Текст книги "Роберт Луис Стивенсон (Жизнь и творчество)"
Автор книги: Михаил Урнов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Стивенсон, переживая в себе перемену, но не находя ей еще ни объяснения, ни названия и потому особенно ошеломленный, испытывал специфическое состояние душевной муки, переходящей в телесную боль: "Я бы ногу ему отдал ради того, чтобы зачеркнуть то, что случилось" (у Хенли была ампутирована одна нога, а другая с трудом спасена). Но прошлое было-таки невозвратно, и Стивенсон, ступая на борт яхты "Каско", готовясь отбыть к незнакомым ему берегам, в самом деле держал курс на новые рубежи, устремлялся к какой-то другой жизни. Состояние его было смутно, тягостно. "Лучше всего, – писал он Бакстеру, – если бы "Каско" вместе со мной пошла ко дну. Ведь осталось дьявольски мало такого, ради чего стоило бы жить".
Но вот Америка скрылась за гребнем волн, и мало-помалу новизна морских впечатлений стала отвлекать Стивенсона от свежих его тревог. Предстояло увидеть те острова, где плавал и погиб знаменитый Кук, где русские кругосветные мореплаватели оставили на карте имена своей родины, где странствовал Герман Мелвилл, а потом написал об этих краях в "Тайпи" и "Ому", где чуть позже Стивенсона, но в ту же собственно пору искал пристанища тогда еще не признанный француз Поль Гоген, где потом вел "Снарка" Джек Лондон. Хуан Фернандес, "остров Робинзона Крузо", лежал в тех же водах, в неделях пути под парусом, как подтвердил это отважный Джошуа Слокам, шедший по следам своих прославленных соотечественников и соединивший удивительным маршрутом их судьбы. Словом, за два года, сменив три судна, Стивенсон посетил несколько архипелагов Тихого океана: на "Каско" Маркизские, Паумоту (называемые теперь Туамоту) и Гавайские острова, на "Экваторе" – острова Гилберта и Самоа, на "Жанет Николь" – Маршалловы острова, Новую Каледонию. Более или менее продолжительные стоянки они делали в Папеэте, Гонолулу, Сиднее, Нумеа и, наконец, на Самоа.
Впечатления просились на бумагу. "Я слышу, как мой дневник взывает ко мне: "Пиши, пиши!" – сообщал Стивенсон Чарлзу Бакстеру. – У меня получится прекрасная книга путешествий, в этом я чувствую уверенность". Стивенсону казалось, что он сумеет рассказать об океане и об островах так, как не удавалось еще никому из писателей. Один только Мелвилл, создатель "Моби Дика", считался у него серьезным соперником. Стивенсон чувствовал себя настолько обновленным, что посылал сердечный привет Бобу Стивенсону (двоюродный брат), Симпсону и Хенли, то есть прежним друзьям, с которыми у него поочередно наступал разрыв. Писал он, как обычно, много, почти непрерывно, выполняя договор с американскими газетчиками.
Однако не тропические моря послужили Стивенсону основой наиболее значительного произведения, завершенного им в пору океанских странствий. Морская стихия освежила его, с воспрянувшими силами он мысленно вернулся в родную Шотландию и к сентябрю 1889 года закончил рукопись, которую уже не раз с безнадежностью прятал в стол, – "Владетель Баллантрэ". У почитателей Стивенсона в отношении к его вещам встречаются различные, подчас весьма неожиданные пристрастия; сам Стивенсон менял симпатии к своим произведениям; если же взглянуть на его наследие с более постоянной, историко-литературной точки зрения, то, безусловно, рядом с "Островом Сокровищ" и "Доктором Джекилом и мистером Хайдом" окажется "Владетель Баллантрэ". Многие находят этот роман чересчур мрачным, безрадостным и не особенно высоко ставят его. Но это взгляд субъективный, так сказать, любительский. Между тем и в творчестве Стивенсона и в английской литературе вообще место "Владетеля Баллантрэ" определилось почти сразу. Тогда же, с выходом книги в свет, рецензент журнала "Бук Байер" писал: "В своем последнем романе "Владетель Баллантрэ" Стивенсон достиг для себя, кажется, высшего уровня. Я осмелился бы пойти дальше и утверждать, что ни одно из новейших беллетристических произведений на английском языке нельзя расценить столь высоко по шкале литературных достоинств, как это".
