Текст книги "Иванов"
Автор книги: Михаил Авдеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
III
В то же время, в другом углу города, другая женщина также одна собиралась коротать длинный осенний вечер, и много в городе N, пожалуй, набралось бы подобных женщин, но не до всех них нам дело.
В одной из внутренних комнат довольно большого деревянного дома, в той комнате, которая составляет переход от полуобитаемых залы и гостиной к спальне и детским и девичьим, на диване, за рабочим столиком, сидела молоденькая женщина. Она была среднего роста, и простенькое платье обхватывало довольно полный, но гибкий и мягко округленный стан. Ей было лет двадцать пять; русые волосы, гладко и не низко спущенные, обрамляли ее круглое, свежее лицо. Лицо это было лишено резких линий и только оттенялось темно-голубыми с поволокой под длинными ресницами глазами да ясно и отчетливо обрисованными бровями. Подобного рода лица обыкновенно называются хорошенькими, но простыми; действительно, в смысле ограниченном это было простое лицо: на нем не было печати ни сильной мысли, ни своевольной страсти. Но его мягкие и приятные очертания были согреты какой-то душевной теплотой, и оно как нельзя лучше именно своей невыразительностью выражало эту высокую простоту бесхитростного ясного ума и чистого сердца, которые без глубокого понимания, без мелочного анализа тотчас видят всякую вещь в ее естественном свете, отзовутся на всякое слово прямым отзывом. Вообще по наружности сейчас было видно, что наше новое действующее лицо был тип молоденькой барыни, выращенной и живущей в провинции, большей частью в деревне, среди безграничных гладких полей, под наметом какого-нибудь старинного запущенного сада, в большом деревянном с пристройками доме, на сдобном печенье, густых сливках, под надзором матери-природы. И теперь всмотритесь в нее хорошенько: узнаете вы нашу старую знакомую, нашу миленькую Вареньку!
Да, это была Варенька! Теперь, по всем бы приличиям, следовало ее называть Варварой Александровной; но я прошу вашего позволения, читатель, оставить ей ее первое имя: оно к ней как-то больше идет, и – признаться ли в слабости? – я люблю его: его первое начертило мое еще только очиненное тогда перо и свыклось с ним; оно приятно, чем-то родным звучит моему слуху... Итак, с вашего позволения, я буду называть ее Варенькой; а она не рассердится: мы с ней старые знакомые...
Если бы мы вошли в ее комнату часа полтора назад, мы бы нашли молодую хозяйку за самоваром. Владимир Иваныч, по-прежнему довольный судьбой и собой, довольно пополневший, но мало изменившийся и с еще очень недурной наружностью (впрочем, смотря по вкусу), – Владимир Иваныч представился бы нам в халате на беличьем меху, с трубкой в зубах, в низких креслах, только что вставший от послеобеденного сна и сидящий за тем же столом перед большим стаканом чаю. Сбоку мы бы увидели двоих детей, под надзором няньки, сидящих, с беленькими нагрудниками, на высоких стульях.
Немного погодя картина переменялась. Стол, со всеми многочисленными принадлежностями чая, убирался к стене. Владимир Иваныч, удаляясь на некоторое время в кабинет, возвращался оттуда облаченный в широкое пальто, нежно спрашивал жену: «Ты, Варечка, что будешь делать?" – и, не дожидаясь ответа, целовал ее на счастье и отправлялся в клуб. Затем приводили детей: Варенька крестила их, укладывала спать и возвращалась в свою любимую комнату. Тут, за рабочим столом, перед двумя свечами, застает ее наш рассказ.
