Текст книги "Посох вечного странника"
Автор книги: Михаил Попов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
В конце адара, последнего холодного месяца, Имра снова был в Иерусалиме. На сей раз он по совету сотника остановился у младшей сестры. Муж Руфи, сапожник, целыми днями сидел в своей лавке, которая находилась в нижнем этаже дома, новорождённый спал, старшие дети – Сим и Хава – были тихие и послушные, и им с сестрой ничто не мешало вволю наговориться. Руфь после рождения третьего ребёнка особенно похорошела. Её широко расставленные, как и у него, брата, глаза, лучились тихим покоем.
Когда Руфь кормила дитя или готовила обед, со старшими детьми занимался он, дядя. Загадывал им загадки, рассказывал про своё детство, о том, как весело было купаться в Силоамском пруду. А однажды смастерил им колесницу. Восторгу детей не было предела. На их счастливые возгласы пришла мать.
Руфь тогда была совсем маленькая. Но, оказалось, она помнила ту игрушку, ей, едва ли не единственной, брат украдкой показывал свою поделку.
– Помню-помню, как же! – уверяла сестра. – Такая белая-белая, а колёсики блестят…
Общая память наполняет сердце сокровенным теплом, но ведь и печаль неизбежно приносит. Вспомнился дом, отец с матушкой, старшая сестра. И они, брат и сестра, обменялись грустными улыбками.
После обеда муж вернулся в лавку, а брат прилёг отдохнуть. Ему предстояло идти в Храм на службу. Узнав о его приезде, храмовники предложили ему вновь послужить в качестве «карриота» – подменного чтеца. Он согласился. И чтобы не мешать покою брата, Руфь отвела старших детей в смежную комнатку, наказав не шуметь, а сама вернулась и села за шитьё.
Руфь сидела напротив лежанки, на которой спал брат, и время от времени поднимала взгляд от рукоделия – она обшивала края талита, храмовой мужской накидки, которую собиралась ему подарить.
Брат заматерел. Таким ли он был, когда они переехали в Кесарию?! Он раздался в плечах, обрёл осанку, у него густая борода, а в профиль он – вылитый отец. Она не случайно назвала новорождённого его именем. Правда, перевесила тут схожесть, память об отце, чего греха таить. Ведь у памяти не только светлые края, как и у талита.
Они тогда жили в Кесарии и сильно бедствовали. Еды в долг лавочники уже не давали. Менялы-ростовщики требовали залог, а что они могли заложить, кроме собственной одёжки?! И вот наступил край. Брат взял её за руку и повёл к лавочнику, у которого несколько раз покупал мамалыгу. Она, Руфь, плакала, но не противилась. Она знала, зачем брат ведёт её. Он уже давал это понять. Лавочник, лысый и без двух передних зубов, прикрывал рот двумя пальцами, словно требовал молчания. Глаза его маслились. Она, Руфь, осталась с лавочником, а брат ушёл, унося корзину с едой. Только напоследок ласково поцеловал её…
Потом к лавочнику она ходила сама. А возвращалась с корзиной еды. Потом лавочник не то пресытился, не то жена подняла скандал. И тогда брат привёл к ней, сестре, двух солдат. От них пахло потом и казармой. Ромеи расплачивались своим солдатским жалованьем. А брат, оставляя её наедине с похотливыми мужланами, всегда нежно целовал её.
Брат забыл об этом или не хочет вспоминать. А она не напоминает, потому что простила его. Иудейская женщина должна почитать отца, мужа, а также и брата. А тут не просто брат – брат старший. К тому же именно он обустроил её судьбу. Брат подыскал для неё мужчину и, собрав приданое, выдал замуж. И нынешнее её благополучие – это целиком заслуга брата.
Тут Руфь вздохнула. Правда, муж ей достался суровый: не слишком разговорчивый и ласковый. Холоднокровный, говорят о таких. Ни детей приласкать, ни её, жену, приголубить. Ну, да какой уж есть. Грех сетовать. У неё есть дом, трое детей, она порядочная мужняя женщина.
6Наступил нисан – первый месяц весны. Тайный посланец снова находился в Галилее, и однажды сотнику сыскной службы пришла с оказией от него записка. Это был клочок папируса, зашитый в женскую накидку, которую Имра просил передать попутного возчика своей домоправительнице Фатиме.
