Текст книги "Варенька"
Автор книги: Михаил Авдеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
V
Дни шли за днями, и немного прошло дней, а много изменили они Вареньку. Тамарин чаще начал бывать у них. В тихие, темные июньские вечера долго хаживал он с ней по тенистому саду, и речь их была оживлена и непрерывна, и добрая Мавра Савишна, сидя на террасе с вечным чулком, с любовью смотрела на свою Вареньку. О чем была их речь, не знаю; но говорил и правил ею большею частью Тамарин. Мало-помалу он терял свой официальный, всегда холодно-вежливый характер, он становился разнообразнее, нецеремоннее и натуральнее. Иногда он был весел и оживлен, бойко и резко шел острый разговор, и звонкий смех Вареньки долетал до слуха Мавры Савишны, и Мавра Савишна была тоже весела и довольна. Чаще Тамарин был холоден и грустен; тихо звучала его спокойная и долгая речь, и Варенька становилась задумчивее и грустнее. Румянец бледнел на ее розовых щечках, и пристально смотрела она своими большими темными глазами в бледное лицо Тамарина, как будто хотела вычитать на нем всю грустную повесть его прошедшей жизни, спуститься в темную глубину души, в которой рождалась и из которой текла эта охлажденная, отравленная горьким опытом речь. И Мавра Савишна была тогда тоже скучна и беспокойна и часто спрашивала:
– Здорова ли ты, моя Варенька?
В этот период Варенька писала своей подруге:
«Какую страшную игру затеяла я, мой добрый друг, Наденька! В какой неравный бой вступила я, как много понадеялась на свои детские силы! Я хотела вскружить голову Тамарину! Я, ребенок, не начинавший жить, я, деревенская девочка, знающая страсти по романам, хотела вскружить эту голову, выдержавшую не одну бурю, хотела играть сердцем, выстрадавшим грустную твердость, горькое право ни отчего не биться!
Нет, Наденька, не знаешь ты этого человека; мое маленькое кокетство, деревенская жизнь, а более желание поближе взглянуть на этот загадочный характер сблизили меня с ним, и я много узнала его, хотя почти совсем его не знаю, – так он разнообразен, так нов, так велик! Нет, Наденька, ты не знаешь Тамарина. Посмотрела бы ты на него, если бы он перед тобой, как передо мною, приподнял свою холодную, равнодушную маску, дал взглянуть на себя так, как он есть!
Мне страшно, Наденька! Я отказалась давно от своей нелепой, самонадеянной идеи, но я узнала Тамарина, я увидела в глаза этого демона, не того тебе знакомого демона гостиной, равнодушного эгоиста, который убивает сарказмом все, в чем есть тень смешного, и который во всем, если захочет, найдет это смешное, – нет, гордого, мощного демона, который ведет страшную борьбу за свое самолюбие и, побежденный, вышел из битвы с полным сознанием своей силы! Вот демон, которого увидела я, который высказался мне в наших частых беседах и которого я боюсь, потому что какая-то обаятельная сила влечет меня к нему! Теперь я веду другую борьбу: я уже не нападаю, а только защищаюсь… что, если я полюблю его? что, если он не полюбит? Он никогда не говорит мне о своей любви! Может быть, он уже не в состоянии любить!
Наденька, что тогда будет со мной?»
День ото дня Варенька становилась грустнее и задумчивее; характер у нее сделался неровный, часто бледненькая вставала она поутру и боялась новой встречи, и рада была, когда приезжал к ним Тамарин.
– Нет ли писем с почты? – утомленная, нетерпеливо спрашивала она, когда посланный возвращался из города, и ждала ответа от своей Наденьки, чтобы в нем почерпнуть новые силы. Но ответа не было. Тамарин тоже наедине с Варенькой (при Мавре Савишне он был всегда одинаков) бывал часто как будто скучен, как будто недоволен. Раз он приехал к ним вечером, бледнее обыкновенного, и на его лице выражалось что-то вроде подавленной грусти. Варенька тотчас заметила это. По обыкновению, Тамарин подал ей руку, и они пошли в сад.
