355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Старицкий » Необычайная "голодна кутя" » Текст книги (страница 1)
Необычайная "голодна кутя"
  • Текст добавлен: 12 апреля 2017, 22:00

Текст книги "Необычайная "голодна кутя""


Автор книги: Михаил Старицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Необычайная «голодна кутя»

Это было давно… Это было в то невозвратное время, когда жизнь казалась еще ликующим праздником, а весь мир словно был создан для наслаждений и счастья.

Окончивши университет и подавши кандидатскую диссертацию, я спешил на рождественские праздники домой, конечно, не в вагоне, а на перекладных: в то блаженное время и не мечталось еще о железных дорогах, а потому сани да хорошая тройка с колокольчиком не оставляли желать ничего лучшего… Закутаешься, бывало, в шубу, мелкая снежная пыль щекочет лицо, ямщик посвистывает, кони мчатся стрелой, колокольчик то застонет-замрет, то рассыплется дробью… а на душе тоже звенит что-то радостно, и она рвется туда, в серебристую даль, откуда бегут навстречу серые пятна сел и сизая бахрома леса.

В тот год дела меня задержали, и я боялся, что опоздаю даже к крещенскому сочельнику – голодной кутье, так как предстояло далекое путешествие в глубь Полесья, к одинокому дяде, моему единственному родственнику. Я от него получил письмо, что имение свое родовое на юге он продал, а сам переехал в другое поместье, с. Боровичи, на Полесье.

"Зарылся, – писал он мне, – как медведь в берлоге, и живу отшельником в непроходимых и дремучих лесах – нашей тайге… Так приезжай, родной, развесели искренно любящего тебя старика: хотя и скучно праздник встретишь, да зато поохотишься: тут зверья всякого – сила!"

Помимо охоты, которой я был страстный поклонник, помимо желания видеть дорогого дядю, меня тянули в село и праздники. С самого раннего детства я привык к этим торжественным моментам жизни, чувствуя при приближении их чистую, детскую радость: эти светлые полосы всегда бодрили уставшую душу пиетическим настроением, без которых проник бы в нее холод непроглядного мрака… И вот, даже теперь, на закате жизни, праздники все еще затрагивают в моем сердце давние, заржавевшие струны, и они начинают вибрировать светлыми отзвуками пережитых мелодий…

Когда я уже садился в сани, рассыльный принес мне депешу: дядя телеграфировал, чтобы я спешил, так как жена его с Роной возвратились уже из-за границы. Мной овладел такой пароксизм буйной радости, что я, бросив рассыльному полтинник, вскочил в сани и крикнул ямщику:

– Пошел во всю прыть! Рубль на водку!

Ямщик оглянулся, проверил, не шучу ли я, и, подобрав вожжи, ухарски свистнул; полозья взвизгнули, кони рванули… Посыпались на станциях двухзлотники, полтинники – и сани мои вихрем помчались по снежной равнине, по серебристой ленте, убегавшей в мглистую даль…

Я остался рано круглым сиротой, отца я даже вовсе не помнил, а мать – смутно; но образ ее запечатлелся, как святыня, в моем сердце вместе с радужным сиянием детских грез. Меня приютил в своей семье двоюродный мой дядя, полковник в отставке, назначенный мне и опекуном. Луценко был в уезде тузом, но это не мешало ему быть добродушным и отзывчивым на всякое горе. Тетя, напротив, кичилась своим положением и относилась ко мне хотя и снисходительно, но часто давала понять, что я не их линии… После теплого родного угла и ласк матери мне было холодно и тяжело в этом барском доме, среди чопорной и надменной семьи: бывало, защемит сердце, и спрячешься с своей тоской от людей да только подушке выльешь слезами безутешное горе.

У опекунов моих было единственное дитя – девочка, моложе меня лет на семь, на восемь; звали ее Роной, хотя настоящее имя было у нее Екатерина. Девочка с первого нашего знакомства поразила меня своей миловидностью: беленькая, с живым румянцем и темными продолговатыми глазками, в которых светилось столько доброты, сколько может ее отразить прозрачная ангельская душа; вся головка девочки была окружена светлым ореолом вьющихся пепельного цвета волос… а фигурка напоминала изящную куколку, – так ее и рядили. С ней-то, с этой восьмилетней Роночкой, я и сдружился, сначала, конечно, по-детски, а потом и всерьез. Когда же опекуны мои для окончательного образования своей уже полувзрослой дочери переехали в университетский город, где я фланировал в синем воротнике, то в число Рониных учителей был включен и я.