Ничего секретного в той записке не было, можно было и не скрывать. Имра сообщал, что накануне близ Генисаретского озера собралось множество народа. Люди пришли со всех окрестных селений – из Магдалы, Капернаума, Тивериады, Вифсаиды и даже Гиппоса. Все они хотели послушать проповедь Равви, словно им дано было знать, что она будет самой важной. Так и случилось. Все слушали, затаив дыхание, боясь пропустить слово. Ведь звучала сама Истина. Равви не отрицает Святое Писание, он опирается на него, но при этом обновляет многие заповеди. Главное – милосердие, заклинает он, любовь и милосердие. Текст записки был написан сухим языком. Но даже и тут чувствовалось, что сердце писавшего наполнено ликованием и преданностью.
Центурион Кэмиллус в докладной записке префекту эмоций избежал, сухо передав все имеющиеся в его распоряжении сведения о галилейском проповеднике. А в конце сделал вывод. Эта община и её наставник безопасны как для администрации колонии, так и для Римской империи в целом.
* * *
Приближался Песах – главный праздник иудеев. В Иерусалим стекался народ. На всякий случай римский префект усилил гарнизон. С воинской командой в крытой повозке сюда приехал сотник сыскной центурии. А следом пожаловал и префект.
Воздух в Иерусалиме был полон ожиданием чуда. Здесь и там на все лады повторялось слово «Мессия». Одни произносили его с недоверием, другие с восторгом, третьи с осуждением. К последним относилась верхушка Храма – Синедрион.
Сотник был в гражданской одежде, но в толпу не стремился, чтобы не испытывать судьбу. Кавалькаду у Золотых ворот он видел издалека. Было множество ярких накидок, цветов и оливковых ветвей, которые закрывали лица. Даже своего посланца сотник не разглядел.
С Имрой они встретились на другой день, да и то накоротке. Тому надо было находиться близ Равви. Он – чтец, а главное – казначей, сейчас много хлопот по устройству праздника для Равви и его ближнего круга. Имра был озабочен. Но Кэмиллусу показалось, что того прежнего ликования, которое он так упорно прятал осенью, в его глазах поубавилось. Появилась не то чтобы новая озабоченность, а будто какое-то непонятное недоумение, а может, и несогласие. С кем, с чем – ответа не было. Но прозвучала одна фраза: речь шла о чрезмерных и не очень важных тратах. Зачем община в таком количестве закупила благовонное миро, зачем оно так быстро потрачено, когда следовало озаботиться другим… Фразу Имра оборвал на полуслове, но по острому блеску в его глазах Кэмиллус вдруг увидел, что мира там нет. Там не было ни мира, ни милосердия, ни любви – только один кинжальный блеск.
Дальнейшие события это подтвердили. Однако изменить их ход никто был уже не в силах.
Всё стряслось в пятницу. Неправый суд – по сути, судилище. Крестный путь. Голгофа.
Сотник сыскной центурии обязан был дать обо всех событиях минувших дней полный отчёт. Доклад им был написан и в одном экземпляре отправлен наверх.
А ещё он сделал несколько записей в своём дневнике. Они шли следом за строфой Овидия:
Всё до последней строки, что прочтёшь ты в книжечке этой,
Всё написано мной в трудных тревогах пути.
Видела Адрия нас, когда средь открытого моря
Я в ледяном декабре дрог до костей и писал;
После, когда, покинув Коринф, двух морей средостенье
Переменил я корабль, дальше в изгнанье спеша,
Верно, дивились на нас в Эгейских водах Киклады:
«Кто там под свист и вой в бурю слагает стихи?»
Эти записи были открыты уже после смерти сотника.