– Что с вами? – спросила Варенька, как только они остались одни.
– Мне сегодня грустно, – отвечал Тамарин. – Скучаю я много; но грусть давно не испытывал, и она тем больнее, что я отвык уже от нее.
– Отчего же это? Не расстроила ли вас баронесса? – наивно спросила Варенька, не знаю, от участия или с досады.
– Оставьте ее, – сказал он. – Когда-то была она мне дорога, – теперь я ей многим обязан; но она для меня как и все, я только могу быть благодарен ей.
– Благодарным за любовь? Ведь она вас любит! Разве за любовь можно платить благодарностью?
– Что ж мне делать, – сказал он. – Ее любовь не из тех, которые возбуждают взаимность. Может быть, я слишком самолюбив, но я не люблю, когда это чувство уже достается поношенным. Мужчина может любить несколько раз – его любовь не профанируется этим. Женская любовь должна быть чиста и невинна, как сама женщина; она только имеет высокую цену раз в жизни – в первый раз! Оттого-то мне и грустно, что я не испытал этой любви.
– А независимость, которую вы так любите? Если за эту любовь вам придется заплатить своей независимостью?
– Что это за любовь, которую покупают? – спросил Тамарин. – Разве можно купить истинную любовь и разве может существовать любовь, когда есть обязанность любить? Вам, может быть, покажется смешно, что человек, испытавший жизнь, сохранил еще детскую веру в возможность чистого свободного чувства. Я вас не стану уверять в этом; но сознаюсь, что Бог весть каким случаем во мне еще осталось убеждение в этой возможности, – может быть, оттого, что это была первая самая счастливая мечта моей юности, которая, вероятно, не сбудется, как и все слишком обольстительные мечты. По крайней мере до сих пор она не осуществилась. Меня никто не любил этой любовью, которая не выпрашивается волокитством, не возбуждается насильственно романтическими чувствами, театральными положениями. Подобная любовь приходит сама по себе, не рассуждает, кончится ли она, как в нравственных повестях, законным браком, не будет ли предосудительна в глазах света. Любовь, которая рассуждает, уже не любовь. Эта любовь дается немногим; этой любовью любят человека со всеми его недостатками, слабостями, пороками, любят его наперекор рассудку, свету, приличиям: отдаются ему, как дитя отдается матери, без мысли, что он может употребить во зло доверенность, думая даже, что зло от него есть уже добро. Вот любовь, о которой я мечтал и в которую верил. Но когда пройдешь полжизни, пройдешь просто куда ведет судьба, не драпируясь ни в какие чувства, не становясь ни на какие ходули, называя в глаза всякую вещь ее именем, и когда на всем пути не встретишь ни одного существа, которое бы всмотрелось в тебя и потом прямо подало руку и сказало: «Я люблю тебя», – тогда рождается горькое убеждение, что не стоишь ты этого чувства, что самолюбие обмануло тебя, что не выходишь ты на палец выше этой дюжины, которая идет вместе с тобою, шныряет по сторонам да выпрашивает и вымаливает так называемую любовь, как татарин с козой и медведем медный грош у русского мужика!
Тамарин остановился и закашлялся: мне кажется, желчь душила его. Он опустил руку Вареньки, сел на скамью, закинул голову назад, прислонив ее к дереву, и рассеянно смотрел на Вареньку. На лице его не было ни грусти, ни злости – это было бледное и спокойное лицо человека, который показывает доктору свою свежую рану и хладнокровно говорит: «Она смертельна». Странное влияние произвели на Вареньку эти слова, в которых было так много грусти и желчи. Ей было жаль Тамарина, грустно и больно за него. Ей казалось, что справедлив был этот ропот на судьбу уязвленного самолюбия, что Тамарин стоит той высокой любви, о которой говорил он. Ей было досадно, что никто не оценил этого человека; она возмутилась за него против судьбы, и сильнее прежнего какая-то неведомая ей сила влекла ее к Тамарину. И добрая Варенька стояла перед ним как добрый дух над умирающим грешником. Страшная борьба совершалась в ней. Все ее детское самолюбие, вся логика чистого ума, вся женская, в первый раз потрясенная гордость восстали, боролись и гнулись под демоническим влиянием этого человека. Это была битва насмерть, которая, как в зеркале, отражалась на лице ее. Варенька была то бледна, то румяна; крупные слезы дрожали на длинных ресницах; она стояла молча, без движения, без мысли, как будто ждала, чем кончится эта битва, хотя сама не сознавалась, что так волнует и теснит ее грудь. Не знаю, чем бы кончилась эта немая сцена, если бы Тамарин не заметил наконец положения Вареньки.