Началось, само собою разумеется, сознательное сближение наших душ… и дружба незаметно перешла в глубокую, нежную привязанность, а наконец и в любовь… Да, я полюбил Рону всеми силами молодой, пылкой души; и она, мой кумир, ко мне привязалась не менее сильно…

Тетка, поощрявшая прежде нашу детскую дружбу, заметив у дочери крепнувшее глубокое чувство, возмутилась и вознегодовала: она не могла допустить и мысли, чтобы Рона ее вышла замуж за какого-то нищего родича, а прочила ее или титулованному сановнику, или генералу. За Роной она стала зорко следить, присутствовала даже на уроках, а после них сейчас же уводила ее в свою половину, но дядя меня любил искренно, и, кроме того, я был ему необходим по его пошатнувшимся и запутанным делам; он принял мою сторону, и тетка должна была отчасти смириться; изредка даже выпускалась из домашнего заточения Рона, но бедный ребенок выходил с заплаканными глазами, и это разрывало мне сердце…

Так прошло три года. Непримиримое преследование тетки имело, конечно, противоположные ее намерениям последствия: Рона привязалась ко мне еще больше, еще глубже, а авторитет матери при ее деспотизме и несимпатичных убеждениях в глазах дочери совершенно упал. Наконец, на четвертый год, воспользовавшись последними выкупными свидетельствами, тетка задумала увезти Рону для освежения года на два за границу: она была убеждена вполне, что два года разлуки при шумной, пестрой жизни, при калейдоскопе впечатлений заставят непременно Рону забыть свое глупое детское увлечение.

Неожиданный отъезд Роны в далекие страны на долгое время поразил меня громовым ударом: от страшной тоски и мучительных сомнений я забросил было работу и стал поддаваться одной неподвижной идее… Спасло меня от безумия полученное от Роны письмо; оно дышало такой силой любви, такой трогательной тоской, что отогнало от меня все сомнения и подняло энергию к борьбе: я принялся с лихорадочной деятельностью за занятия и сдал экзамены.

Писем от Роны я больше не получал, но дядя меня извещал, что дочь его немного было прихворнула, но опасность прошла, и семья отправилась в Париж, где пробудет более года… и вдруг телеграмма о неожиданном возвращении.

Во всю дорогу я не мог освоиться с своей радостью: меня что-то подмывало, рвало вперед, и бег саней мне казался таким медлительным, черепашьим. Все мысли мои и я весь были уже там, в этой трущобе, куда скатилась звездочка с неба и озарила своим светом мрачные дебри…

"Ох, осталось ли в ее сердце то теплое чувство, что согревало всю мою жизнь? – думалось мне. – Мать ведь нарочно увезла ее на этот базар житейской суеты, чтобы шум и пестрота его выветрили из ее души все нажитое богатство и заменили бы его пустотой чванства и холодом тщеславия. Неужели же она достигла своей цели и искалечила эту чистую душу?"

– Не может быть! – вырывался у меня стон, и я кричал ямщику: – Трогай!

Но неотвязные мысли кружились и жалили меня, как осенние мухи: отчего же они так скоро вернулись?.. Тут кроется что-то неладное: или Рона затосковала, занемогла, или, может быть, тетка нашла ей подходящего жениха и поторопилась назад, чтобы приготовиться к свадьбе… И я кричал ямщику:

– Живей!

Чем ближе мы подвигались к поместью, тем тяжелей становилась дорога: снежные заносы и завалы попадались на каждом шагу, сани ныряли, забегали, иногда даже опрокидывались и плохо подвигались вперед. В лесу дорога стала еще тяжелей, и часто целую станцию приходилось ехать почти шагом. Я приходил в бешенство, видя свое бессилие, и отчаивался поспеть на крещенский сочельник к голодной кутье; но, к счастью, предчувствие мое не сбылось, и я приехал в с. Боровичи еще накануне сочельника, вечером.

Дядя меня встретил на крыльце с распростертыми объятиями и шепнул на ухо:

– Барыня-то вернулась с парижской придурью, но ее тут понемногу смирим… а Ронка такая же, за нами стосковалась.