Когда в долгий осенний или зимний вечер, за пяльцами или с шитьем в руках, едва занятые механизмом работы, вы, молодые барыни, не закружившиеся в светских выездах, сидите одни, молча беседуя со своей думой, когда послушная иголка блестит и звонко вытягивает длинную нитку в вашей проворной руке или крючком быстро хватает от пальца к пальцу едва видные шелковые петли, скажите, пожалуйста, о чем думаете вы? Не все ж у вас на уме мелкий расход да домашнее хозяйство, не все же думаете вы о детских болезнях, о последнем вечере и будущем бале, о том, что говорила одна ваша знакомая, и что сделала другая. Ведь проходит, я думаю, иногда перед вами ваша простая жизнь, вся чудно составленная из неуловимых, непонятных нам движений сердца, беспрерывных душевных волнений и каких-то маленьких, но недосягаемых для нас мыслей... Так скажите ж, пожалуйста, о чем думаете вы? Но барыни имеют похвальную привычку не говорить никогда, о чем они думают, если только они не думают в ту минуту о совершеннейших пустяках; а у нас уже принято за аксиому, что женское сердце – неразрешимая загадка; поэтому я не берусь решить, о чем думала Варенька, сидя одна с шитьем в руках за рабочим столиком. И долго она сидела так, и несколько раз переменяла она длинные нитки, вдевая их в едва видные ушки, и пока глаза ее были пристально устремлены на беглую руку, вооруженную иглой и серебряным наперстком, вольная дума ее где-то немало носилась и гуляла. Иногда Варенька задумывалась, останавливалась шить и рассеянно водила кончиком иглы по стеариновой свече, потом как будто прислушивалась и опять принималась шить, и опять среди мертвой тишины только слышались ширканья нитки о полотно. Но видно, в этот день судьба не судила моим барыням коротать одиноко длинный вечер. Было уже часов около десяти, когда стукнула дверь в прихожей Имшиных, кто-то вошел, и вскоре послышалась из залы мужская походка.
Варенька воткнула иголку в шитье и повернула голову к двери, кажется, угадывая наперед, кто должен войти. В самом деле, почти в это же время вошел какой-то статский господин, по складу, должно быть, еще молодой, но лет довольно неопределенных, потому что был он несколько старообразен. Покрой его платья ясно обличал хорошего столичного портного, но во всем туалете, несмотря на его простоту, проглядывала какая-то небрежность: видно было, что о нем мало думали. Молодой человек был среднего роста, худощав, но крепко сложен и не то чтобы темно-рус, не то чтобы белокур; густые и короткие волосы, немного курчавые, закидывались назад и не скрывали сильно развитых выпуклостей головы. Черты его лица были неправильны и, положительно, некрасивы, но не отталкивающи и выразительны, манеры благородны, но без всякой утонченности, просты и естественны. Словом, это был человек, на первый взгляд не подкупающий наперед себе мнения, человек, про наружность которого обыкновенно говорят: он нехорош собой, но у него умное лицо.
Вошедший молодой человек был Иванов.
Увидев его, Варенька не переменила положения, улыбнулась и протянула ему руку.
– Скажите, пожалуйста, что с вами? Где вы пропадали?
– Мне давно к вам хотелось, да нельзя было: дело попалось серьезное, сказал Иванов, пожав руку Вареньки и садясь против нее.
– Вы вечно с делами! Скажите, что, они вас очень занимают? Вы находите в них наслаждение?
Иванов рассмеялся.
– Ну, наслаждения-то, по правде сказать, мало, – заметил он, – однако есть и такие дела, в которых действительно принимаешь искреннее участие, потому что ими задет живой вопрос или они вопиют о справедливости; а бывают и другие: не все на свете высокая драма. Да вы, я замечаю, хотите сегодня говорить со мной как с деловым человеком?
– Нет, я хотела вам сказать, что соскучилась о вас: я так привыкла в деревне почти каждый день видеть вас.
– Не всегда же бывает работа; зато я теперь отделался и принадлежу весь себе.
– И намерены много выезжать?.. Постойте! Пили вы чай?
– Нет еще. Да я в клубе напьюсь; к чему ваших людей беспокоить!
– Полноте! Они очень рады лишний раз чаю напиться...
Варенька позвонила и велела подать самовар.
– Да! Так вы будете теперь выезжать?
– Надо бы, да, признаться, лень; к тому же нет ничего скучнее первых знакомств, покуда не спознаешься с людьми, и я, право, не вижу, зачем ездить куда не хочется.
– Что же, все сидеть с делами, с книгами да с приятелями? Неужто у вас нет других потребностей?
– Как не быть! Оттого-то двух дней не пройдет, чтобы я у вас не побывал.
– Ну, я совсем другое.
– А больше мне ничего и не надобно. Когда у меня голова устанет, я иду к вам, и на душе становится как-то легче.
– Мне бы хотелось, чтобы вам кто-нибудь вскружил голову.
– Избави Боже! Да для чего же? Я не знаю хуже положения влюбленного.