* * *
Душа чтеца и казначея апостольской общины была не на месте. Он так берёг каждый сестерций, каждый секель общинной казны, что даже почти ничего не присваивал, разве только самую малость. И когда Равви накормил пятью хлебами пять тысяч паломников, он восхитился не столько чудом, сколько экономией общинной казны. Ведь казна понадобится в ближайшие дни, когда Равви-Мессия поведёт обездоленных и униженных иудеев на битву. Понадобится много оружия – мечей и копий, – казна в кожаном бауле придётся как нельзя кстати. Он безоглядно верил, что так и будет, что вот-вот прозвучит команда, заветный знак, что на сокровенной вечере в канун Песаха, где собрались двенадцать ближних учеников, он потерял голову. Он-то, как большинство иудеев, думал, что Мессия пришёл спасать их, детей Моисеевых и Давидовых, что он их освободитель, что любовь и милосердие предназначены только им, страдальцам. А оказывается, он пришёл для всеобщего мира и любви, и он не возьмёт в руки меч и не станет их полководцем-воителем.
Третьего дня Имра ночевал в доме сестры. За ужином они выпили. Но не вино горячило ему кровь. Он пылал предчувствиями великих перемен. Когда Руфь, уложив детей и постелив мужу, вернулась, чтобы пожелать ему спокойной ночи, он задержал её. Ему не терпелось поделиться с кем-то своей радостью. Грядут великие перемены. Ромеи скоро уйдут из Иудеи. Здесь будет править Мессия. И он, один из двенадцати избранных, встанет рядом с ним. О, сколь тогда произойдёт чудес! Он, сын праведного, но обездоленного Шимона, сам обманутый и обездоленный, займёт в Храме почётное место. Он станет одним из первосвященников, членов Сенидриона, может, даже и главой Сенидриона вместо Каиафы, если, конечно, сам Равви не пожелает занять этот стол. А Каиафа будет ползать в ногах, умоляя оставить его хотя бы «карриотом» – подменным чтецом. Мстительная усмешка играла на его губах, ровно змейка. Он помнил это. И вот спустя три дня всё переменилось. Произошёл крах его упований, его охватило смятение, а потом и отчаяние.
Отчаяние было столь велико, что он потерял голову. Качаясь и бормоча что-то невнятное, он покинул вечернюю трапезу и вышел вон. Напрочь забыв наставления Равви, все заповеди, все благие помыслы и клятвы, он открыл рот, чтобы выразить свой протест в небо, и тут в его открытый рот влетел бес. Бес давно караулил его, точнее с тех пор, как вылетел волею Мессии из утробы бесноватой женщины. Он сразу определил свою новую жертву, потому что от этого человека веяло потаённым хладом. Доглядывая за ним, он вёл счёт его прегрешениям. Двурушничество, предательство, обман – чего только не было в этой охладелой душе. Здесь бесу было вольготно и сладостно охлаждать свои раскалённые перепонки. Бес влетел. И тотчас произошло сокрушение. Голову греховника охватил жар, сердце вновь остановилось, как когда-то, следом заледенело, а потом снова застучало, только иначе. Холодное сердце привело его в Храм, где заседали первосвященники: Каиафа, Анна́, другие верховники, которые ничего не сделали, чтобы в горькую минуту поддержать его, сына храмового чтеца Шимона. И именно им он выдал того, пред кем преклонялся, донеся, где находится столь ненавистный им смутьян и попиратель древних догматов. А потом призвал караульных воинов, предъявив им знак префекта Иудеи, чтобы те арестовали мятежника.
Он видел, как меченосцы уводили арестанта. После этого силы покинули его. Он лёг под смоковницей в Гефсиманском саду и мгновенно уснул. Приснился ему отец. Только на сей раз отец не улыбался, а смотрел с ужасом и отвращением. И оттуда, из засмертного края, явственно доносился отцовский голос: «Крэв лэ хала!» – «Сгинь! Изыди!»… Проснулся он в холодном поту. С трудом поднялся на ноги и принялся развязывать пояс. Тут его вырвало, согнув в три погибели. Вместе с рвотой вылетел, жужжа и хохоча, мохнатый бес…
* * *
В пятницу Иерусалим среди бела дня накрыл мрак. Казалось, наступил конец света. Толпы народа, возвращавшиеся с лобного места, обезумели, разбегаясь по домам. Метались факелы, сыпались искры, то здесь, то там огонь перебегал на постройки. Это ещё больше распаляло толпу, доведя накал до неистового ужаса.
Руфь, схватив свечу, утащила детей в тёмный чулан, чтобы как-то отгородиться от этого безумия. Дети от страха даже не плакали, а лишь дрожали, прижимаясь к матери. Она их гладила и что-то шептала. Дети, напуганные общим смятением, один за другим забылись. Уснул и самый маленький, названный в честь брата. А ей не спалось.
Спустя время Руфь выглянула за двери. Давешний мрак, который обстал всё вокруг среди бела дня, кажется, рассеялся, наступила обычная ночь. Людское помрачение тоже улеглось, но страх, похоже, не прошёл, столь непривычной и гулкой была тишина. Ни голосов, ни бряцания доспехов караульных. Даже собаки оцепенели. Только полная луна, как обронённый сребреник, продолжала как ни в чём не бывало свой путь, да звёзды мерцали тяжёлыми гроздьями.
Руфь прислушалась, не идёт ли кто. Никого… Куда-то, не сказавшись, пошёл муж. «Агасфер! – окликала она его. – Агасфер!» А он даже не обернулся. Обещал наведаться брат. Но Иуда – увы – тоже где-то запропастился…
* * *
В эту ночь не спал и Варавва, разбойник, которого иудейская толпа потребовала отпустить, приговорив к распятию Христа. Глотнув нечаемой свободы, он уже захмелел, успел похитить нож и уже применил его, но неудачно, и сейчас, остерегаясь погони, спешил до свету покинуть город. Он пробирался через Гефсиманский сад и тут в кустах неожиданно наткнулся на повешенного. Страха он никогда не испытывал – и сейчас тоже. Была брезгливость и трезвое сознание: что можно взять с самоубийцы?! И всё-таки остановился, обрезал удавку – это был ветхий пояс – и ощупал ещё не остывший труп. В потае кетонета обнаружил кольцо. Это был перстень-печатка, на котором при лунном свете чётко читалось имя префекта Иудеи – «Пилат». «Медяшка», – оценил находку Варавва и швырнул кольцо далеко в кусты[1]1
Оно так далеко улетело, что отыскалось только спустя почти две тысячи лет, точнее в 1960 году.
[Закрыть]. Пальцы пробежали по поясу. В конце что-то было зашито. Распорол ногтем, даже не прибегая к ножу. На ладони оказалась монета – это была самая мелкая монета «обол», которая к тому же, кажется, уже вышла из обращения. «Такие принимает только Харон», – вспомнил он персонажа загробного мира. Положил монету на вывалившийся язык, язык загнул внутрь, а нижнюю челюсть подбил: «Плыви».
Сотник сыскной центурии Кэмиллус через три года после описанных событий тайно крестился и в 49 году н. э. участвовал в первом (Апостольском) соборе Христианской церкви, ставшем прообразом Вселенских соборов.
г. Архангельск
Багряница
Повесть
В Иерусалиме светает. Кроваво-рдяное солнце проникает через узкое, похожее на бойницу, окно, алым маревом высвечивая стену темницы, и струисто ниспадает на земляной пол, словно повешенная на крюк благородная багряница.
Алый световой лоскут касается лица человека, лежащего на соломе. Он открывает глаза и поднимает голову. По меркам тех времён он не молод – ему за тридцать. Кудрявые чёрные волосы, мясистый нос, небольшая чёрная борода – такое у него обличье. Одет он просто. На нём серая хламида, подпоясанная синим кушаком, на ногах грубые сандалии.
Сидя на ворохе трухлявой соломы, человек опирается о каменную стену. С улицы доносятся какие-то голоса, крики ишаков, скрип арб, звяканье оружия. Он слышит это, а глядит в угол, где лежат два его сообщника.
Смута, которую они затеяли, провалилась. Их схватили и бросили в каменный мешок. Выход отсюда есть, но положение их безвыходно.
Понимает ли этот человек, что он обречён? Как не понимать? Понимает. Хотя до конца и не верит, как всякий, кто легко брал чужую жизнь. Он не боится смерти. Он воспринимает её легко и просто, как и жизнь. А жизнь для него всегда была как обычная вещь – как кусок ткани, как сандалии или чаша. Он мог взять эту чужую вещь под названием жизнь. И не сомневался, что кто-то однажды возьмет его.
Что ему было нужно, когда он будоражил толпу и звал на бунт? Он и сам толком не знает. Денег? Он легко их добывал и столь же легко проматывал, не собираясь сколачивать богатство, строить или покупать дом, обзаводиться семьёй. Женщин? Женщин у него было столько, сколько он их хотел. Недостатка в них он не испытывал. Власти? Тоже нет. Ему достаточно было той, которой он обладал. Она была гораздо крепче, чем официальная. Что стоит власть, коли она держится на мечах да копьях! Воля? Да! Вот то, чем он больше всего дорожит. Конечно, воля! А все остальное – деньги, женщины, власть – это лишь прилагательные.
Так чего же он добивался, когда подбивал толпу на смуту, чего искал? Ведь ему плевать, что не вольны другие, зачем же было рисковать своей? У него-то она была – воля! Или это она его и подбила? Может быть… Ведь когда напиваешься – о похмелье не думаешь.
Утро разгорается. В каземате прибавляется света. Вместе со светом в проём оконца пробиваются новые шумы: выходят на улицу разносчики воды, оглашая окрестности призывами и звяканьем посуды; прокатывает тележку торговец рыбой – запах свежего сазана проникает даже в узкое оконце; проходит, глухо звеня упряжью и стуча копытами, небольшой караван верблюдов.
Неожиданно раздается крик, короткая воинская команда, потом накатывает рокот толпы.
– Что там, Варавва? – один из сообщников приподнимает голову, другой спрашивает глазами. Вожак перекатывается на колени, встает в полный рост. Оконце высоко. Он коротко оглядывает клетку. В углу слева стоит дубовая колода, на которой заковывают цепи. Варавва ухватывает колоду, переносит её под оконце. Оконце узенькое. В него мало что видно. И всё же…
Поблизости от застенка стоит легионер, он опирается на копьё. Дальше какие-то две простолюдинки. Справа от них осанистый мужчина – по виду купец. Слева какие-то ремесленники – на них кожаные фартуки. Все они стоят спиной, слегка повернув головы вправо, откуда накатывается шум разгорячённой толпы.
– Схватили кого-то, – не оборачиваясь отвечает Варавва и машет рукой, – мол, успокойтесь, ещё не время, то время ещё не пришло.
В толпе под оконцем занимается разговор.
Один из мастеровых – он выше ростом – тычет подбородком:
– Этот что ли?
– Этот, этот, – приподнявшись на цыпочки, кивает напарник, в его волосах кольца стружки. – Ха Машиях.
– Месси-ия? – недоверчиво тянет первый.
– Так, так, – подтверждает другой, это, видимо, столяр.
– «Мессия», – хмыкает простолюдинка.
– Мессия! – убежденно твердит столяр, молитвенно складывая руки.
– Да кто же он? – встревает купец, в его тонком клокочущем голосе мешается удивление и раздражение.
– Безотцовщина – вот кто, – язвит та же простолюдинка. Она либо стряпуха, либо прислуга, до того егозлива и остра на язык.
– Как так? – купец косит на неё взглядом.
– А вот так, – кривится та, но договорить не успевает – приближается процессия, все умолкают.
В густой толпе мелькает профиль измождённого человека. Лицо его в пыли и крови, волосы спутаны. На нем рваный голубой хитон. Толпа не только ведёт его в Храм, где должен свершиться суд, но, похоже, уже исполняет и приговор, ещё никем не вынесенный. Процессия удаляется. Однако зеваки, сгрудившиеся обочь дороги, не расходятся. Остаются на месте и те, кто оказался под тюремным окном, только теперь их лица повёрнуты влево.
– «Мессия», – ухмыляется стряпуха, явно понуждая возобновить прерванный разговор.
– Отец-то его легионер, – вступает другая простолюдинка. В руке её корзинка с зеленью. Она более опаслива, чем товарка, но, видать, тоже горазда посудачить да помыть косточки.
– А мать? – спрашивает у неё купец.
– А мать – распутница, – живо встревает стряпуха, однако купец на неё не смотрит, он ждёт ответа от зеленщицы.
– Да, – кивает та, уже не сдерживая длинного языка, – прелюбодейка, каких свет не видывал.
– А солдат тот, отец его, – Бен Пантера, – спешит стряпуха, норовя снова захватить внимание. – Обжора, пьяница и бабник.
– Языки бы у вас отсохли, – обрывает их столяр. – И откуда только берётся такое!
– Храмовники говорят, – миролюбиво отвечает зеленщица. – Бен Пантера – его отец.
– И сынок, видать, туда же, – язвит стряпуха. – А то «мессия, мессия»…
– А мать, говорят, была изгнана, – своим убедительным тоном продолжает зеленщица. – Жених её прогнал.
– Да не жених, – перебивает стряпуха, – муж. Плотник он…
– Что несут! – всплескивает руками столяр. – Что несут! – Его коробят наветы, а ещё, видать, то, что возводится напраслина на близкий ему ремесленный ряд. – Да откуда ведомо?
– Все знают, – огрызается довольная стряпуха. – И плотник тот за прелюбодейство прогнал её. – Она победительно взглядывает на столяра, как бы говоря, что плотник не чета тебе.
– Так сын – тоже распутник? – купец не может взять в толк, в чём же обвиняют схваченного.
– Не-е, – тянут две кумушки, склонясь друг к другу, и довольные прыскают.
Купец оглядывается, словно ищет, с кем бы обмолвиться. Он явно не здешний. Судя по бороде, откуда-то с севера – борода крашеная, завитая по-согдийски, в Иршалаиме завивают иначе. И подбой на плаще скромный, хотя по виду это человек не из бедных.
Крики разгорячённой толпы теряются за поворотом. Улица начинает пустеть. Уходят ремесленники, ускользают зеленщица со стряпухой. Купец, не найдя достойного собеседника, тоже пропадает из вида. В створе оконца остается лишь неподвижно стоящий легионер.
Варавва уже собирается оставить свой наблюдательный пост, но тут к легионеру подходит другой. По виду и доспехам это старший, возможно, начальник тюремной стражи. Они о чём-то переговариваются. Старший, коротко жестикулируя, объясняет младшему какой-то порядок – строя ли, шествия или оцепления, всё понять это невозможно, поскольку диалог идёт по-ромейски. Потом следует пауза. Взгляды ромеев устремляются влево, куда схлынула толпа. Там всё ещё клубится пыль.
– Как его звать? – спрашивает младший. Смысл Варавве доступен.
– Хрестус, – отвечает старший.
Начальник стражи уходит. Легионер остается один. Кроме него, в проёме оконца никого больше не видать. Ску-учно!
Солнце катит в небесную гору. В застенке жарко. От соломы исходит смрад пота, мочи и гноя. Но тут хоть крыша. А снаружи зной. По запыленному лицу легионера течёт пот. Да и немудрено. Его шлем – что тебе котелок, подвешенный над очагом. Того и гляди, мозги задымятся.
Варавва криво усмехается. Человеческих мозгов он ещё не пробовал. Хотя чего только в своей жизни не испытал!
Этот заморский юнец – совсем сосунок. С такими Варавва любил забавляться в термах. Но сейчас он не стал бы распалять себя. Любое вожделение, любой пароксизм он отдал бы за миг воли.
Мысль о побеге вспыхивает с новой силой. Что там у ромея из доспехов? Копьё, острый меч на правом бедре – он висит на ремне, перекинутом через левое плечо; на поясе слева нож; на левом запястье и предплечье ремни выгнутого щита. Да он, Варавва, взял бы его голыми руками, доведись схлестнуться один на один. Только бы хребет затрещал! Если бы удалось вырваться…
Зевая от скуки и ожидания неминуемого, Варавва уже собирается отступить от окна, как взгляд его неожиданно цепляется за руку ромея. Время от времени правая рука того ныряет в щит. Варавва приглядывается. Сбоку у локтя в щите выемка, оттуда торчит кусок арматуры – прутья лозы или самшита, а кожа покрытия отгибается, точно створка. Ромей постоянно ощупывает что-то, видимо, проверяет, на месте ли.
– Тайничок, – хмыкает под нос Варавва. – Что ж ты там прячешь, щенок? Золотишко? Или камешки?
Он живо скатывается с колоды, устремляется к сообщникам. Мысль его проста и доходчива: «Постучать… Запроситься… Отворят… А там будь что будет… Или – или…» Его понимают с полуслова. Зажигающая сила голоса действует как эликсир. Оба уже вздымаются с колен. Они уже готовы к схватке. Они уже согласны за ним в огонь и в воду. Но в этот миг, упреждая их, раздается грохот кованых запоров. Арестанты оборачиваются. В проёме дверей возникает легионер. Он машет обнаженным мечом, дескать, выходи. Из-за его плеча торчит копьё другого стражника.
Варавва коротко оглядывает сообщников. Надо действовать по его знаку. Они отвечают твердым немигающим взглядом.
Варавва выходит первым. И… на миг теряется. Глаза слепит солнце. Он жмурится, злясь на промедление. Но когда глаза обвыкают, сознает, что это и к лучшему. Легионеров не двое, как виделось, и даже не четверо, как обычно, – их целых две кварты. Где втроём стольких одолеть!
Арестантов выстраивают цепочкой. Легионеры с копьями наперевес берут их в каре. Выходит так, что и слева, и справа, и спереди, и сзади по три стражника, хотя всего их восемь. Вот она, хитрая ромейская наука.
Колонна шагает мерно и неуклонно. Варавва косит глаза сначала по левой стороне, потом по правой. Тот молокосос идёт справа от него и чуть впереди. До него три шага, это всего один прыжок. Если бы не оковы!
Колонна минует ворота, втягивается за стены внутреннего города. Дело худо. Это обитель префекта. Здесь римское военное командование, тут полно солдат. Отсюда не вырваться. Разве чудо какое спасёт.
Варавва не верит в чудеса. Будь что будет. Смерть – так смерть. Всё одно. Да и что такое в сущности эта смерть, что её все так боятся? Миг. Внезапно наступившая ночь. Только и всего. Но для него, Вараввы, ночь всегда была сообщницей. И кто сказал, что околевшее тело – конец всему?..
Старший конвоя, шагающий впереди, вскидывает руку, дескать, внимание – и резко останавливается. Конвоиры едва не натыкаются друг на друга. Варавва сжимает кулаки. Бежать! Он зыркает вправо – высоченный каменный забор; влево – столь же высокая терраса. Может, назад? Нет, туда путь заказан – позади пять копий, нацеленных в спину, да еще двое сообщников, которых надо миновать. Не пробиться. А если вперёд? Впереди одна спина – спина старшего. Но дальше – процессия, что пересекает путь. Там череда слуг, носилки, закрытые белыми балдахинами, – за ними какие-то важные персоны. Но главное препятствие – воины, которые сопровождают процессию, – у них обнажённые мечи и копья.
Взор Вараввы подёргивается пеплом. Ещё рано. Ещё не пора. Ещё не настала та минута.
Процессия, пересекающая путь, Варавву не интересует. Деланно равнодушно он отворачивается влево. На каменьях террасы, которая служит основанием какому-то зданию, он примечает надпись. Выбито по-ромейски, но догадаться, о чём речь, не трудно. Это казарма, построенная в честь императора Тиберия. А соорудил ее префект Иудеи Понтий Пилат.
Полуденный зной сверлит висок. Пот стекает по щекам Вараввы, оставляя грязные полосы. Охота пить. Но кто ему подаст, разбойнику!
Шествие важных персон заканчивается – процессия исчезает за поворотом. Старший конвоя даёт знак, и колонна вновь снимается с места.
Арестантов запирают в тесном каменном дворике. Три стены – глинобитный забор, четвертая – задник постройки. По углам и периметру встаёт стража. К тем прежним двум квартам присоединяется ещё одна. Зато тут с арестантов снимают цепи.
Сообщники Вараввы садятся прямо на каменистую землю. Взнузданные на время зовом вожака, они снова теряют волю, их тела словно растекаются. Варавва скользит по ним уже пустым взглядом и выбирает для себя место. Это противоположная от ворот стена. К забору его не подпустят. Стена постройки, с точки зрения стражи, надёжна. Зато там – горка щебня, камня. Стало быть, оттуда лучше обзор и опора для прыжка.
Варавва редко ошибается в выборе позиции. Не прогадывает он и на этот раз. С возвышения хорошо видна часть людной площади, окрестности. Он узнает эти места, хотя бывал здесь исключительно ночью: башня Антония, где размещается римское командование, край Гаваффы – каменного подиума…
Кого же к Гаваффе ведут? Худая, чуть сгорбленная спина, белый хитон, поступь неровная, зыбкая. Возле помоста стража сворачивает. На миг открывается измождённый лик. Надо же! Это давешний узник, которого проводили мимо застенка. Только одежда на нём другая. Было грязное голубое облачение – теперь белый хитон. Уж не первосвященник ли ему пожаловал?
Мысль, что Каиафа подарил бродяге облачение, кажется до того нелепой, что Варавве становится весело. Глава Синедриона стал благодетелем бродяг – ну не умора ли! А может, это Ирод преподнёс? А и впрямь! Почему бы царю Иудеи не пожаловать нищему хитон со своего плеча! Такой поворот ещё больше забавляет Варавву, его рот растягивает ухмылка – чего только не придёт в голову, когда её напечет весенним иерусалимским солнцем!
На Гаваффу возносят кресло. Варавва вытягивает шею. Замирает и толпа, собравшаяся внизу. Проходит минута – другая. На подиуме появляется грузный, облачённый в белую тогу человек. Варавва видит его профиль. Это Понтий Пилат. В месяце сентябре на празднике кущей он тоже был в белом.
(Кто спустя две тысячи лет помнит о наместниках Великой Римской империи? Только историки, узкие специалисты. Ибо все назначенцы кесаря давно канули в Лету, хотя, верно, и мнили о себе… Уцелел в памяти лишь один – этот.
Возвышаясь над толпой, префект Иудеи Понтий Пилат безмолвствует. Он знает себе цену, этот обрюзгший ставленник императора. Однако же и Пилат не ведает, что в историю он войдёт не как персона, приближённая к кесарю, не благодаря месту, которое занимает в имперской иерархии, а по причине того, что в один из дней месяца нисана он окажется на Гаваффе в центре судилища… Зато молва понизит его в должности. Почему через две тысячи лет его понизили в должности? Потому только, что прокуратор звучит как бы благороднее? Но разве можно ради красивости подменять истину? Пилат – префект. Прокуратор ведает финансами, а префект – и военачальник, и судья провинции. Вот сейчас он тем и занимается, возвышаясь над ропщущей толпой.)
С лица Пилата взгляд Вараввы устремляется вниз. Подсудимого скрывает подиум, на котором возвышается префект. А толпа видна хорошо, во всяком случае часть толпы, полукружьем повёрнутая к Гаваффе. Тут и знать, и простолюдины, и священники. Они поочередно переводят глаза то на префекта, то на подсудимого – это как зеркало для Вараввы. Но понять, о чём речь, трудно – Гаваффа довольно далеко.
Неожиданно доносится имя. Может, послышалось? Варавва подставляет к уху ладонь. Имя повторяется. Теперь слышится ясно и четко: Йешуа. Йешуа это его, Вараввы, собственное имя. Он получил его при рождении, это было три с лишним десятка лет назад. А Вараввой его назвали сообщники. Выходит, что – над ним, Вараввой, уже начался суд?! Он здесь, а судят его там?!
Гул толпы нарастает. Ясно доносятся отдельные голоса и видны вскинутые над головами кулаки. Оцепление солдат недовольно поводит плечами. Нет, догадывается Варавва, судят не его – судят того, в белом облачении, его тёзку.
Взгляд Вараввы выхватывает знакомое лицо. Это тот купец, который утром стоял подле застенка. Как странно изменилось его обличье. Нет ни недоумения, ни провинциальной робости, ни даже опаски. В жестах решимость, даже гнев. Он разгорячён. Он шумит вместе со всеми, а порой, кажется, и громче. Толпа – или сам того захотел – вытеснила его вперёд, почти под самую Гаваффу, где витийствуют несколько непримиримых раввинов и фарисеев.
Голос префекта, направленный в противоположную от Вараввы сторону, теперь и вовсе теряется в гуле людского скопища. Варавва ничего не слышит: ни единого слова Пилата, ни – тем более – ответов обвиняемого. Однако о чём идет речь – по крикам из толпы догадывается. Префект интересуется, в чём жители Иерусалима обвиняют этого человека. На Гаваффу, точнее на того, кто стоит у подножия подиума, обрушивается шквал брани.