Еще раз я обнял безмолвно моего дядю и вошел взволнованный в обширные сени. Дядя меня из них повел прямо в свой кабинет, заметив мне, что дамы заняты туалетом. В кабинете, отделанном дубом и через то несколько мрачном, пылали с потрескиванием дрова; веселое пламя вилось и сплеталось в высоком камине, играя светлыми пятнами по темным стенам, оснащенным всякого рода охотничьими доспехами и трофеями, тени от этих оснащений вытягивались и прыгали на резном потолке.

– Сюда вот, к огню поближе, – указал мне дядя на стоявшее у камина кресло. – Ты прозяб, а я велю принесть чаю с романеей. А то, может быть, сначала зубровки? Ты еще не пробовал? Важная, братец! Да к ней медвежьего окорочка для фундаменту, пока там барыни соберутся еще с своими чаями да вечерями… а?

– Дядя, голубчик, не беспокойтесь: я не голоден, – отклонил я поцелуем суетливую заботливость старика. – Чайку стаканчик, пожалуй, выпью, а то подождем.

– Ну, подождем… Да какой же ты стал славный да статный, хоть в кирасиры, ей-богу! Эх, жаль, что упразднены! Хорошие были полки… Как мы стояли, помню, под Волей: ядра свистят, бомбы гогочут… Да что же это я и не представил тебя моим милым гостям?! – спохватился дядя, увлекавшийся всегда боевыми воспоминаниями, и, взяв меня за руку, подвел к камину.

За яркой полосой света, несколько в тени, сидело два господина: один – коротенький, бритый, с брюшком – напоминал собой ксендза, а другой – длинный, с подкрученными усами, в ботфортах и венгерке – представлял тип эконома.

– Господа, сын мой… то бишь, ха-ха! – племянник! – поправил дядя. – Да все равно, я его как сына люблю… Так вот, прошу жаловать: мой сосед и приятель пан Август Шлейхер и милейший лесничий наш пан Дембовский – знает наперечет все зверье, что в его обширных владениях обретается.

Оба гостя встали и, проговорив: "Бардзо пшиемне!"[1]1
  Очень приятно! (Пол.)


[Закрыть]
– пожали мне руку.

Мы уселись вокруг камина. Вскоре нам подали чай и солидный графинчик ароматной золотистой влаги.

После первых глотков дядя заговорил снова:

– А мы без тебя затеяли на завтра охоту, и вот ты кстати! Эх, даже старые кости ходят, а у тебя, верно, запрыгают: таких охот ты еще и не нюхивал! Это не то, что у нас было в Жовнах: несчастная зайчура да иногда лисичка, а волк за редкость! А тут, братец, тебе коза, кабан, лось и медведь-лапуха!

– Будто бы и медведь здесь держится? – удивился я и почувствовал, как пробежала по спине у меня охотничья дрожь.

– Да вот, – указал дядя глазами на лесничего, затягиваясь вахштабом[2]2
  Сорт табака.


[Закрыть]
из длинного черешневого чубука.

– Неодменно, пане, – осклабился Дембовский, подкручивая вверх свои усики. – Вчера я надыбал берлогу и певен, что там залег здоровенный медведь.

– Фортрефлих![3]3
  Прекрасно! (Нем.)


[Закрыть]
– одобрил соседний помещик из немцев.

– Да мы с этого шельмеца завтра и начнем, – заметил мой дядя, – а потом на кабанчика-одинца…

– Можно, вельможный пане маршалку, – отозвался Дембовский. – Тего добра, проше пана, как сметья. Коло Багновиц берлога, а трошки дале зараз идет болото, с очеретом и трасиною, там и одинца можно злапать: у пана маршалка добрые псы, не спустят с тропы… А то я, проше пана, хтелем[4]4
  Хотел (пол.).


[Закрыть]
еще за болото в Вилы, в Долгий бор, там можно и лося рогатого сдыбать, як маме кохам!

– Отлично, – потер руки дядя, – только в один день всего не захватишь: завтра ведь святвечер, голодная прощальная кутья, вилия[5]5
  Святвечер (пол.).


[Закрыть]
– большой пост… так вот оно бы даже не след и кровь проливать, да вот потешить хочу племянника.