– Что с вами? – спросил он ее.
Но Варенька не могла отвечать: при первом звуке его голоса слезы брызнули у нее из глаз, она закрыла лицо обеими руками и убежала.
Тамарин прошел раза два по аллее, зашел на пять минут к Мавре Савишне и уехал очень довольный собою.
VI
Было уже поздно, когда Тамарин, верхом на своем Джальме, возвратился домой. Бросив лошадь у крыльца, он вошел в кабинет, разделся, закурил папиросу и сел в кресла, закинув, по обыкновению, назад свою голову.
В доме была мертвая тишина, дворовые люди все спали, один только камердинер дремал в прихожей. На дворе было так же тихо, как и в доме. Это была теплая, безлунная июньская ночь, с яркими звездами на темном небе, полная тишины, аромата и поэзии.
Дверь в сад была отворена, но огонь не дрожал на свечках: так покоен был воздух. Тамарин сидел и думал. О чем он думал, Бог ведает: это лицо так привыкло не выдавать тайных дум, что и наедине, как в гостиной, оно было, по привычке, холодно, спокойно и безмолвно. Только в больших темных глазах было выражение. Это не было выражение мелочного самодовольства, удовлетворенного самолюбия. Нет, в них было гордое выражение человека, сознавшего собственную силу, что-то похожее на благородное торжество оскорбленного самолюбия, которому отдали должную справедливость. Светло и гордо смотрели эти темные глаза, и странно было их выражение, полное жизни на холодном, спокойном лице, в пустой, полуосвещенной комнате.
Какие мысли проходили тогда в голове Тамарина, какими существами воображение его наполняло окружающую его пустоту, на кого смотрел он этим гордым светлым взглядом? Рисовалась ли перед ним стройная фигура чистого, девственного существа, которое, забыв и женскую гордость, и оскорбленное самолюбие, рыдая прощается со своей свободой и отдает всю силу первой любви своего непорочного сердца, всю гордую, не знавшую принуждения волю ему, Тамарину, которого Варенька почти не знает, который не выстрадал права на ее любовь, который даже мимоходом не сказал ей, что он ее любит, что он будет любить ее, что он оценит всю великость незаслуженного дара, не употребит во зло своей некупленной власти? Или перед его внутренними очами рисовалась другая картина – картина его прошедшей, неведомой нам жизни, должно быть, бурной и обильной происшествиями жизни, в которой выработался этот твердый, холодный характер, выдержался мощный ум, – жизни, которая должна была разбить его и из которой он вынес новые силы?
Бог ведает, о чем думал Сергей Петрович! Чужая душа потемки. Долго сидел он так, погруженный в свои думы, и уже докуривал одну за другой третью папироску; свечи нагорели; было около полуночи; вдруг ему послышался шорох. В темной глубине аллеи сквозь растворенную дверь видел он женскую фигуру в белом платье, которая двигалась, поднимаясь в гору, ближе, ближе, и вот она на пороге, и свет ярко обрисовал ее на темном фоне полночного неба.
– Баронесса! – сказал Тамарин, вскочив и подавая ей руку. – Лидия!
Она молча оперлась на его руку, опустилась в оставленное им кресло и, бледная от усталости и волнения, несколько минут сидела молча, с трудом переводя дыхание.
Она была в эту минуту очень хороша. На ней был белый распашной капот, на голове легонький спальный чепец, из-под которого выбивались небрежно подобранные локоны; лицо было страшно бледно, и от этого еще резче обозначались прозрачные синенькие жилки на висках, ярче горели под длинными ресницами большие черные как смоль глаза. Тамарин молча стоял перед нею, держал в руках ее холодную руку и спокойно ждал упреков.