В романе соединились две темы, особенно глубоко занимавшие Стивенсона: границы добра и зла в человеческой природе и шотландская история. От ранней новеллы о беспутном Франсуа Вийоне к жутким опытам доктора Джекила Стивенсон сам, подобно дерзкому экспериментатору, вновь и вновь соединял и по-разному дозировал злое и доброе в своих персонажах, пристально наблюдая за результатами. Этим объясняется и его столь живой отклик на Достоевского. "Искалеченная даровитость", которую Стивенсон считал наиболее примечательным и вместе с тем опасным свойством старого приятеля – Хенли и которую он воплотил в памятной фигуре одноногого Сильвера, на этот раз в обличье более привлекательном и еще более опасном, выразилась в хозяине поместья Баллантрэ. Прежде для подобных экспериментов Стивенсон выбирал обстановку условную и главным образом случайную. Теперь же он встал на почву, ему хорошо знакомую и близкую во всех отношениях.
Стивенсон воспроизвел прибрежные районы Шотландии у Ирландского моря, где некогда он много бродил, отнеся повествование к середине XVIII столетия. И в судьбах, в характерах главных героев романа, двух братьев-соперников, сыновей лорда Дэррисдира, говорило шотландское прошлое. Сила, дьявольская удачливость и порочность одного, нравственная, но какая-то безжизненная натура другого, их путаные права наследства и неразрешимое пересечение чувств к одной женщине – весь клубок проблем Стивенсон признавал типично шотландским. "Мой роман – трагедия", – говорил он, работая над "Владетелем Баллантрэ". Корни этой трагедии Стивенсон собирался проследить глубоко: в семейном укладе шотландцев, в традициях шотландского пуританизма, в чертах национального характера. "Все это в моем давнем вкусе", – признавался он.
И Стивенсон горячо поначалу принялся за роман – еще в Америке. "Четыре части из шести или семи написаны и отправлены к издателю", – сообщал он. Уже готовилась журнальная публикация "Владетеля Баллантрэ", когда Стивенсон оборвал над ним работу. Замысел оказался слишком усложненным, и дело дальше не двигалось. "Пять частей ясная, человеческая трагедия, последние же части, одна или две, печально сознаваться, вырисовываются не столь ясно. Я даже сомневаюсь, стоит ли их писать. Они очень красочны, но фантастичны. Они путают и, я бы сказал, снижают начало", – жаловался Стивенсон искушенному авторитету в литературной технике Генри Джеймсу. Перерыв был довольно длительным, и только на борту "Экватора" Стивенсон смог продолжить "Владетеля Баллантрэ".
То, что в свое время потребовало от Стивенсона особых усилий, весь искусно сконструированный им механизм повествования, а также всевозможная "фантастика", вроде неоднократного воскрешения из мертвых старшего брата, теперь хотя и выглядит по-прежнему красочным, но все-таки кажется несколько бутафорским. Тогда еще тот же Генри Джеймс добивался перемещения так называемой "точки зрения" в своих романах без передачи повествования от одного лица к другому, как это потребовалось Стивенсону. Но психологический конфликт, схваченный автором "Владетеля Баллантрэ", и направление, в котором Стивенсон стремился найти истоки семейной драмы Дэррисдиров, оказались принципиально новы и плодотворны; вот почему у новейших писателей нередко упоминается этот роман.