– Дядя! Если для меня, то напрасно: я могу и подождать дня два-три, – поспешил я отречься от предложенного мне удовольствия: несмотря на охотничью лихорадку, у меня брало верх другое, более властное чувство – остаться дома с Роной, за которой я так стосковался.

– Проше пана, – возразил Дембовский, – медведь чекать не станет: тен шельма уже рушеный и с берлоги зараз может уйти.

– О-о! Зо, зо![6]6
  Да, да! (Нем.)


[Закрыть]
– протянул немец.

– Так, так, – кивнул головой дядя, выпуская густые клубы дыма и носом, и ртом. – Ну, так завтра – и шабаш! – хлопнул он по колену ладонью. – Только к звезде уже нужно быть дома!

– А неодменно, вельможный пане!

– Корошо, – согласился, потянув сильно ноздрями, немец-помещик.

– И ко мне милости просим, панове добродзеи! Прямо с охоты на святую вечерю: попробуйте и украинской кутьи, ей-богу! – радушно пригласил дядя.

– О, кутя, – протянул грустно немец, – блягодару!

И помещик, и лесничий приняли охотно приглашение дяди, так как сами были бессемейные люди.

Дядя стал сговариваться с ними относительно завтрашней охоты. Я рассеянно слушал ихние распоряжения, слушал, как говорят, одним ухом, а другим ловил звуки из-за двери гостиной и заглядывал постоянно в щель, не мелькнет ли там легкая тень. Но время тянулось мучительно, а полуоткрытая дверь стояла все неподвижно. Наконец вдруг она распахнулась, на пороге появилась горничная и провозгласила:

– Пожалуйте, панычу!

Я бросился опрометью, чуть не опрокинув дивчины, и через секунду был в гостиной.

Посредине комнаты стояла в парадном, дорогом платье ma tante[7]7
  Тетя (фр.).


[Закрыть]
с лорнетом у глаз и держала за руку… боже! Я отшатнулся и обезумел… Все, что могла нарисовать моя фантазия, было бледно в сравнении с оригиналом: предо мной стояла дивная девушка… Сразу даже трудно было узнать в ней прежнюю Рону; хотя черты ее лица и выражение глаз остались почти те же, но в художественном развитии приобрели они столько прелести, такое совершенство гармонических сочетаний и красок, что все это создало новое, неведомое прежде очарование.

– Что же, Michel? Вы не узнаете нас? C'est sublime![8]8
  Невероятно! (Фр.)


[Закрыть]
– пропела тетя, держа крепко за руку свою дочь.

– Ах, простите! – вскрикнул я. – Голова кружится… такая радость!.. – и я поспешил облобызать протянутую теткой руку и порвался к кузине.

– Роночка! Ты ли это? – я окаменел в нерешительности: прижать ее к своей груди или холодно, официально поздороваться? Но Рона с порывом протянула ко мне обе руки и произнесла, задыхаясь от волнения:

– Я, я, дорогой Миша! Как я рада!

Я горячо поцеловал протянутые мне руки, а Рона припала к моей щеке.

– Ronete! C'est assez![9]9
  Рона! Хватит! (Фр.)


[Закрыть]
– прервала строгим голосом тетка эту теплую встречу.

– Что же это вы так церемонно? Хе-хе! – расхохотался подошедший к нам дядя. – Точно чужие! С пеленок, кажется, вместе…

– Ах, horrible![10]10
  Ужасно! (Фр.)


[Закрыть]
Что за слова! – запротестовала тетка. – Ronete ведь взрослая девушка, demoiselle complette![11]11
  Взрослая девушка! (Фр.)


[Закрыть]
Что же вы хотели бы, dites de grace![12]12
  Скажите пожалуйста! (Фр.)


[Закрыть]
Чтобы она бросалась на шею? Они ведь почти чужие, – подчеркнула она.

– Эх, матушка! – закачал головой дядя. – Да я считаю Михна таким же близким, по крайней мере, мне, как и она!

– Это ваше дело… Но leçons![13]13
  Нравоучения! (Фр.)


[Закрыть]
– прервала тетя. – Садитесь же, Michel, и расскажите, что вы без нас поделывали? А у нас найдется тоже что-то интересное, – повела она бровью таинственно и пригласила меня грациозным жестом в столовую.