– Вы несколько дней не были у нас, Тамарин, вы нас забыли, и я пришла проведать вас, здоровы ли вы, – сказала наконец баронесса, подняв глаза на Тамарина. Видно было, что она хотела начать холодным упреком, но в голосе ее была такая болезненная жалоба, упрек был высказан так робко, что он должен был дойти до души человека, у которого только есть душа.
Тамарину стало жаль баронессу. Эта женщина в свое время наделала ему много зла, но она много его любила, и он много простил ей; она так много его любила, что ему наконец нечего уже было прощать ей, и он считал себя ее должником. И вот эта женщина, у которой он не был только несколько дней, которую он забыл на это время для другой, потому что другая была новее и поэтому более развлекала его скучающий ум, – эта женщина, одна, в полночь, приходит к нему и еще раз рискует бесполезно жертвовать добрым именем, семейным спокойствием для того только, чтобы увидеть его и, может быть, выслушать холодное наставление. Лицо Тамарина изменилось, как будто маска спала с него, – из холодного и спокойного оно сделалось добрым и впечатлительным; он взял с дивана шитую подушку, бросил ее на пол и сел у ног баронессы.
– Мы сегодня будем на «вы», Лидия? – спросил он ее, глядя на нее приветливыми, ласкающими глазами.
Баронесса не выдержала этого взгляда. В нем было чувство, а она не ожидала найти его. Вся ее холодность растаяла от бедной теплоты этого чувства: она заплакала.
– Тамарин! Что ты со мной делаешь? за что ты меня бросаешь для этой девочки? разве ты любишь ее? – спросила она, и Тамарину было слышно, как сердце билось у ней в груди.
– Нет, – сказал он.
– Право? Тамарин задумался.
– Говори, Бога ради, говори!
– Нет, не люблю, – сказал он.
Баронесса вздохнула свободно: вся кровь, которая прилилась и держалась у ее сердца, отступила от него, и легкий румянец заиграл на щеках.
– Не любишь?.. Я тебе верю: ты никогда, никогда не обманываешь! Зачем же ты забыл меня? Ведь ты три дня не был у нас! Ведь ты не можешь представить себе, что я выстрадала в эти дни! Я уже думала, что ты полюбил Вареньку. Теперь я знаю, тебе с ней было веселее: верно, она полюбила тебя или еще боится тебя любить. Все равно, она тебя полюбит: тебя нельзя не любить, если ты этого захочешь; у тебя столько ума, столько странной привлекательности, что я тебя знаю три года, и ты для меня все нов, как тогда, помнишь, как в первый раз ты со своей насмешкой и равнодушием явился между моими поклонниками!
Она наклонилась к Тамарину, одной рукой обняла его шею, а другой играла его мягкими светло-русыми волосами.
– Послушай, ты знаешь, как я люблю тебя: я тебя люблю, несмотря на то, что ты меня не любишь. Бог знает, чем ты умел привязать меня к себе! Нет вещи, которой бы я для тебя не сделала, нет жертвы, которой бы не принесла тебе. За все это ты мне никогда ничего не дал, кроме страданий, и я не ропщу на тебя, ты от меня не слыхал ни одного упрека, да ты и не виноват ни в чем: ты уже так создан. Но теперь, раз, в первый раз в жизни, у меня есть к тебе просьба. Выполнишь ее?
Баронесса еще ближе наклонилась к Тамарину; локоны ее доставали ему до лица; она опрокинула несколько назад его голову и смотрела ему прямо в глаза умоляющими глазами. Тамарин улыбнулся.
– Тебе хочется, чтобы я отказался от Вареньки?
– Да! – сказала баронесса робко.
– Дитя! Не все ли тебе равно, любит ли она меня, или не любит? Я не люблю ее и не буду любить, потому что для этого надо жертвовать тобой, а тобой я не пожертвую ни для кого на свете. Ты это знаешь. Да и вряд ли я уж могу любить. Что ж тебе до Вареньки?
