраны домофона отозвался Шольц: – Добрался? – затрещал, открываясь, замок, я потянул дверь. – Поднимайся, семнадцатый этаж…
– У нас нет никаких сил, – залился девичьими слезами Симург. – Нет сил…
Безвольная свинцовая слабость гирями повисла на теле: – Шольц, плиз, я сам не доберусь…
– Ладно, жди…
Я ждал, придерживая дверь, а Шольц все не шел.
Молчавший до того Симург, оборвал рыдания: – А ты хоть дома не перепутал? Они же одинаковые. Что если Шольц живет в другой башне? Он оттуда вышел! Уже давно! А тебя не нашел! Потому что ты, как дурак, стоишь тут!..
Я озадачился и задышал – легочный приступ тоже оказался мерзкой обманкой…
Но вдруг реально Шольц спустился из второй башни? Надо бы проверить…
– Дверь не бросай, – подсказал Симург. – А то захлопнется! Заебемся снова звонок искать…
Я как можно шире ее распахнул, медленную дверь. Побежал прочь от крыльца, чтоб глянуть – не ищет ли меня Шольц возле соседнего «близнеца». И бегом назад, чтобы не дать двери защелкнуться…
Погубленный печеньем разум отказался от всякой логики: если я дозвонился Шольцу по домофону, то уж, наверное, он выйдет из этого же подъезда…
Я все открывал настежь дверь, потом мчался во двор – пару секунд высматривал Шольца и спешил на крыльцо…
Спустился Шольц, в шортах и тапочках. Он был чем-то похож на «рукколу»-Витю, только в лице его преобладали лукавые монголоидные черты.
Истерик и провокатор Симург почему-то застеснялся Шольца: – Ты это… Скажи ему, если упадешь в обморок, чтобы он скорую к вызвал, – вяло посоветовал Симург. И куда-то подевался…
– Отпустило, что ли? – понял Шольц.
Наваждение кончилось – все разом, будто близорукий надел очки и увидел. Или было темно, и включили свет. Щелчком прекратилось. Я лишь почувствовал, что покрылся липким, густым, словно солидол, потом.
– Отпустило…
– Ну, пошли тогда чаю попьем, – предложил Шольц.
Из высотного окна Шольца открывалась замечательная панорама. Город напоминал добросовестный музейный макет – со спичечными домами, с трамвайными путями и электропроводами. Глядя на башню Александерплатц, я понял, что она вовсе не чупа-чупс, а пронзенный спицей мяч для гольфа.
В теплое закатное небо точно подбросили марганцовки, оно истекало химическим багрянцем. Где-то на дне, чуть повыше картонных деревьев кувыркались крошечные летучие мыши, похожие на крупицы.
– Это не Симург, – сказал Шольц. – И не внутреннее «Я». Это гашиш с тобой говорил. Просто ты ему не понравился, и он тебя пугал…
Я соглашался. В конце концов, Шольц имел полное право изображать из себя дона Хуана.
– Кстати… Я не стал бы называть это «трипом». Собственно, «трипа» у тебя и не было…
– А что же?
– Так… – Он улыбнулся. – Обычная «шуга»…
Спустя час я засобирался домой. Велосипед, который я оставил непристегнутым у подъезда, оказался на месте – чудесным образом его не тронули вездесущие турецкие тати.
Монотонное вращение педалей оживило поэтическую железу. Помню, в дороге родилось четверостишие, перепев раннего Высоцкого:
Мой первый трип был мексиканский гриб,
Второй мой трип – печение с гашишем.
Ребята, напишите мне письмо!
– Не бзди, братуха, завтра же напишем!..




