Я не сводил все время глаз с Роны. При первой фразе отца она зарделась было, как заря в знойный, безоблачный день, а при ответе матери побледнела как полотно, но когда дядя заступился за меня, то она бросила отцу такой благодарный взгляд, что у меня горячей волной бросилась от сердца в голову кровь.

Когда я уселся за чайный стол, Роны не было уже в комнате: мне показалось, что она не могла скрыть своего волнения, ушла от людских глаз.

К чаю приглашены были и охотники. Хотя появление их и шокировало опарижанившуюся тетку, но она вскоре разошлась, увлекшись рассказами о прелестях заграничной жизни, о великолепии парижских магазинов, салонов, а главное – о том страшном впечатлении, которое произвела она с дочерью на посланников и attaschés:[14]14
  Атташе (фр.).


[Закрыть]
все, все без исключения были поражены ее красотой… Тетка старалась при всяком удобном случае намекнуть, что будто бы у нее с дочерью хранится еще какая-то тайна, которая будет разрешена, когда они через месяц-другой поедут снова в Париж… Дядя двусмысленно мычал на фантастические планы своей жены, но болтовни ее прерывать не хотел.

К ужину вышла и Рона, но она была замкнута в себе, молчалива; бледное ее личико обличало, что она страдала.

Целую ночь я не мог сомкнуть глаз. Бурные приливы разнообразных, смешанных чувств волновали мне сердце, мутили ум: я сознавал лишь одно, что тетка ни за что не уступит и что она, вероятно, имеет уже кого-либо в виду; я бесплодно искал, чем бы противодействовать ей, но воспаленный мозг отказывался служить мне.

Когда на рассвете дня засуетились дядя и гости, торопя друг друга к выезду в лес, то я с радостью схватил винтовку и отправился с ними: мне хотелось хоть с зверем диким вступить в смертельный, отчаянный бой.

День был пасмурным и слегка морозный. Изредка появлялись снежинки и, лениво поплававши в воздухе, падали куда-то беззвучно. Откормленные лошади бойко мчали три пары саней. Сейчас же за селом обступил нас со всех сторон лес, и чем дальше, тем становился он рослее и чаще. Стройные сосны в снежных, накинутых сверху коротеньких ризах стояли рядами, словно ксендзы на процессии, и заступали дорогу; пирамидальные, лохматые книзу ели протягивали свои лапы, желая захватить в холодные объятия проезжающих. Дорога до того суживалась, что нужно было постоянно пригибаться, уклоняясь от веток, хлеставших справа и слева.

Свежий, бодрящий воздух, быстрота бега и гимнастические упражнения отчасти успокоили мои нервы; когда мы приехали к сборному пункту и отправились после легкой закуски к назначенным номерам, то я зашагал по глубокой тропе с некоторым даже задором. Мы все вытянулись гуськом и старались ступать возможно осторожнее, чтобы не всполошить зверя…

В снежную зиму густой старый бор производит на душу какое-то величественное, но не радостное впечатление: верхушки сосен, прикрытые сплошным пологом снега, напоминают грандиозный серебристый плафон, поддерживаемый бесконечными рядами желто-бурых и красноватых колонн, и кажется, что идешь по заброшенному опустевшему храму, в котором, вместо бывших теплых молитв и торжественных песнопений, воцарилась теперь холодная, могильная тишина…

Меня поставил лесничий на лучшем месте, на самом лазу из берлоги.

– Отсюда пан будет смалить прямо в лоб шельме, – шепнул он мне на ухо.

– О, не сомневайтесь, пане! – ответил я слишком небрежно, чтобы скрыть подступавшее ко мне дерзко смущение.

– Сличне[15]15
  Прекрасно (пол.).


[Закрыть]
, пане! – одобрил лесничий и добавил еще: – Там, проше пана, с тылу находятся еще и рогатники.

Я оглянулся: за молодыми елками сквозили действительно какие-то тени.

Лесничий исчез. Наступила тишина. Лес до того притаился, что малейший звук, самый легкий – хруст веточки, падение легкого комочка снегу, был отчетливо слышен и отзывался в моем сердце отраженным ударом.