За время плавания совершилось важное событие в жизни Стивенсона и его семьи: в декабре 1889 года Стивенсон приобрел на острове Уполу (архипелаг Самоа) участок земли в двадцать гектаров, и на нем было начато строительство дома. Уполу с городом Апиа – наибольший из Самоанских островов. На нем тогда насчитывалось около трехсот белых (архипелаг Самоа находился под тройным протекторатом – английской короны, Соединенных Штатов и Германии). Через Апиа в Сидней было налажено ежемесячное сообщение пароходом. Земля и строительство здесь были дешевы. Эти обстоятельства определили выбор Стивенсона, хотя сам по себе остров ему не очень понравился и, например, Маркизские острова, Таити произвели на него гораздо большее впечатление. В этом смысле Стивенсон отличался от Гогена, на которого вначале не подействовала и экзотика. "Все та же Европа, – писал Гоген о Таити 1891 года, – Европа, от которой я хотел избавиться, да еще ухудшенная колониальным снобизмом, каким-то подражанием, детским и комичным до карикатуры. Это совсем не то, из-за чего я приехал так издалека". Потом Гоген несколько "отошел" и смягчился: "Цивилизация мало-помалу уходит от меня. Я начинаю мыслить просто, испытывать очень мало ненависти к моим ближним, лучше того – начинаю любить их. Я обладаю всеми радостями свободной жизни, животными и человеческими. Я избавляюсь от всего искусственного, я растворяюсь в природе..."
Стивенсон не был человеком подобных крайностей, и, хотя от его взора не ускользнул тот же "колониальный снобизм", который удручал Гогена, все-таки он смотрел с надеждой на новые берега. Его здоровье стало крепче, он успешно работал, и это давало ему основание называть себя "вполне довольным островитянином Южных морей".
Прошел, впрочем, почти год, прежде чем Стивенсон получил возможность окончательно обосноваться на Самоа: за это время была продвинута постройка дома, а Стивенсон и Фанни между тем совершили на "Жанет Николь" третье из своих плаваний. Тут Стивенсон чуть было не понес очень чувствительную потерю: едва они покинули Новую Зеландию, как на корабле от фейерверочных огней начался пожар, загорелся и один сундук из багажа Стивенсона – матрос готов был выбросить его за борт. Его вовремя остановили: в сундуке были все рукописи!
Но вот в октябре 1890 года Стивенсон впервые приветствовал Чарлза Бакстера с "добрым утром" из своего нового местожительства. Адрес был: Вайлима, Апиа, Самоа. Вайлима, то есть Пятиречье, – так называлось владение Стивенсона на океанском берегу у подножия горы Веа неподалеку от Апиа. Дом, правда, не был еще закончен, но уже обрел не только основание, а четкие контуры; мирок, который друзья обозначили "Стивенсонией".
"Вид этих лесов, гор и необыкновенный аромат обновили мою кровь", говорит торговец Уильтшир из рассказа "Берег Фалеза". И это – признание самого Стивенсона. Здесь же сходство между ними и кончается. Уильтшир в дальнейшем переживает на острове различные приключения: любовь, соперничество и пр. Ничего хоть сколько-нибудь подобного не случалось на Самоа со Стивенсоном. Его жизнь была напряженна и однообразна – он писал. Теперь уже в буквальном и полном смысле – непрерывно писал. Стивенсон подымался в пять-шесть утра и работал до полудня, потом следовал перерыв, и пяти вечера он снова садился за письменный стол. Отдыхом ему служили флейта, чтение вслух в семейном кругу и прогулки верхом. Так изо дня в день. К этому следует добавить, что на первых порах Стивенсон вместе со всем своим семейством помогал строить дом, вырубать кругом лес и т. д. Но, в общем, свидетельствуют очевидцы, почти вся его жизнь проходила в кабинете. Лишь два раза за весь самоанский период Стивенсон отлучился из дома так далеко, что ночевал не под крышей Вайлимы,
Художественные произведения, политические статьи о положении на Самоа, обширная переписка, которая сама по себе есть значительный литературный труд, – таков был объем работы Стивенсона.