– Ну, это только со стороны так кажется, а вам бы не мешало на себе испробовать. Если б я вас не знала лучше, я бы подумала, что вы сухой человек; а то вы мне странны. Вы развиты до того, что сочувствуете всему. Вы и женщине сочувствуете и глубоко и прекрасно понимаете ее; да вы смотрите на нее как-то издали, как знаток, как задушевный любитель на картину, вы ее разбираете и любуетесь, а не чувствуете той простой вещи, что в ней, как в живом существе, надо принимать участие живое?
В это время подали самовар, Варенька встала, немного зарумяненная разговором, вся милая и природной миловидностью и беспритязательной простотой и естественностью, и занялась исключительно кипятком, который зажурчал в чайник и задымился над ним горячим паром.
Иванов сидел против нее. Он весело смотрел на эту добрую хозяйку и любовался ею. Даже одно время на его лице отразилось такое теплое и живое чувство, которое заставляло предполагать, что он может любоваться женщиной едва ли не по правилам Вареньки; но вскоре рука его, вероятно, почуяв приближение чая, произвольно отправилась в левый карман, вынула оттуда сигарочницу, и Иванов занялся ею.
Закурив сигару, он отвечал:
– Вы прекрасно судите о женщинах; да чтобы всех их оценивать по-вашему, право, жизни недостанет. Положим, сделаешь исключение для одной, а на других уж поневоле придется посматривать простым любителем.
– Да кто ж вам говорит обо всех! Выберите одну, и она будет представительницей других: на ней и выкажется ваш взгляд на женщину вообще. А дело в том, что вы ни для кого исключения не делаете. Для этого-то я и хочу, чтобы вам хоть одна вскружила голову... Вам сливок или лимону?..
– У нас и кроме сердца есть еще кое-что; а исключительная любовь иногда так его защемит, что про остальное-то и не подумаешь. Когда я был помоложе и кровь бойчее текла в жилах, и я еще не знал, какая внутренняя потребность беспрерывно шевелится во мне и не дает покою, я искал столкновения с женщинами и влюблялся, и разочаровывался, и снова влюблялся, и от всего этого оставалась только какая то тяжелая накипь в сердце да усталость. Теперь, когда для меня цель и даль жизни стали пояснее, я знаю, какую часть в ней должно занимать сердце; от этого я и не бегаю от любви, да и за ней не бегаю; коли хочет, пусть сама придет, и если бы можно, так посмирнее да поспокойнее.
Иванов стряхнул пепел с сигары и принялся за чай.
Варенька во время его речи смотрела на него с беспокойным участием. Она была достаточно охлаждена опытом, чтобы не увлекаться резко высказанным мнением или ловко надетой маской. Она видела, что перед ней сидит не актер, говорящий свою речь, а человек, просто объясняющий свой взгляд и убеждения; именно поэтому она и приняла в нем участие.
– Послушайте! – сказала Варенька. – Вы впадаете в другую крайность – в деятельность практическую, которая также не удовлетворяет вас.
– Что же делать! Ведь надобно же быть чем-нибудь! Не могу же я сидеть сложа руки, когда всякий встречный на улице имеет право спросить меня, что ты здесь делаешь, когда этот вопрос, наконец, беспрестанно стоит передо мной, когда я должен каждую минуту отвечать на него и себе и другим. А если моя деятельность не удовлетворяет меня, так это другой вопрос; да и когда ж, наконец, человек удовлетворяется? Зато есть и хорошие минуты, которых бы, может, и не оцепил без того. Разве, например, не хорошая минута посидеть вечер с вами да поговорить о маленьких вещах, которых всегда так много на душе, провести вечер, как теперь, например, или как мы проводили у вас в деревне: чай на террасе, перед глазами старый сад, деревья неподрезанные, дорожки, по которым, как в лесу, заблудиться можно, вечер тихий, румяный, и в этой тишине откровенный, задушевный разговор, а еще лучше – помолчать вдвоем да послушать эту тишину, в которой изредка прогудит дальний стук телеги да ветер донесет какую-нибудь заунывную песню... Славно, славно... – тихо прибавил замечтавшийся и задумавшийся Иванов.
Варенька не прерывала его: она, кажется, сама немного замечталась; но это не была грустная мечтательность, – напротив, к ней будто прибавлялись какая-то веселость и приятная мысль. Варенька смотрела на Иванова немного рассеянно, а между тем сдержанная лукавая и довольная женственная улыбка обличала эту тайную мысль и так хорошо оживляла собой се ясное и спокойно-милое лицо.
Иванов, однако ж, замечтался ненадолго. Он потер руку об руку, как это делает иногда нецеремонный человек, когда у него что-нибудь шибко зашевелится на душе, и прибавил в виде заключения:
– Какая досада, что у нас теперь зима! – И потом попросил себе чаю.
И затем пошла у них простая, мирная и задушевная беседа. Варенька не делала больше пытающих вопросов и, казалось, была довольна их выводом. Иванов как будто избегал этих грустно-тяжелых и всегда почти безвыходных мыслей, перед которыми часто останавливается смущенный ум. Эта беседа для ума холодного, для слушателя безучастного показалась бы, может быть, скучна и незначаща: не надо было слушать сердцем, понимать чутко настроенным чувством; она походила на говор, сопровождающий конец дня, когда солнце уже сядет, на западе еще не потухли розовые облака, а уже с другой стороны встал месяц и облил белым светом широкий круг на небе и широкую полосу по земле, и вся природа перед сном спешит договорить свои предсонные, вечерние звуки. Слышен в этих звуках только какой-то неясный говор; ни один из них отрывчато не поразит вашего слуха, но все они составляют одну чудную гармонию, навевают на душу тишину несказанную, и какая-то отрадная и освежительная мысль стелется тогда по душе, как прохладный туман по полю...
И долго шла у них эта беседа. Часы уже пробили полночь, когда Иванов вспомнил, что почта, вероятно, уже получена, взял фуражку, пожал руку Вареньке и отправился в клуб читать газеты. Варенька не удерживала его, но по уходе его, взяв со стола свечу и проходя мимо часов, подумала, что хорошо бы придумать такие симпатические часы, которые бы очень громко били при одних гостях и молчали при других; потом она вошла в смежную комнату, но вдруг на самом пороге, как будто прикованная, остановилась. Бывают иногда такие неожиданные и так нечаянно поражающие мысли, что на мгновение, как молния, рассыпавшаяся перед глазами, ослепляют и парализируют все способности. Но это длится недолго: рассудок берет мысль в свое ведение и начинает судить ее. Варенька вошла в спальню и, едва слышно вздохнув, притворила за собой дверь.
IV
Иванов отправился пешком от Имшиных. Белый снег лежал густым и мягким слоем по земле и крышам. Местами выказывалась из-под него замерзшая кочка или черная колея прорезывала его. Большая часть домов была уже темна, и ночь для них наступила со всеми правами; но на повороте за угол большой каменный двухэтажный дом весь светился огнями. У подъезда его стояло несколько экипажей; кучера, постукивая рукавицами, толкали друг друга для препровождения времени, иные дремали на пролетках, иные, как лазарони под портиками Венеции, спали на каменных ступенях крыльца. Иванов пробрался между ними, причем они на него, как на пешехода, посмотрели несколько презрительно, оставил шинель, шляпу и калоши в швейцарской и, узнав, что принесена почта, торопливо вбежал по широкой лестнице. Несколько комнат, которые пришлось проходить Иванову, были заставлены столами, и правильные группы играющих сидели за ними между четырех свеч. В первой комнате была игра, так называемая детская, по маленькой, в следующей – серьезнее; но шуму и возгласов было в обеих одинаково достаточно. При входе Иванова некоторые из играющих ему поклонились, другие не приметили, третьи, не отворачивая головы от карт, только искоса посматривали на него. Из одного угла раздался голос: «Дмитрий Семеныч! Дмитрий Семеныч!" Иванов оглянулся и увидел одного малознакомого ему господина, свирепой наружности, с седыми всклокоченными волосами, который звал его. Иванов подошел.
– Полюбуйтесь-ка, полюбуйтесь, – сказал ему свирепый господин, трагическим голосом.
– Проиграли? – спросил Иванов, сколько мог жалобнее.
– Чего тут спрашивать! Разве вы не видите! – сердито сказал господин, показывая на запись с минусами. – Вот они! Все с дышлом! С разбегу девять роберов! Это только со мной случается! – пробормотал сердитый господин, отворачиваясь от Иванова, которого, кажется, нашел мало ему сочувствующим, и отыскивая, кому бы еще рассказать о своем несчастье.
Тут же недалеко сидел Федор Федорыч и вынимал из портмоне деньги.
– И вы проиграли? – спросил Иванов, дотронувшись до его плеча.
– Немного! – отвечал Федор Федорыч, лениво протягивая ему руку.
– Да нешто ему, – заметил его партнер мягким голосом, аккуратно укладывая депозитки в кусок бумаги, заменявшей ему бумажник. – Ему бы воротнички побольше выпустить да вот и идти в ту комнату за детский стол. Ну, как вам теперь было не ходить с валета в мой инвит! Дама под сюркупом, коли ею промирят, и я импас сделаю.
– Не сделали бы, – заметил утвердительно Федор Федорыч.
– Как не сделал бы! Слышите! Когда у меня туз бубен бланк, приемный лист; пики гарде, фосски снесены и трефы франки: вся игра ассюрирована! Эх, Федор Федорыч! – заключил он, ласково погрозив ему, затем посмотрел карту ужина и спросил себе омлет а ла рюс с финизертом и каракеты с амуретами под ламбертовым соусом.
А Федор Федорыч взял Иванова под руку и отправился с ним в библиотеку.
Пока Иванов просматривал новые журналы и газеты, человека три-четыре молодежи, его близких знакомых, присоединились к нему. Потом, чтобы не мешать другим, они вышли в соседнюю комнату, Федор Федорыч поспешил придвинуть покойное кресло и усесться у камина. Иванов и его приятели расположились около, некоторые спросили чаю, закурили сигары, и вскоре в этом углу образовалась живая и интересная группа. Численно она была невелика, но тем не менее замечательна. Ее составляли несколько молодых людей, получивших основательное образование. Наградила ли их мать-природа ясным взглядом на вещи, или просто обставила их развитие счастливыми условиями, только не разменяли они Богом данный талант на мелкую монету, не потратили его на покупку маленьких успехов, а старательно искали честной и полезной деятельности и предавались ей со всей горячностью и энергией молодости. Очень естественно, что, движимые одной общей целью добра, они, сойдясь вместе, тотчас поняли и отличили друг друга и, как камни в калейдоскопе, сдвинулись в одну гармоническую группу. Ее-то оставляет наш рассказ в то время, когда она беспорядочно расположилась вокруг камина и в ней закипал разговор живой и разнообразный, и все, что близко касалось жизни, – все, что было еще тепло современным интересом, нашло отголосок в этом разговоре.
В другом углу комнаты была другая картина. За ярко освещенным столом, с бокалами и стаканами, сидели несколько человек, между которыми мы узнаем Тамарина и Островского: перед ними стоял значительный ряд бутылок, и громкий разговор шел шумно, пестрел остротами и анекдотами и перебивался иногда до того, что нельзя было разобрать, кто кому говорит.
Тамарин довольно поздно приехал от Марион в клуб поужинать. Его встретило несколько протяжных "а! вот и он!" тех из его прежних знакомых, которые знали уже о его приезде. Непредупрежденные все закричали: «Ба, ба, ба! откудова!" – и вслед затем ему отверзлось несколько объятий и протянулось много рук, из которых некоторые, в знак искренней радости, так пожали его небольшую худощавую руку, что он не закричал от боли только потому, что посовестился. Островский, кончавший уже партию в карты, по праву старой дружбы взял Тамарина в свое исключительное распоряжение и повел в залу.
– Откуда это во фраке? – спросил он, прохаживаясь с ним.
– От нее! – отвечал Тамарин.
– Да кто ж тебя знает, кто нынче у тебя она! Марион, что ли?
– От тебя решительно ничто не укрывается.
– Ну и делишки идут хорошо?
– Я не в тебя. Да и что ж ты хочешь? Марион ведь не шестнадцати лет! А ты слышал, у кого посоветовал мне Федор Федорыч искать успеха?
– Что Федор Федорыч!... Федор Федорыч нынче завирается, сдружился с какой-то молодежью, которая ни в дудочку, ни поплясать: совсем портиться начал.
– Кстати о молодежи: кто у вас здесь?
– О, есть славные ребята! Вот они все в столовой: видишь, вон этот, например, что руками размахивает, двадцать три года, а один усидит бутылку рому и как ни в чем не бывало! Замечательная личность! Пойдем ужинать: я тебя познакомлю с ними.