Вытянувшись за толстой сосной и держа на перевесе винтовку, я замер на месте, глаза мои впились в пятно, черневшее в куче валежника, и застыли в убийственном ожидании; в стволе сосны, на который налег я, словно что-то стучало, и этот стук отдавался в моем ухе звоном, пронизывая иглами сердце; несмотря на все мои усилия держать твердо ружье, прицел его почему-то дрожал и колебался из стороны в сторону…

В эти мгновения я не мог себе дать отчета, о чем я думал. Хотя мысли про Рону и не оставляли меня, но их заглушало другое, более могучее ощущение, в котором сосредоточивалось все напряжение жизни… При переезде в лес фантазия рисовала мне разные картины предстоящей охоты: то будто бы медведь ринулся к дяде, а я бросился на помощь и защитил его своей грудью от зверя; меня, победителя, везут домой вместе с трофеями… Ну, конечно, – впечатление, триумф… а далее рука Роны и бесконечное счастье!.. То будто я ранен и, страдая на руках Роны, шепчу ей, что сам искал смерти… То будто привозят домой охладевший мой труп, Рона падает на него с рыданьем и пронизывает себя кинжалом, а дядя с горьким укором восклицает: "Это вы, надменная эгоистка, убили свое единственное дитя!"

Последняя картина наиболее тешила мое сердце в его мстительном настроении… Теперь же все эти образы исчезли, и весь свет сузился, съежился и спрятался за это пятно, смотревшее на меня черным, ужасающим глазом…

Вдруг за валежником раздался робкий лай собаки: к визгливому голосу присоединился другой, более резкий, а потом и третий… Вслед за этими голосами послышались пугливые крики загонщиков.

У меня что-то зашевелилось под шапкой, словно мурашки поползли от затылка к вискам. Я смотрел, затаив дыхание, на пятно, а оно запрыгало, закружилось и растущими концентрическими кругами двинулось на меня… Что-то захрустело, посыпался то в одном, то в другом месте снег… и вдруг из-под валежника вывалилась огромная, косматая, присыпанная снегом фигура; зверь, переваливаясь, направился ленивой трусцой почти на меня… Я не сводил с него глаз, но рук поднять не мог: они застыли, да и весь я прирос к сосне…

– Стреляйте! – кто-то крикнул мне сзади.

С страшным усилием я поднял винтовку и выстрелил, почти не целясь, в медведя; зверь пошатнулся, но, мгновенно оправившись, стремительно прорвался вперед и скрылся тотчас за пригорком.

– Раненый! Го-го! Раненый! – крикнул рогатник, бросаясь за зверем.

Впереди меня пробежал наперерез дядя и крикнул мне:

– Молодец!

Вдали еще промелькнула по балке фигура, немец скатился кубарем с пригорка в лозняк… а я все стоял у сосны неподвижно и не мог прийти в себя… Наконец, когда все голоса уже смолкли, я осилил себя, отошел от сосны и стал разминать свои одубевшие члены. Я поднялся потом на косогор, чтоб не утерять из виду охотников, но их уже не было видно.

Присев на пне, я стал анализировать переиспытанные мной впечатления и нашел их трусостью. Это сознание заставило меня покраснеть, хотя, с другой стороны, служило мне оправданием то, что я не убежал от поста, а ждал врага, в ощущениях же я не властен: стоит только свыкнуться с ними, и жуткость исчезнет бесследно…

"Да, вот сейчас сделаем второй опыт", – и я побрел по сугробам вперед, проваливаясь в иных местах по колени, а то и по пояс. Но вскоре я должен был отказаться от надежды догнать товарищей: когда я достиг следующего подъема, то, к моему огорчению, следы разбились на три направления, точно в сказке перед Иваном-царевичем: одни шли налево, вниз к болоту, другие тянулись прямо, в густые заросли камыша, а третьи поворачивали направо по пологости вверх. Я растерялся и, не желая лезть ни в камыш, ни в болото, пошел направо.

След четырех ступней резко обозначался в снегу и, выбравшись на пригорок, потянулся извилинами среди елей и кустов можжевельника; под сплетавшимися ветвями начинало уже темнеть – очевидно, мы выбрались из дому несколько поздно и задержались еще на сборном пункте зубровкой. Теперь я стоял среди глухой дебри, закрывавшей просветы со всех сторон: небо прояснилось от туч и светилось сквозь щели лохматых ветвей бледно-голубыми пятнами, но по кровавому зареву, лежавшему лишь на верхушках елей, можно было судить, что солнце стояло уже низко.