За какой из литературных жанров ни взялся бы Стивенсон, он создавал в этом роде нечто классическое. Его книги путевых очерков положили начало целой традиции. Он написал образцовый приключенческий роман. Точно так же принадлежит ему несколько первоклассных стихотворений, ставших хрестоматийными. Кто не знает с детства "Верескового меда"? В зрелом возрасте даже странно узнавать, что это написал Р. Л. Стивенсон или вообще кто-либо написал! Кажется, будто эта баллада существовала всегда, что пришла она к нам в самом деле из неведомой дали веков: столь "настоящей" сделал ее Стивенсон.
Писатель внимательно, а подчас с известной ревностью следит за новыми литературными именами и явлениями. Среди его корреспондентов крупные писатели: Джордж Мередит, Генри Джеймс, Конан Дойль, Киплинг, Дж. М. Барри, критики Эндрю Ланг и Эдмунд Госс. Его слава, а вместе с тем и благосостояние подымаются высоко. "С тех пор, как Байрон находился в Греции, – писал ему Эдмунд Госс, – ничто не привлекало такого внимания к литератору, как ваша жизнь в тропических морях".
Это, конечно, опасный для писателя уровень популярности: когда его личность и быт начинают привлекать читающую публику больше, чем его произведения. "Для романтического писателя не может быть худшей обстановки, чем романтическая, вот что стало ясно для меня, – рассуждал Оскар Уайльд под впечатлением от публицистической книги Стивенсона "Примечание к истории" (о самоанских событиях). – Живи Стивенсон на улице Гоуэр, он мог бы написать книгу вроде "Трех мушкетеров", между тем на острове Самоа он писал письма о немцах в "Тайме". Прославленный парадоксалист думал так, сидя за решеткой в Редингской тюрьме (через два года после смерти Стивенсона) и, должно быть, не зная как следует его последних книг. Да они тогда еще не все, в частности романы "Сент-Ив" и "Уир Гермистон", были опубликованы. В одном все-таки, сам опять же того не зная, уловил Оскар Уайльд существенный для Стивенсона мотив: как ни благоприятно складывалась жизнь писателя в красочных краях, его душой тянуло домой, в Шотландию. "Не многое остается в памяти за всю жизнь, дорогой Чарлз, – писал Стивенсон Бакстеру в августе 1890 года из гостиницы "Севастополь" в Ноумеа. – Когда оглядываешься на, казалось бы, яркую вереницу прежних дней, они мелькают один за другим, вспыхивая и тут же угасая, а в конце концов, словно во вращающемся калейдоскопе, составляют некий однообразный тон. Лишь некоторые вещи остаются сами по себе, и вот среди них мне всегда особенно ясно видится Ретланд Сквер". Так что Стивенсон по-своему стремился на "улицу Гоуэр", и, не имея практической возможности попасть снова в родные места, он постоянно возвращался туда мысленно – в своих книгах.
"Я дьявольски много работаю, – извещал он Генри Джеймса на рубеже 1891-1892 годов. – За двенадцать месяцев истекшего года я завершил "Потерпевших кораблекрушение", написал весь, за исключением первой главы, "Берег Фалеза", значительную часть "Истории Самоа" (что потом называлось "Примечание к истории"), сделал кое-что для "Жизнеописания моего деда" (в дальнейшем – "Семья инженера"), а также начал и закончил "Дэвида Бэлфура" ("Катриона"). Как вам покажется для одного года? С тех пор я, надо признаться, почти ничего не сделал за исключением чернового наброска трех глав нового романа "Слуга Правосудия" (будущий "Уир Гермистон")"...
Исследователи Стивенсона обратили внимание на то, что наиболее крупные свои произведения, созданные во время океанских странствий и жизни на Самоа, он написал о Шотландии. "Когда-то в молодости, – не без иронии заметил один его биограф, – у него не было времени заглянуть в Эдинбургскую библиотеку, зато теперь, из Вайлимы, он постоянно просит друзей высылать ему оттуда книги по шотландской истории". "Здесь, вдали, я пишу, занятый мыслями о моем народе и моей родине", – говорилось в посвящении, предпосланном "Уиру Гермистону". Даже "Потерпевшие кораблекрушение", роман странствий, роман, начинающийся и оканчивающийся на островах Океании, все-таки уводит читателя к Эдинбургу и Парижу.
"Потерпевшие кораблекрушение" – книга, в сущности, автобиографическая. Сквозь все приключения, которых Стивенсон, как истинно романтический писатель (согласно парадоксальной логике Уайльда), сам никогда не переживал, проступает схема его сознания и вырисовывается чуть смещенная, но в принципе выдержанная география его судьбы: Эдинбург, Париж, Сан-Франциско, Маркизские острова, Самоа... На страницах романа эти названия появляются несколько в иной последовательности, как и герой книги Лауден Додд, по крови шотландец, но по рождению американец. Все-таки шотландец – это, конечно, не случайно и существенно, а главное, ведь и другой персонаж, Джим Пинкертон, американец, однако по-настоящему американец, и сразу видна между ними разница: это Стивенсон через Лаудена Додда вновь и вновь затрагивает столь важную для него самого проблему расставания с родиной, соприкосновения с американской психологией и особенно проблему призвания. Тут же как бы фоном развивается общественная линия книги: "дух нашего века, его стремительность, смешение всех племен и классов в погоне за деньгами, яростная и по-своему романтическая борьба за существование с вечной сменой профессий и стран"...
Так что же, если фигура Лаудена – символ, то, стало быть, сам автор "потерпевший крушение"? Прямолинейно, разумеется, нельзя судить, но, безусловно, в книге много суровых авторских признаний и даже приговоров Стивенсона над самим собой.
– "В юности я был во всем привержен идеалам своего поколения", говорит Лауден Додд, разумея молодежь интеллигентную, творческую, мечтавшую об успехах в искусстве, о высоком артистизме, о независимости духовной и материальной. Со временем рамки профессионализма, хотя бы истинно творческого и безупречного, кажутся ему слишком узкими. "Те, кто трудится в кабинетах и мастерских, возможно, умеют создавать прекрасные картины и увлекательные романы, но им не следует позволять себе судить об истинном предназначении человека, ибо об этом они ничего не знают". Трудно не увидеть тут же, что в устах недоучившегося дилетанта и неудачливого дельца, каким обрисован в романе Лауден Додд, подобные суждения звучат малоестественно. Тем заметнее, что это передано Лаудену Стивенсоном от себя. Однако Лауден продолжает: "Если бы я мог, то захватил бы с собой на остров Мидуэй всех писателей и художников моего времени. Я хотел бы, чтобы они испытали все то, что пришлось испытать мне: бесконечные дни разочарования, зноя, непрерывного труда, бесконечные ночи, когда болит все тело и все-таки ты погружаешься в глубокий сон, вызванный физическим утомлением. Я хотел бы, чтобы они... услышали пронзительные крики бесчисленных морских птиц, а главное, испытали бы чувство отрезанности от всего мира, от всей современной жизни – здесь, на острове, день начинался не с появления утренних газет, а с восходом солнца..." Как видно, Стивенсон через посредство своего героя прописывает коллегам-литераторам рецепт, им на собственном опыте испробованный.
Оскар Уайльд, судя по всему, "Потерпевших кораблекрушение" не читал, однако кажется, будто прямо против этих программных тирад Стивенсона направлена его мысль, вызванная, впрочем, чтением Стивенсона же, только другой его книги – писем о Самоа. Уайльд нашел эту публицистику неудачной, она, по его мнению, свидетельствовала о творческом упадке Стивенсона в его поздний период, и в этой связи Уайльд рассуждает: "Я вижу, какой страшной борьбы стоит вести естественную жизнь. Кто рубит дрова – для себя или для пользы других, – тот не должен уметь описывать это. Ведь естественная жизнь в действительности бессознательна... Если бы я и провел остальную часть жизни в кафе, читая Бодлера, все же она будет для меня более естественной, чем если б я стал чинить заборы или сажать какао в топком болоте".
Два крупных писателя, две этапные фигуры, замыкающие собой историю английской литературы XIX столетия, говорят вещи противоположные, но стоят перед одной проблемой – писатель и жизнь, творец и материал его труда в эпоху, когда литературное творчество окончательно и полностью сделалось профессией, собственно, ремеслом, средством существования наряду со всеми прочими занятиями. Творческая жизнь Шекспира как поэта и драматурга была, надо думать, не менее напряженной и насыщенной, чем у писателей конца прошлого века. Однако автор "Гамлета", жил главным образом не литературой, он преуспевал как хозяин театра, а драматургия в этом практическом смысле не могла еще в ту пору служить основным источником дохода. Но как быть Стивенсону, если именно гонорар за "Потерпевших кораблекрушение", и только гонорар, дал ему возможность завершить постройку дома в Вайлиме? Как ему быть, если та жизнь, которую он ведет с семьей на Самоа, требует от него фактически безостановочного писания? Где взять для этого силы и наконец запас наблюдений? Должен ли писатель новейшей эпохи уподобиться пауку и, забившись в угол, тянуть из себя нескончаемую паутину, поджидая тем временем какую-нибудь случайную жертву, чтобы поглотить ее, и она пойдет на изготовление все той же паутины? Сколь однообразно-серой получится нить! Следует ли художнику идти на риск и где-то искать новизны ради накопления внутреннего багажа? Но когда и как, если творческий труд должен быть размеренным и регулярным, как всякая заурядная служба, – иначе нельзя будет этим трудом существовать?
Вопрос возник не во времена Стивенсона и Уайльда. Творческий профессионализм всегда являлся проблемой, но именно на исходе прошлого века эта, как и многие другие извечные проблемы, приобрела характер исключительно масштабный, массовый, и почти каждый человек, серьезно берущийся за перо, вынужден был решать ее для себя.
Кажется, совсем недавний предшественник Стивенсона и Уайльда – Диккенс – не знал таких проблем. Его недаром называют "невежественным великаном": он создавал роман за романом, будто и не задумываясь, как это у него выходит. Но то лишь кажущееся неведение. Он преодолевал все трудности величием иначе, чем способны были писатели более поздние, более скромные, которых литература, как особая сфера жизни, поглощала целиком. Стивенсон и Уайльд будто бы противоречат друг другу, а на самом деле предлагают одно и то же жизненный эксперимент. Уайльд признает лишь эксперимент над собой и внутри себя. Стивенсон, прокладывая и в этом направлении путь для многих писателей нашего времени, звал и в прямом и переносном смысле "странствовать". Но тут вспоминается сомнительное одобрение, высказанное ему критиком, одобрение той популярности, которую он стяжал благодаря своему необычному образу жизни. Легенда вокруг личности писателя часто кладет конец серьезному воздействию его книг. С другой стороны, писатель, сколько-нибудь способствующий развитию легенды, невольно подает сигнал о том, что близко его творческое крушение.
Стивенсон, отважно провозглашавший во времена своих первых, европейских, поездок и ранних очерковых книг, что для него "жизнь – это литература", что "слова – часть его существа", с годами все осторожней говорит об этом. Неким мрачным заклинанием звучит одно из его поздних писем 1893 года – к маститому Джорджу Мередиту: "...Я работаю непрестанно. Пишу в постели, пишу, поднявшись с нее, пишу при кровотечении из горла, пишу совершенно больной, пишу, сотрясаемый кашлем, пишу, когда голова моя разваливается от усталости, и все-таки я считаю, что победил, с честью подняв перчатку, брошенную мне судьбой". Тут сила, но и беззащитность какая-то. И в "Потерпевших кораблекрушение", там, где слышен программный авторский пафос, там же – нота тревоги: " Стивенсон чувствует, какие всесторонние трудности назревают для художника, для литературного профессионализма, верным рыцарем которого он себя признавал.
"Потерпевших кораблекрушение" и кое-что еще Стивенсон выпустил в соавторстве со своим пасынком Ллойдом Осборном. Это признано самим Стивенсоном: на титульном листе романа стоят два имени. Но что означает подобное соавторство? Как могло сложиться сотрудничество прославленного писателя с ничем особенно не выделявшимся и очень еще молодым человеком? Вокруг Стивенсона все писали. Пробовала перо Фанни, и ее литературные опыты стоили Стивенсону дружбы с Хенли: новелла, сочиненная Фанни, явилась поводом для ссоры между ними. Ллойду Осборну Стивенсон посвятил "Остров Сокровищ" его "образцовому вкусу". Ллойду было тогда пятнадцать лет. Посвящение, конечно, шутливое, но звучало оно вполне серьезно, так как имя "американского джентльмена" было обозначено только начальными буквами. Даже ближайшим друзьям Стивенсона и в голову не приходило, что господин, чье литературное чутье будто бы оказалось способным помочь в создании столь изящной книжки, пятнадцатилетний мальчик. Только на исходе своих дней, подготавливая собрание сочинений, Стивенсон раскрыл, что литеры Л. О. означают Ллойд Осборн. Тогда все стали принимать комплимент "образцовому вкусу" за добродушную иронию, а вместе с этим являлась мысль, что и последующее соавторство Стивенсона со своим пасынком – мистификация.
Нет, здесь Стивенсону было не до шуток. Оба отпрыска Фанни от первого ее мужа помогали Стивенсону в работе. Дочь – Айсобель Осборн, или, как ее называли, Бель, писала под диктовку. Ллойд, считалось, принимает участие более творческое – сочиняет сам, помогает развивать сюжет и т. д. Почему же в таком случае не мог он завершить оставшиеся после Стивенсона недописанными "Сент-Ив" и "Уир Гермистон"? Еще при жизни отчима Ллойд Осборн опубликовал самостоятельно один рассказ, а потом, когда Стивенсона уже не было, он напечатал несколько романов, новеллы и пьесы. Так что имеется возможность объективно оценить его данные – весьма средние. В самом деле, что-либо значительное подсказать Стивенсону Ллойд был едва ли способен. Его соавторство со Стивенсоном хотя и не являлось мистификацией, но в то же время не было действительным. Оно формально: приобщив Ллойда к своей работе, поставив его имя рядом со своим на обложке, Стивенсон обеспечивал за ним в дальнейшем авторские права.
"Деньги" или, точнее, "деньги для моей семьи" – вот слова, на каждом шагу попадающиеся в поздних письмах Стивенсона. Даже соболезнуя Бакстеру о смерти близкого человека, Стивенсон, извиняясь и прося его понять, сводит в конце концов разговор на деньги, на ту часть своего литературного наследства, которая должна достаться Айсобель Осборн. В этом отношении он действительно стал "не тот". У него возникает странный план: просить своих основных корреспондентов вернуть ему его письма с тем, чтобы тотчас собрать их в книгу, издать. "Я хочу, – пишет полушутя-полусерьезно Стивенсон, чтобы в случае моей смерти моя более или менее в том неповинная и милая семья могла бы извлечь из этого денежную выгоду". Он прекрасно понимает бестактность подобной просьбы, но все-таки намерен просить Бакстера сыграть роль посредника, и тот поневоле ищет слова, чтобы разъяснить абсурдность такого плана – разъяснить Стивенсону, отличавшемуся всегда редкой душевной деликатностью. Бакстер подал другую мысль – выпустить собрание сочинений, назвав его "Эдинбургским". Стивенсон воспрянул духом. Ему необычайно понравились и сама идея и особенно титул "Эдинбургское издание Стивенсона". В ответ он писал Бакстеру нечто вроде того, что, осуществив "Эдинбургское издание", можно бы и умереть {Иногда говорится, будто Киплинг был первым и единственным из английских писателей, чьи сочинения заслужили высокую честь выйти полным собранием при жизни автора. Впервые свое прижизненное собрание сочинений издал еще современник Шекспира Бен Джонсон (1616).}.
Слово "смерть" также на разные лады склоняется в эти годы Стивенсоном. Постоянные рассуждения о близкой смерти подсказаны резким ухудшением здоровья и все теми же заботами о будущем семьи, а потому возможная кончина писателя обсуждается всесторонне и практически им самим и вокруг него. "Кстати, мнение моей жены таково, что в случае моей смерти им придется выкупать дом и мебель у остальных наследников; так ли это? Жена упорно утверждает это, поэтому я спрашиваю твоего мнения, чтобы ответить ей", типичные для тех лет строки из письма Стивенсона.
Литературная работа тем не менее в Вайлиме не прекращается. В апреле 1893 года Стивенсон публикует "Вечерние беседы на острове", в сентябре того же года – "Дэвида Бэлфура" ("Катриона") и попеременно работает над двумя новыми большими романами – "Сент-Ив" и "Уир Гермистон".
Еще в декабре 1889 года, во время поездки Стивенсона по островам вместе с английскими миссионерами, он был представлен ими местному населению как Тузитала, то есть Рассказчик, Повествователь. Среди самоанцев репутацию Тузиталы ему снискали "Вечерние беседы", сборник повестей, из которого туземцы знали "Сатанинскую бутылку". Эту повесть Стивенсон пытался читать им еще в рукописи, а потом она была переведена на язык самоанцев. Самоанцы верили, что Тузитала в самом деле обладает волшебным сосудом и он хранится в сейфе, который занимал угол большого холла Вайлимы. В тот же сборник вошли "Берег Фалеза" и "Остров голосов". В повестях непосредственно отразился материал экзотических впечатлений Стивенсона.
Однако Тузитала откликнулся на увиденное им на островах не только как увлекательный рассказчик. Те самые "письма о немцах" в "Тайме", а также составленное им "Примечание к истории", что так удручили своей политической прозой Оскара Уайльда, правдиво изображали бесчинства английской, американской и главным образом немецкой администрации на Самоа.
Сидней Колвин, публикуя письма позднего периода и комментируя их, просил читателей лишь из любви к Стивенсону вникнуть в тогдашние перипетии самоанской политики: и ему это казалось мелким и не стоящим внимания. Но Сидней Колвин, почитатели, друзья были далеко, Стивенсон же видел все своими глазами и не только беспристрастно наблюдал, но старался дать политическое объяснение событиям, происходящим на Самоа. Его гражданское и гуманное чувство не позволило ему остаться в стороне. Он защищал интересы самоанцев. Вот почему на островах с особенным уважением произносили имя Тузиталы и бережно хранили память о нем.
Ллойд Осборн сказал однажды с недоумением, что его поражает несоответствие между гражданской горячностью и отзывчивостью отчима и малым количеством его выступлений по текущим событиям. В то же время некоторые доброжелатели считали, что талантливый и слабый здоровьем писатель, истинный художник, слишком много потратил сил и времени на публицистические письма, которые он с 1889 по 1895 год печатал в лондонской "Тайме" и в других газетах, выступая в защиту мира и справедливости. Эти письма дополняют книгу Стивенсона "Примечание к истории", изданную в конце 1892 года. Письма и книга рассказывают о бесчинствах колонизаторов, о "режиме террора" на островах Самоа, об испытаниях самоанцев. В Германии "Примечание к истории" было предано сожжению, а его издатели подверглись штрафу. Позиция Стивенсона была уверенной и определенной – он решительно расходился с теми английскими писателями, кто бил в милитаристский барабан, пропагандируя "величие" Британской империи.
Еще в 1881 году, когда он узнал подробности о действиях английских войск в Трансваале, он не мог сдержать своего возмущения. Он написал письмо-протест, назвав агрессивные действия англичан против буров мерзостными. "Кровь буквально закипает у меня в жилах, – писал он. – Не нам судить, способны буры к самоуправлению или не способны; в последнее время мы вполне убедили Европу, что и сами мы в целом не самая слаженная нация на земле... Может наступить время в историй Англии, так как история эта еще не завершилась, когда и Англия может оказаться под гнетом мощного соседа; и хотя я не могу сказать, есть ли бог на небе, я все же могу сказать, что в цепи событий есть справедливость, и она заставит Англию пролить ведро своей лучшей крови за каждую каплю, выжимаемую сейчас из Трансвааля".