– Нет! Бога ради, оставь ее, я тебя умоляю всем, что тебе дорого! Я умоляю тебя об этом для тебя же. Когда я в первый раз увидела ее, у меня стеснилось сердце от какого-то дурного предчувствия; мне кажется, что она должна обеим нам принести несчастие. Да и что тебе в ее любви? Разве она сможет любить тебя, как я, разве у нее на это достанет сил? Ведь твоя любовь тяжела: ее не всякая выдержит! И потом, она не выстрадала права на эту любовь, она не поймет, как надо любить тебя: она возмутится против твоего деспотизма. И потом, знаешь ли, мне жаль ее. Подумай, что с ней будет! Она горда: у ней, ты сам сказал, много характера. Если она восстанет против тебя, она разобьется о твою железную волю; если она не устоит, я знаю, ты благороден, ты не употребишь во зло ее доверенность… но есть жертвы более материальной жертвы, которую может принести девушка: жертва спокойствием жизни, волей, отречением от всего, что не ты… и это ждет ее. Разве тебе мало одной меня?
Она сказала ото слово просто, без упрека, без жалобы: как будто так и следовало быть ей его жертвой, как будто так ей и на роду уж было написано! Но много в этих словах было любви и просьбы – и не в одних словах: в ее взгляде, положении, наконец, в ее жарком и прерывистом дыхании, которое чувствовал Тамарин на своем лице.
Тамарин молчал: очевидно было, что какие-то разнородные мысли боролись в его уме. Потом он посмотрел на баронессу и сказал:
– Хорошо, завтра…
Она не дала докончить последние слова и заглушила их поцелуями.
Было уже поздно, так поздно, что становилось рано, когда Тамарин под руку с баронессой спускались под гору по аллее; он пошел проводить ее до дому. На небе еще не начинало светать, но это было то темное утро, которое предшествует рассвету. Она, закутанная в турецкую шаль, шла медленно, прижавшись к руке Тамарина, как будто ей не хотелось расстаться с ним. Он шел тихо, своей ленивой походкой, как человек, который взял все наслаждения сегодня и которого ждет неприятное завтра.
VII
Варенька встала поздно. Бедненькая, она не спала почти всю ночь. Страшно ей было одной мысли – любить Тамарина: она чувствовала, что природа дала ей любви только на один раз и что за то велика должна быть эта единственная любовь. Она недавно еще заметила возможность любви, но ей уже было жаль отдать ее, расстаться с сокровищем, которым только может располагать раз в жизни. Еще страшнее ей было отказаться от любви к Тамарину. Ей казалось, что никогда она не встретит столько же богатой, прекрасной натуры, что никто, кроме него, не будет достоин ее сокровища, что умрет без него ее любовь, как бесполезный дар, как зарытые в землю деньги скупого. И долго совершалась в ней внутренняя борьба. Несколько раз она собирала все силы воли и убеждений рассудка, чтобы защитить себя от рождающейся любви; и несколько раз и воля и убеждения ума раздроблялись об прихоти сердца, которое билось под влиянием Тамарина.
К утру она уснула, но и во сне, как наяву, ей слышалась тихая обворожительная речь, виделся знакомый милый образ.
Она встала, как я сказал, уже поздно, со всем тем она чувствовала какую-то болезненную томность и вместе приятную теплоту. Никогда она не была так интересна. Щеки ее были бледнее обыкновенного, темно-голубые глаза – томны, усталы, как после борьбы. Но борьбы в них уже не было.