Я заторопился идти, чувствуя, что мне изменяют силы и что легкая дрожь опять начинает прокрадываться мне за спину.

Я чаще стал останавливаться и прислушиваться, но зловещая тишина лежала в бору и ни один звук не доносился ко мне от опередивших меня товарищей. Я спустился в какую-то котловину, и следы привели наконец меня к месту, где они, смешавшись с другими, шедшими им навстречу, разбились в разные стороны. Внизу в трущобе стлался уже темной пеленой мрак: еще полчаса, и не будет совсем заметно следов… а кругом стояли стеной тонкие-тонкие заросли, сквозь которые пробираться было совсем невозможно…

Меня начинало охватывать неприятное чувство: я пошел поспешно по одному следу, но он, покружившись, вывел меня снова на старое место… На лбу у меня выступил холодный пот, и я, вместо того чтоб пробовать другую тропу, остановился и стал махать себе шапкой в лицо… Вдруг раздался выстрел, и раздался недалеко, но совершенно в противоположной стороне моему направлению – направо, вверх… Я перекрестился от радости и пошел быстро на звук, боясь утерять направление. В свою очередь я выстрелил тоже, и чуткое эхо понесло перекатами грохот по дремучему лесу. До сих пор я удерживался стрелять, чтоб не вспугнуть зверя, а теперь я уже не боялся открыть канонаду…

На мой выстрел загремел другой, с того же самого места: очевидно, меня разыскивали, выкликали и ждали. Теперь уже я не обращал внимания ни на надвигавшуюся ночь, ни на ветки и пни, а шел с обновленными силами напролом, вперед и вперед…

Прогремел еще выстрел, но только далекий и с другой стороны… Я повернулся в недоумении и вдруг… нога моя скользнула, и я, сорвавшись, полетел в какую-то пропасть…

Все это случилось так неожиданно и так ошеломляюще быстро, что я только почувствовал боль от удара плечом о бревно да сотрясение, когда ноги мои, скользнув по чему-то мягкому, стукнулись о мерзлую землю; от разгону у меня согнулись колени, и я ударился еще с размаху головой об острую льдину. Оглушенный ударом, я присел, потеряв время сознание… а потом, и пришедши в себя, не мог сдвинуться с места от сильной головной боли. Ко мне донеслись еще отзвуки двух-трех удалявшихся выстрелов, но я не мог ответить на них, так как при падении выронил винтовку рук. Вскоре выстрелы смолкли, а вместе с ними угасла и надежда на мое освобождение.

Мало-помалу стали улегаться в моей голове шум и звон, и я попробовал доведаться, хотя ощупью, куда провалился. Пошарив руками направо и налево, я понял, что стенки моей темницы замыкались кругом и что она была не что иное, как яма; это подтверждало и круглое отверстие вверху, сквозь которое виднелось темным пятном небо.

Я всмотрелся снова в висевшее надо мной горло ямы; оно было не высоко и отстояло от дна сажени на две, не больше, но яма была вырыта по типу пашенных ям – воронкой, опрокинутой широким основанием вниз: вылезть из нее самому, без посторонней помощи, было невозможно.

Разбитый, уставший до изнеможения, я тупо подчинился судьбе и был рад по крайней мере покою. Всматриваясь через дыру в небо, я заметил на нем трепетавшую бледными лучами звездочку, – она точно смигивала на меня слезинки. Мне стало невыносимо горько и больно: вот он наступил, святой вечер, но где я его встречаю? В яме, в могиле!

"Да, в могиле, – путались у меня мысли, – заживо погребен: отсюда выхода нет! Разве возможно меня найти в безбрежном бору, среди непролазных трущоб, да еще в скрытой, глубокой яме? Даже для чуда это невозможно; значит, крышка: жизнь оборвана, и так нелепо! Впрочем, что ж, коли сердце раздавлено, то я, быть может, и сам пришел бы к такому решению, а тут судьба, – старался я найти умиротворение в философии, но вывод все-таки возмущал меня. – Нет, зачем я на себя лгу? Неужели в одном только личном счастье заключается весь смысл жизни? Есть высшие интересы: низменные, животные инстинкты падут, а за альтруизмом будет победа! Общественное счастье выше единичного, да и последнему оно придает большую прочность и силу. Разве я не мечтал потрудиться для блага моего народа, для правды? И неужели я мог бы быть настолько узок, что устранил бы себя из жизни ради малодушия? Нет, я бы этого не сделал, а вот глупая случайность распорядилась, и я вычеркнут из списка живых! Да еще приговорен к такой ужасной казни – к голодной смерти! Бррр!.. – холодная дрожь пробежала по моему телу, и я съежился. – Впрочем, – мелькнула у меня мысль, – холод спасет меня от мучений голода, а замерзать не страшно, а даже, говорят, приятно".