Но Тамарин отговорился теснотой и спросил себе ужинать в каминную. Островский тоже.
Мало-помалу господа, любившие Островского, начали присоединяться к ним, и вскоре образовался там кружок, в котором мы и Иванов нашли Тамарина.
Кружок этот составляли молодые, даже большей частью очень молодые люди, которые равно столько же были современны XIX столетию, сколько были бы и XVII, и, пожалуй, XXI: тип их мало изменяется веками.
Во время оно пальма первенства в таком кружке доставалась храбрейшему на дуэлях, ночных похождениях и всякого рода опасных стычках. Позднее между этой молодежью начал господствовать некто кутеж. Вино признано самым опасным соперником, и какая-нибудь замечательная личность, безнаказанно одолевающая бутылку рому, пользуется уважением. Про него рассказываются анекдоты, он смотрит с презрением на какого-нибудь господина, у которого язык пришепетывает от нескольких стаканов шампанского. И много свежих сил и энергии и хороших побуждений сорит эта молодежь вместе с деньгами только потому, что не приготовлена потратить их на что-либо лучшее!
Тамарин, попавшись в подобный кружок, был не очень доволен. Правда, что на него в нем смотрели с уважением, – перед ним смирились все замечательные личности, усиживающие более или менее бутылок, и если еще изрядно пили, то это только по привычке; но их уважение не слишком ему льстило. Все же он, также по-пустому тративший свои силы, носил сознание их; все же он был внутренне развит, хоть и ложно; все же он был выше их.
Тамарин довольно рассеянно слушал окружающих, довольно холодно отвечал на вопросы и спешил кончить ужин. Но когда вошла новая партия молодежи, в которой был Иванов, когда он вслушался в их разговоры, то почувствовал свое положение еще более неловким. Есть что-то особенное в этой серьезной, честной и благонамеренной молодежи, которая, слава Богу, в настоящее время составляет некоторую массу, а не исключение. Тамарин, долго живя в деревне и за границей, в первый раз сошелся с нею. Он ее смутно, но инстинктивно понял. Она невольно обратила на себя его обыкновенно равнодушное внимание, и какое-то беспокойное чувство пробудилось в нем. Может быть, отличив в ней лучшую часть молодежи, ему было досадно показаться ей в не совсем избранном кружке, к которому никогда не принадлежал и в который попал случайно, а может быть, представитель своего времени, он отгадал в ней ядро нового поколения, – поколения, которое идет совсем иной дорогой и со временем с обидным сожалением отзовется о них, в свое время так желчно и беспощадно смеявшихся над другими. Как бы то ни было, но встреча с Ивановым и его приятелями, особенно в настоящую минуту, произвела на Тамарина неприятное впечатление; оно усилилось еще более от столкновения противоположностей, для него невыгодных. Между тем как с одной стороны до него долетали живые и бойкие речи, дельные и оригинальные замечания, вокруг себя он слышал старые анекдоты и плоские или избитые остроты. Тамарин пытался было уйти, но десятки рук его удерживали и все хором убеждали остаться. Наконец прозвонил первый звонок, и монотонный голос прокричал: «Второго половина!"
– Господа! – сказал тогда Тамарин, вставая. – Нет общества, которого не покидают...
И вся компания поднялась с шумом. Тамарин готов уже был выйти из комнаты, как в самых дверях его встретили две растопыренные руки, остановили и крепко обняли. Это был Володя Имшин.
– Сергей Петрович! Какими судьбами! Как рад вас видеть! – говорил раздобревший Володя уже не нерешительным тоном слабого соперника, а с самоуверенностью человека, сознавшего собственное достоинство. – А я заигрался в той комнате и не знал, что вы здесь... Очень, очень рад.
Тамарин, увидев его самодовольную наружность, невольно улыбнулся, пожав ему руку, ответил что-то и искал случая расстаться. В это время проходил Иванов. Имшин и его поймал.
– А, Дмитрий Семеныч, и вы здесь! Сергей Петрович! Вы незнакомы? Mr. Иванов – mr. Тамарин.
Тамарин готов был сказать дерзость Имшину за это непрошеное знакомство. Он слегка прикусил губу, как делал это во время сильной досады, и сухо поклонился Иванову. Иванов, в свою очередь, ответил ему довольно холодно, и они поспешили разойтись.