Горничная подала Вареньке письмо, оно было от Наденьки; с любопытством, но без нетерпения Варенька распечатала его и читала:
«Ты ли это писала ко мне, Варенька? Ты ли, гордая, неприступная, боишься человека, который хвастался, что он вскружит тебе голову? Что ж он в самом деле за демон, что успел до такой степени приобрести над тобой влияние? Чем он околдовал тебя? Как ты не видишь, что все в этом человеке ложь? Он со своей баронессой просто хотели посмеяться над тобой, а ты ему веришь. Ты была предупреждена его хвастовством и допускаешь обманывать, себя. Как ты не расхохоталась ему в глаза при первой его сантиментальной фразе! Я знаю, Тамарин мастерски притворяется. У него лицо необыкновенно послушно. Оно или ничего не выражает, или выражает то, что он хочет. Оно будет расстроено, спокойно, бледно, весело – наперекор тому, что он чувствует. Знаешь ли, до какой степени он владеет собою? Здесь были проездом два петербургских актера. Мы были в театре, в бенуаре; он в креслах, возле нашей ложи. Давали „Отелло“ и играли прекрасно: у всех были слезы на глазах – он сидел очень веселый. „Вам не нравится игра?“ – спросила я его в антракте. „Напротив, – отвечал он, – пьеса шла удивительно хорошо для провинциального театра“. „Не заметно, – сказала я, – чтобы она вас расстроила“. Он рассмеялся. После этого давали водевиль. В самой уморительной сцене, когда хохотал весь театр, он, бледный, расстроенный, со слезами на глазах обратился ко мне. „Что с вами?“ – спросила я его. „Я вам хотел доказать, что умею быть чувствительным“, – отвечал он и засмеялся. Вот в чем сила твоего демона, который для самолюбия, из эгоизма готов сделать все на свете. Теперь я спокойна: я уверена, что ты другими глазами взглянешь на него и сама над ним посмеешься. Насмейся над ним, хорошенько насмейся, как ты можешь смеяться, если бы тебе не мешало твое доброе сердечко. Этого человека не стоит жалеть. Варенька, друг мой, одурачь его хорошенько. Прощай.
Toute a toi. Nadine.
P.S. Володя Имшин опять здесь. Как тебе не жалко этого мальчика? Он тебя истинно любит. Он говорил мне, что ты все занята Тамариным, а на него не обращаешь внимания, и что от этого он уехал. Лучше бы ты сделала, если бы слушала Володю; если он не говорит так хорошо и занимательно, как Тамарин, зато он говорит, что чувствует; а истинное чувство по мне лучше красивых ложных фраз».
Варенька прочла письмо, задумалась и сказала: «Поздно!» Потом она посмотрелась в зеркало, увидела свое бледное и интересное личико, так изменившееся в одну ночь, и грустно улыбнулась. Потом сошла вниз к матери, села под окошко и думала: «За что Наденька не любит моего Тамарина?», а сама смотрела на дорогу и слушала, не раздается ли топот знакомого коня.
Не знаю, действительно ли Тамарин в этот день приехал позже обыкновенного, или время в первый раз в жизни казалось нестерпимо длинно нетерпеливой Вареньке, только ей казалось, что она уже целый век в раздумье просидела у отворенного окна, когда вдали, верхом на сером Джальме, показался Тамарин. Он ехал медленной рысью; видно было, что он не торопился к своей Вареньке, которая ждала его с таким нетерпением. Да и зачем было ему торопиться? Убить только что зародившуюся первую любовь? Дать горя, может быть, на полжизни, не дав ни одной радости? Оттолкнуть от себя чистую неопытную девочку, в то время когда она с краской на лице, с замирающим сердцем, готова сказать первое «люблю». Он еще успеет это сделать; еще рано, еще до обеда у баронессы Сергею Петровичу остается два часа.
Когда Варенька увидела вдали знакомого ей серого коня, она вспыхнула, отодвинулась от окошка, села за рояль и начала перебирать первые попавшиеся ноты. Вскоре собачка Мавры Савишны залаяла, отворилась дверь, и вошел Сергей Петрович.
Он был как и всегда: одет прекрасно. То же бледное холодное лицо, с большими темными глазами и волнистыми черными усиками, та же насмешливо-веселая улыбка на устах, та же простота и грациозность в ленивой походке и движениях, которые делали его типом du comme faut.
Ни тени беспокойства, ни тени думы на спокойном челе, как будто бы он приехал на именинный обед.
Сергей Петрович поклонился Вареньке, сказал ей две-три пустые фразы и перешел в другую комнату, к Мавре Савишне. Мавра Савишна приподняла очки и ласково приветствовала Сергея Петровича. Потом он подсел к ней, спросил о здоровье, а она поблагодарила и спросила, началось ли у него жнитво, и зашел разговор о хозяйстве. Мавра Савишна входила во все подробности и тонкости его; Сергей Петрович отвечал общими местами, но так твердо и уверенно, как будто весь век просидел на запашке. Так прошло с четверть часа. И вдруг между фразой «60 снопов с десятины и умолот сам-сем» зазвучал виртовский рояль, и из другой комнаты послышалась песня Вареньки. Мавра Савишна не докончила фразы и опустила чулок: она не узнала голоса Вареньки! В нем была такая полнота звуков, такая сила, такой грустный и вырвавшийся из души плач, какого она никогда не слыхала. И странна показалась ей эта перемена в голосе дочери, безотчетно забилось сильнее обыкновенного ее любящее материнское сердце, и опустила она чулок, и не окончила фразы, и задумалась Мавра Савишна, слушая песню своей Вареньки. Заметил эту перемену и Сергей Петрович, но он не задумался, и сердце его не забилось сильнее обыкновенного. Он знал, что для него поется эта песня, и слушал ее с вниманием дилетанта, который после доброго обеда сидит очень комфортно в итальянской опере и знает, что для него поют и Виардо, и Рубини, потому что он заплатил за это 8 рублей серебром. Однако под конец и он как будто задумался: едва заметная морщина темной, отвесной чертой обрисовалась между бровей на бледном лбу; но это продолжалось недолго. Голос смолк, Тамарин встал, встряхнул светлыми кудрями и как будто этим движением сбросил темную думу. Веселый и спокойный, он подошел к Вареньке.
– Вы сегодня особенно в голосе, Варвара Александровна: вы пели так хорошо, так хорошо, что мне невольно пришла в голову нескромная догадка.
– Интересно было узнать, что это за догадка? – спросила Варенька.
– Я вас предупредил, что она нескромна.
– Все равно, посмотрим; я любопытна, как мужчина…
– И хотите, чтоб я был болтлив, как женщина.
– Благодарю за комплимент; однако ж ваша догадка?
– Я думаю, что так петь, как вы сегодня пели, может только та, которая любит.
Варенька два раза изменилась в лице.
– Так вы думаете, что я влюблена? – сказала она, смеясь.
– Почти убежден – отвечал Тамарин.
– В кого же, например?
– Да хоть бы в Володю Имшина.
Вместо ответа Варенька улыбнулась насмешливо, выдвинув вперед нижнюю губку.
– Если эта улыбка чистосердечна, так я не хотел бы быть на месте Имшина, а между тем он не заслужил ее, – сказал Тамарин.
– Давно ли вы к нему так расположены?
– Не столько к нему, сколько к вам.
– Объясните, пожалуйста: это что-то не совсем ясно.
– С удовольствием, но это немного походит на наставление, и крайне неблагодарно платить этим за ваше пение.
– Хоть я и не совсем люблю наставления, но думаю, что мое пение не стоит большой платы; объясните же.
– Вот видите ли, в природе уж так заведено, что по крайней мере раз в жизни, а случается и больше, мы непременно должны любить.
– Почему ж и непременно?
– Да хоть потому, что любовь есть жизнь сердца; а как человек, чтобы жить вполне, должен жить и умом и сердцем, следовательно, он должен любить. Не правда ли, что это ясно?
Варенька вполне была бы убеждена и без силлогизмов, потому что сердце ее сильно билось в груди; она догадывалась, что разговор идет к какой-то цели, и с тайной надеждой слушала Тамарина; только странен и неприятен казался ей тон его разговора.
– Очень ясно, дело идет об Имшине, – сказала Варенька.
– Да, или, точнее, о вас. Раз в жизни – если вы еще никого не любили, то вам придется любить, и для вашего счастья я желал бы, чтобы вы полюбили Володю.
– Отчего же именно его?
– Оттого, что он простой и добрый малый: от жизни и любви он требует немногого. Я завидую людям, созданным, как он. Он вас любит и будет любить просто, без претензий, без тяжелых требований. Вы во всем выше его и потому сохраните над ним больше влияния. В любви, как и в дружбе, один непременно раб другого. Поэтому если можно выбирать, так лучше быть господином, чем слугой. Вы его тоже полюбите, потому что его не за что не любить, будете счастливы, женитесь, а меня возьмете в шаферы.
Вареньке было досадно, а между тем она невольно улыбнулась: ей вспомнилось письмо Наденьки, в котором она заступалась за Володю.
– Знаете ли, mr. Тамарин, что не вы одни хлопочете за Имшина: я недавно получила письмо, в котором мне дают почти такие же советы.
– Не от вашей ли подруги Надежды Васильевны?
– Вы угадали.
– Очень рад, что хоть раз в жизни сошелся с ней во мнениях; но я говорю серьезно, отчего вам не любить Володи?
– Хорошо, и я вам буду отвечать серьезно. Разве можно заставить себя любить кого-нибудь? Да и за что же любить Имшина?
– Любовь – привычка; поверьте, можно любить каждого, нужно только немного доброй воли. За что, вы спрашиваете. За то, что у него доброе, неиспорченное сердце; за то, что он очень недурен собой и любит вас, как только умеет любить.
– Должно сознаться, огромные права! – сказала Варенька с досадой. – Послушайте, я буду с вами говорить откровенно, хотя вы, может быть, этого и не стоите, потому что сейчас высказали обидное мнение обо мне. Неужели вы думаете, что я так мало ценю свою любовь, что брошу ее первому влюбленному мальчику за то, что у него розовые щеки да доброе сердце? Вы ошибаетесь, тт. Тамарин, если думаете, что я так низко ценю себя.
Если я полюблю кого-нибудь, так полюблю человека, а не хорошенького мальчика, человека, который бы стоил моей любви и знал ей цену, точно так же, как знал бы цену и себе, – человека, которому бы свет и люди известны были не понаслышке и который бы понимал, что любовь иной деревенской девочки может быть и глубока, и сильна!
Щеки Вареньки раскраснелись, голос дрожал, и на глазах готовы были навернуться слезы от грусти и досады. Она была хороша до того, что я бы упал перед ней на колени, а Сергею Петровичу хотелось улыбнуться. Слова Вареньки хоть не были согласны с его желанием, но они ему тайно льстили: в них он уже видел свое влияние, а в последнем намеке прочел более любви и досады, чем правды. Но вместо улыбки лицо его сделалось грустнее.
– Вы меня не поняли, Варвара Александровна, и нашли обидный смысл в словах, которые были высказаны из желания добра, из искреннего желания добра. Кто вам говорит, что вы не стоите человека и с глубоким умом, и с высокой душою, – человека, который и жил, и страдал, и, как вы говорите, знал бы цену себе? Я не сомневаюсь, вы достойны такого человека и сумели бы любить его. Но знаете ли, каков этот человек? Он с умом, с душой и знает себе цену, а следовательно, он уже горд, самолюбив; видел свет и людей не в одних романах: этого слишком достаточно, чтобы быть эгоистом; жил и страдал – значит, много, много утратил и живых сил, и теплых верований, и светлых надежд. Нет, Варвара Александровна, верьте мне, не ищите подобных людей: они далеко выходят из дюжины и посредственности; раз сойдясь с ними, вам Имшины покажутся мелки и ничтожны; но тяжела встреч; подобными людьми! Для них созданы женщины светские, которые любят по мерке, владеют и своей мыслью и своими чувствами, или другие женщины, как они же, выстрадавшие опытность, закаленные в горе, для которых не ново никакое страдание, которые не разобьются ни от какого столкновения. Любовь этих людей – тирания; требования невыносимы: они не дадут вам ничего, кроме страданий. Верьте мне, Варвара Александровна, умейте довольствоваться немногим, и вы будете счастливы; если же вы встретите подобного человека, отвернитесь от него, пока есть время, и трижды отрекитесь от всякого к нему чувства!