Мороз между тем крепчал и начинал иглами проникать в мое тело. Я выехал на охоту в коротенькой легкой бекеше и в мягких валенках, прикрывшись в санях еще теплой шинелью. Ходить по лесу в одной бекеше было тепло и удобно, но при неподвижном положении на мерзлой земле она не представляла никакой защиты от холода.

Я согнулся калачиком, засунул за обшлага руки и поджал под себя ноги; плечо и крестец начинали у меня коченеть, но вообще я чувствовал только усталость и позыв к дремоте, ко сну. Мысли мои приняли более спокойное течение, но все же вертелись около уютной столовой, освещенной восковыми свечами, с покрытым белоснежной скатертью столом, уставленным блестящей посудой. Они там уже, вероятно, в тепле и в ярком свете сидят с комфортом за вечерею, а я здесь в мраке и холоде корчусь и поистине справляю голодную кутью. Но нет, и там ее расстроила потеря меня в лесу: проискав меня до глубокой ночи, они, конечно, возвратились домой в надежде, что я украдкой поспешил вернуться туда раньше всех… Но потом, приехавши, всполошились уже окончательно… Тетка? Она, пожалуй, отнесется к этому равнодушно, даже станет успокаивать всех, что я вне опасности, чтобы не нарушать своего праздничного настроения, но Рона, моя светлая радость, закатившаяся теперь для меня зиронька? О, она, во всяком случае, разливается потоками слез, да и дядя… даже гости должны быть смущены и ужасным случаем, и горем семьи… Конечно, вечеряют, но не весело, а как на похоронах… А может быть, дядя и к столу не приближался, а снарядил десяток верховых с фонарями и снова вернулся в лес, на всю ночь… тогда и гости… Но где им меня разыскать? Пуща неисходима, яма глубока, а крещенская ночь бесконечна. Нет, конец, конец! Прощайте, милые, дорогие мои: вас больше не увижу!

Теплая волна медленно колыхала мне грудь, остывая постепенно и успокаивая холодом нервы; мне хотелось немного забыться и вытянуться… Что-то давнее, далекое шевельнулось в душе… Что это? Детская комната… да, она самая! Я лежу в кроватке, а вытянуться трудно… тесно и душно! Я отбросил одеяло, но заботливая рука прикрывает меня снова и крестит… Кто-то наклонился… я слышу теплое дыхание… открываю глаза: боже, это мама! Это ее любящие глаза; они смотрят в самую душу…

– Мама, дорогая моя! Как давно тебя я не видел! – вскрикиваю я радостно, обвивая ее шею руками.

– Нет, я всегда с тобой, дорогое дитя, только меня ты видишь, – и она застонала, припавши к моей груди; ее слезы стали огнем меня жечь… и я от боли проснулся…

Та же мрачная яма. Мороз жжет. Какая-то яркая звезда глядит на меня с высоты неба. Мне чудится, что кто-то действительно стонет. Что-то тяжело дышит: или это у меня галлюцинация слуха, или это далекий шум долетает в мою могилу слабым шорохом? Я задвигал руками и крикнул что есть мочи:

– Го-го-го-го!

На мой крик что-то зашевелилось близко и прорычало здесь же, в яме, рядом со мной… Я занемел… протягиваю вперед осторожно руки и нащупываю мохнатое чудище… Боже! Спаси меня! Кто мне товарищ по заключению? Неужели?! Слепой ужас заглянул мне в глаза…

Со смертью от холода я был примирен; он меня уже и держал в своих леденящих объятиях… Но быть растерзанным – это лишняя пытка! Такой конец, хотя и скорый, был бы, во всяком случае, слишком жесток!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю