Текст книги "Смех"
Автор книги: Михаил Арцыбашев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Арцыбашев Михаил
Смех
Михаил Петрович Арцыбашев
Смех
За окном расстилались поля. Рыжие зеленые и черные полосы тянулись одна рядом с другой, уходили вдаль и сливались там в тонкое кружевное марево. Было так много света, воздуха и безбрежной пустоты, что становилось тесно в своем собственном узком, маленьком и тяжелом теле.
Доктор стоял у окна, смотрел на поля и думал:
"Ведь вот..."
Смотрел на птиц, которые быстро и легко уносились вдаль, и думал:
"Летят!.."
Но на птиц ему было легче смотреть, чем на поля. Он сумрачно наблюдал, как они уменьшались и таяли в голубом просторе, и утешал себя:
"Не улетите... не здесь, так в другом месте... все равно сдохнете!.."
А радостно зеленеющие поля наводили на него уже полную тоску, томительную и безнадежную. Он знал, что это уж – вечно.
"Все это необыкновенно старо! – сердито перебивал он свои мысли. – Это еще когда сказано: "И пусть у гробового входа... красою вечною сиять... равнодушная природа..." Это уже даже пошло!.. Даже глупо думать об этом! Я всегда считал себя гораздо умнее и... впрочем, все это пустяки... Да... это совершенно все равно, что бы я ни думал... все равно: не в том дело, что я по этому поводу подумаю".
Страдальчески морщась и подергивая головой, доктор отошел от окна и стал тупо смотреть на белую стену.
В голове его, совершенно помимо его воли и сознания, рождались, всплывали, как пузырьки воздуха в мутной воде, лопались и расплывались быстро одна за другой те самые мысли, которые в последнее время стали обычными для него. Именно в последнее время, после того как в день своего рождения он вдруг понял, что ему уже шестьдесят пять лет и что теперь уже наверное он скоро умрет. То нездоровье, которое он чувствовал перед тем целых две недели, еще больше напомнило ему о неизбежной необходимости пережить ту минуту, о которой он и раньше без замирания сердца не мог думать.
"А ведь будет, будет... одна эта сотая секунды, когда настанет самый перелом!.. По эту сторону секунды – жизнь, я, а по ту – уже ничего... так-таки совершенно ничего?.. Не может быть!.. Тут какая-нибудь ошибка!.. Ведь это "чересчур" ужасно..."
А теперь он уж совершенно ясно понял, что никакой ошибки нет, что вот-вот и начнется это.
И каждый раз, когда у него заболевала голова, грудь или желудок, когда ноги или руки были слабее обычного, ему приходило в голову, что именно теперь он начинает умирать. И эта мысль была очень проста, совершенно вероятна и потому нестерпимо ужасна.
Но самое мучительное началось тогда, когда он, вообще мало и невнимательно читавший, прочел в одной книге ту мысль, что как ни велико разнообразие в природе, а все-таки рано или поздно комбинация должна повториться и создать такое же существо и даже то самое положение дел. В первую минуту ему даже стало как будто легче, но уже в следующее мгновение он пришел в бешенство.
"Ну да... комбинация... ничто не ново под солнцем... так... я очень хорошо знаю, что позади меня такая же вечность, как и впереди; значит, я сам теперь – только повторная комбинация... А ведь я ровно ничего не помню о первой комбинации... и выходит, что дело не во мне, а в комбинации!.." Как же это?.. Ведь я чувствую, как неизмеримо важно то, что, я живу, как это мучительно и прекрасно... ведь все, что я вижу, слышу, нюхаю даже, существует для меня только потому, что я вижу, слышу, нюхаю... потому что у меня есть глаза, уши, нос... Значит, я – громаден, я помещаю в себе все и сверх того еще страдаю!.. И вдруг комбинация!.. О, черт!.. Какое мне дело до комбинации, будь она проклята!.. Это же нестерпимо... ужасно... быть только повторяющейся, с известным промежутком времени, комбинацией!.."
И доктор чувствовал страшную, неутолимую ненависть к тому воображаемому человеку, который там, когда-то, будет таким, как он.
"А ведь это так и будет: повторяются же мысли человеческие, и как еще часто повторяются... повторится, значит, и человек... а-а-а! Даже мои мысли, мои страдания вовсе не важны, и не нужны никуда, потому что то же самое с одинаковым успехом передумают и перечувствуют еще миллионы всяких комбинаций... О-очень приятно, черт бы вас драл!.."
И состояние доктора ухудшалось день ото дня и, доходя по ночам до галлюцинаций, стало уже сплошным кошмаром страдания. Снилась ему только его смерть, похороны, внутренность могилы; иногда для разнообразия снилось, что он погребен заживо, снились еще почему-то черти, в которых он твердо не верил. Днем он уже постоянно думал на одну и ту же тему:
"Организм разрушается..."
Он замечал это в том, что ему тяжело взойти на лестницу больницы, что ему приходится иногда кряхтеть, вставая или нагибаясь. От дум у него началась бессонница, а бессонница, как ему казалось, была предсмертным явлением.
Как раз прошлую ночь он вовсе не спал, и оттого у него в голове было точно тяжелое и угарное похмелье.
Те мысли, которые прошли в эти часы бесцельного лежания в нагревшейся липкой постели, под крик и смех сумасшедших в буйной палате, были так омерзительно страшны, что доктор даже юлил и обманывал самого себя, стараясь думать, что ничего не помнит.
Но это ему не удавалось: то одна, то другая мысль всплывала и, казалось, очень отчетливо отпечатывалась на белой стене. В конце концов он таки вспомнил то, чего больше всего старался не вспоминать: как художественно ясно представился ему процесс разложения, та слизь и гниль, которые получатся из него, представились толстые, ленивые, белые черви, распухшие от его гноя... Он всегда боялся червей. А они будут ползать во рту, в глазах, в носу и везде...
– Конечно, я не буду тогда ничего чувствовать! – сердито закричал доктор – громко, на всю комнату. Голос у него был пронзительный.
Фельдшер отворил дверь, посмотрел и затворил.
"Бывает так вот: лечит, лечит, да и сам того!.." – подумал он и с большим удовольствием, потому что ему было страшно скучно, пошел сказать другому фельдшеру, что старший, кажется, "того".
Когда он затворял дверь, она пискливо скрипнула.
Доктор посмотрел через очки.
– Гм... в чем дело? – спросил он сердито.
Но оттого, что дверь молчала, он с раздражением подошел к ней, отворил и пошел по коридору и по лестнице вниз, в ту палату, куда только вчера вечером посадили нового пациента.
К нему и давно надо было сходить, но теперь он пошел вовсе не по обязанности, а потому, что оставаться одному было уже совсем скверно.
Сумасшедший, в желтом халате и колпаке, хотя ему можно было оставаться и в своем платье, сидел на кровати и самым рассудительным образом сморкался в носовой платок. Доктор вошел очень осторожно, даже как будто недоверчиво, но сумасшедший посмотрел на него весело и дружелюбно.
– А, здравствуйте! – сказал он. – Вы, кажется, старший врач?
– Здравствуйте, – ответил доктор, – я старший врач.
– Очень приятно... Садитесь, пожалуйста, – любезно пригласил сумасшедший.
Доктор присел на стул, подумал, посмотрел на голые, выкрашенные серой краской стены, потом на халат сумасшедшего и сказал:
– Как ваше здоровье? Спали?..
– Спал, – охотно ответил сумасшедший, – почему бы мне и не спать? Спать следует... Я всегда очень хорошо сплю.
Доктор опять подумал.
– Да... Но, знаете, новое место... Кричат тоже у нас тут...
– Кричат? Я не слыхал... Я, к счастью, доктор, очень плохо слышу... Он засмеялся.
– Бывает, что и не слышать – счастье... Доктор машинально ответил:
– Бывает...
Сумасшедший почесал переносину.
– Вы, доктор, курите? – спросил он.
– Нет.
– Жаль, а то бы я попросил папиросочку...
– Вам курить нельзя... знаете...
– Ах да... я все забываю... не привык еще... – опять улыбнулся сумасшедший.
Они помолчали.
Окно было с решеткой и довольно густой, но все-таки свет так и лился в комнату, и оттого было вовсе не мрачно, как всегда в больницах, а очень даже радостно и уютно.
– Прекрасная комната! – благосклонно сказал доктор.
– Да, очень веселенькая комнатка... Я даже не ожидал... Я, знаете, никогда раньше в сумасшедшем доме не бывал и представлял его себе гораздо... совсем не таким... а тут ничего... И если недолго, то я даже... ничего... А?
Сумасшедший искательно заглянул снизу в глаза доктора, но увидел только непроницаемо-синие стекла очков и торопливо прибавил:
– Ну да... да... Я понимаю... об этом спрашивать... Только знаете, что я вам скажу, доктор? – вдруг оживляясь, спросил он.
– А? Что? Это интересно, – машинально проговорил доктор.
– Как только я выйду из больницы, я первым делом все ребра переломаю тем своим благоприятелям, которые меня сюда пристроили... – с веселой злобой сказал сумасшедший, и его довольно безобразное лицо, все в веснушках, перекосилось.
– Ну зачем же?.. – вяло возразил доктор.
– А затем, что дураки!.. Ведь это же черт знает что такое!.. Какого черта они полезли не в свое дело!.. Оно конечно, все равно, а все-таки на свободе не в пример веселее...
– Мало ли чего... – вдруг сердито сказал доктор.
– Да ведь я ровно ничего дурного не делал! – робко возразил сумасшедший.
– Ну... – неопределенно начал доктор.
– И не сделал бы! – поспешно перебил сумасшедший. – Скажите, пожалуйста, с какой бы стати я стал делать зло кому бы то ни было? Если бы я был дикарь или хоть Тит Титыч какой-нибудь, а то я, ей-Богу, всегда был достаточно интеллигентным для того, чтобы не ощущать никакого удовольствия ни от кражи, ни от убийства, ни от всего такого!..
– Больной человек... – начал доктор.
Сумасшедший скривился и тряхнул головой с досадой и скукой.
– А, Господи!.. Больной!.. Я, конечно, не стану вас уверять, что я здоров: все равно не поверите... Но только какой же я, к черту, больной?..
– Но вы и нездоровы, – осторожно, но внушительно ответил доктор.
– Чем? – порывисто спросил сумасшедший. – У меня ничего не болит, и я сравнительно даже в хорошем расположении духа, что для меня всегда было редкостью... Ах, доктор, доктор... Ха!.. Как раз тогда меня посадили в сумасшедший дом, когда я открыл эту штуку... Ха-арошую штуку, доктор!
– А... это любопытно, – поднимая брови, заметил доктор, и его острое лицо напомнило морду заинтересованной собаки.
– Еще бы...
Сумасшедший вдруг засмеялся, встал, отошел к окну и долго молча смотрел прямо навстречу солнцу. Доктор тоже молча смотрел ему в спину. Грязно-желтый халат от солнца обрисовался золотой каймой.
– Я вам сейчас это скажу, – заговорил опять сумасшедший, поворачиваясь и подходя.
И лицо у него было уже совершенно серьезное и даже как будто грустное, но от этого оно только стало приятнее.
– Вам очень не идет смеяться, – почему-то сказал доктор.
– Разве? – заинтересовался сумасшедший. – Да я и сам это замечал... и многие мне это говорили... Да я и не люблю смеяться...
Он засмеялся. Смех у него был сухой, деревянный.
– И смеюсь, доктор, смеюсь очень часто... Но я вам хотел не об этом... Видите, с тех пор как я себя помню мыслящим человеком, я постоянно думал о смерти... и очень упорно...
– Ага! – громко сказал доктор и снял очки. Глаза у него оказались большие и такие красивые, что сумасшедший невольно замолчал.
– А вам так вот очки не идут! – сказал он.
– Э... нет... это пустяки... а вот вы об этом... думали, значит, очень много о смерти? – заторопился доктор. – Это очень любопытно...
– Да, знаете... Я не могу вам, конечно, передать всего того, что я передумал, и уж конечно того, что я перечувствовал... а только очень нехорошо было!.. Я, бывало, по ночам плакал, как маленький мальчик, от страха... Все представлял себе, как это будет... как я умру, как сгнию и как в конце концов меня совсем не будет... Так-таки и не будет! Это очень трудно; почти невозможно представить себе... – а все-таки... так и будет.
Доктор скомкал в руке бороду и промолчал.
– Ну, это еще ничего... то есть не то, что "ничего", а даже очень скверно, печально, омерзительно, но... самое скверное в том, что я-то умру, а все останется, останутся даже результаты моей жизни... ибо как бы ни был человек мал, но есть какие-то результаты его жизни!.. Да, так вот... я, предположим, очень и очень страдал, я воображал, что ужасно важно, что я был честен или подлец первой степени... и что все это пойдет, так сказать, впрок: мои страдания, мой ум, моя честность и подлость и даже моя глупость послужат для будущего, если не для чего другого, то хоть для назидания... вообще я, как оказывается, хоть и жил, и в великом страхе смерти ждал, но все это вовсе не для себя – хоть и воображаю что для себя, – а для... черт его знает для чего, потому что и потомки мои тоже ведь не для себя будут жить... И... знаете, доктор, попалась мне одна книжка, а в книжке той мысль, и хоть мысль была, может быть, и вовсе глупая, а меня поразила... так поразила, что я ее на память заучил.
– Это интересно, – пробормотал доктор.
– Вот она: "Природа неотразима, ей спешить нечего, и рано или поздно она возьмет свое. Она не знает ничего, ни добра, ни зла, она не терпит ничего абсолютного, вечного, ничего неизменного. Человек – ее дитя... но она мать не только человека, и у нее нет предпочтения: все, что она создает, она создает на счет другого, одно разрушает, чтобы создать другое, и ей все равно"...
– Так, – грустно заметил доктор, но сейчас же спохватился и, надевая очки, строго прибавил: – Ну и что же из этого?..
Сумасшедший засмеялся, смеялся долго и довольно сердито, а когда перестал, то возразил:
– Да ничего, так-таки и ничего... Вы видите, какая это глупая мысль, глупая до того, что в ней вовсе нет мысли... Так – фактик есть, а мысли нет... а факт без мысли – одна глупость... Мысль вывел я сам... Я решил, что дело далеко не так по идее, если можно так выразиться, природа вовсе не не терпит ничего абсолютно вечного... напротив: у нее все – вечно, вечно до приторности, до однообразия и надоедливости; но только вечны у нее не факты, а идеи... самая суть существования... не дерево, а пейзаж, не человек, а человечество, не влюбленный, а любовь, не гений и злодей, а гениальность и злодейство... Понимаете вы меня?
– По... понимаю, – с усилием ответил доктор.
– Мы вот с вами сидим и мучимся мыслью о смерти... природе до нас – ни самомалейшего дела: мы благополучно, ни на какие рассуждения не взирая, помрем, и нас как не бывало... очень просто... но мучения наши вечны, вечна их идея. Соломон э 1-й, который жил Бог знает когда, ужасно мучился мыслью о смерти, Соломон э 2-й, который будет жить Бог знает когда, тоже будет ужасно страдать по той же причине... Я в первый раз поцелуюсь с невыразимым наслаждением, а когда у меня уже появится вечная костяная улыбочка, сладость первого поцелуя переживут еще миллион миллионов и больше влюбленных... совершенно с тем же чувством... Но я, кажется, повторяюсь?..
– Да-а...
– Да... ну... так вот: во всей этой пакостной мыслишке одно только заключение, – поскольку оно касается не идеи, а факта, нас с вами, значит это то, что природе "все равно". Понимаете, мы ей не нужны, "идею вас" она возьмет, а что касается нас лично, то ей в высшей степени наплевать... И это, извольте видеть, после всей той муки, которую я пережил... Ах ты, стерва!.. Ей – все равно!.. Так мне-то не все равно!.. Плевать мне на то, что ей все равно!.. Совсем не все равно!
Сумасшедший завизжал так громко, так пронзительно, что доктор укоризненно, хотя и совершенно машинально, заметил:
– Ну вот... сейчас и видно...
– Что я сумасшедший?.. Это еще вопрос... да-с, вопрос... вопросик! Я, конечно, пришел в телячье возбуждение... я закричал... и все такое... но ведь удивительного в этом ничего нет: наоборот – удивительно, что люди, постоянно думая о смерти, боясь ее до умопомрачения, единственно на страхе смерти основав всю свою культуру, так прилично относятся к этому вопросу... поговорят чинно, погрустят меланхолично, иной раз всплакнут в носовой платочек и промолчат, займутся каждый своим делом, отнюдь не нарушая общественной тишины... а я... я думаю, что это они – сумасшедшие или просто дураки, если могут перед такой штукой еще приличия соблюдать!..
Доктор очень хорошо вспомнил, как ему хотелось иногда, с несвойственным его летам и солидности ожесточением, начать биться головой о стену или кусать подушку или рвать на себе волосы.
– Этим ничему не поможешь, – угрюмо заметил он.
Сумасшедший помолчал.
– Ну да... но ведь, когда больно, хочется кричать, и когда кричишь, то будет легче...
– Да?
– Да...
– Гм, ну, пусть...
– Да и все-таки самому перед собой не так стыдно: все-таки я, мол, хоть на то употребил свою свободную душу, эту самую, чтобы кричать караул!.. Не шел, как болван, на убой... и не обманывал себя теми благоглупостями, которыми принято себя утешать в сей беде... Удивительное дело! Человек по натуре – лакей... ведь природа... она уж действительно вечна, ей есть смысл думать не о факте, а об его идее, но человек – сам конечнее всякого факта, туда же пыжится, старается представиться, что и он чрезвычайно дорожит тоже не фактом, а идеей... Можно ведь у нас во всю жизнь ни одного ласкового слова никому не сказать, а людей, человечество любить, и это будет очень великолепно, очень добродетельно в самом лучшем смысле слова... Так и видно: притворяются людишки, хихикают перед своим всемогущим барином, который их, как баранчиков, хлоп-хлоп! – и все у них где-то в глубине души сидит этакая надеждишка, махонькая, с воробьиный носочек, даже меньше, совсем меньше, потому что знает же, уверен же всякий из нас, что "оставь надежду навсегда"... сидит эта лакейская надеждишка: ну авось, авось... ну, может... ну, как-нибудь... и того!.. Слово "помилует" уж и вовсе не произносится, потому уж слишком очевидно...
– Ну и что же, наконец? – с тоской спросил доктор и потер руки, точно ему стало очень холодно.
– И наконец, то, что возненавидел я эту самую природу горше горького!.. Дни и ночи думал: да найдется же и на тебя какая управа, будь ты проклята!.. И видите, доктор, я довольно еще равнодушно отнесся к природе, вне земли, которая... Ибо ведь ни черта в ней я не понимаю... То есть не то, что не понимаю, но чувствовать не могу... Что такое для меня звезда, например? Тьфу, и больше ничего!.. Она – сама по себе, я – сам по себе... слишком дальнее, должно быть, расстояние... А вот земная природа, та самая, которой нужно зачем-то лущить нас, как орешки, смакуя нашу идею, то есть идею нас... Все, бывало, думаю: как же так... какое имеет право кто бы то ни был мучить меня, потом другого, а потом миллионного и так далее до бесконечности? Почему-то больше всего меня сладость первого поцелуя угнетала: я, мол, поцеловал раз, один только маленький разик, и уже-тю-тю... а первый поцелуй со всей своей прелестью так и останется, будет вечен, вечно юн и прекрасен... да и все остальное... Ведь обидно же... высшая это обида, такая обида, что хуже и нет!..
Доктор растерянно смотрел на него.
– Но комбинация может повториться, – совсем уже глупо пробормотал он.
– Начхать мне на эту комбинацию! – заорал сумасшедший в положительной злобе.
И крик его был такой громкий, что после него они долго молчали.
– Как вы думаете, доктор, – опять начал сумасшедший тихо и вдумчиво, если бы вам вдруг доказали, что земля наша умирает... так-таки и умирает со всеми своими потрохами, и не дальше, как этак через триста лег... "унд ганц аккурат"... фью!.. Нам-то, современникам, до этого конечно же не дожить... а не ощутили бы вы все-таки некоторой грусти?..
Доктор еще не успел сообразить, как сумасшедший заторопился:
– Очень многие, те, в коих холопство мысли уж в кровь въелось, которые – как былые старые дворовые, уж не могли даже отделить своих интересов от интересов засекавшего их барина – не могут чувствовать самих себя, очень многие скажут, что ощутили бы... и пожалуй, и вправду... Ну, а я... я бы так, доктор, обрадовался! – с каким-то упоением сдавленно проговорил сумасшедший. – Так обрадовался!.. Ах, ты!.. подохнешь, значит, не будешь тешиться вечно моей мукой, проклятой этой самой "идеей меня"! Конечно, строго говоря, это никому ничего не докажет... а все-таки... чувство мести хоть удовлетворится... ирония исчезнет... понимаете... вечность эта, коей во мне нет!
– Как же, – вдруг несколько запоздало ответил доктор, – я понимаю...
И он как-то залпом продекламировал:
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,
И равнодушная природа
Красою вечною сиять...
Сумасшедший быстро остановился и слушал молча с тупыми глазами, а потом залился смехом.
– Вот, вот, вот, вот, вот, вот!.. – как перепел закричал он. – Не будет этого, не будет... не будет этой вечной красоты!.. И знаете, доктор, я... я по профессии инженер, но очень долго занимался астрономией – это в моде, чтобы заниматься не тем, к чему готовился всю жизнь... и вот, когда я уже совсем измучился... совершенно случайно я наткнулся на одну ошибку. Я, знаете, занялся солнечными пятнами, я изучал их гораздо подробнее, чем на них останавливались до меня другие, и вот я...
В это время солнце зашло за стену противоположного здания, и в комнате сразу померкло. И все предметы как будто отяжелели и прилипли к полу. Сумасшедший стал на вид коренастее и грубее.
– Ну вот... в известной теории прогрессивной увеличиваемости солнечных пятен, по которой солнце должно потухнуть без малого в четыреста миллионов лет, я открыл ошибку... Четыреста миллионов лет!.. Вы можете, доктор, представить себе четыреста миллионов лет?
– Н... не могу, – проговорил доктор, вставая.
– И я не могу, – засмеялся сумасшедший, – и никто этого не может, потому что четыреста миллионов лет-это уже вечность... тогда следует просто предпочесть вечность, как понятие более общее, а оттого и более ясное. С четырьмястами миллионами лет все остается, как в вечности: и равнодушная природа, и вечная красота... Четыреста миллионов лет-это насмешка... И я, знаете, открыл, что никаких четырехсот миллионов лет не будет!
– Как не будет? – почти вскрикнул доктор.
– Да так... они рассчитывали, и очень наивно даже, что раз в такое время солнце потухло на столько-то, то... и тут шла простая арифметика. А между тем известно, что охлаждающийся металл или иное тело держится долго в раскаленном виде только именно до появления первых просветов охлажденности... ибо тут взаимонагреваемость... а уж раз появилось пятно, этакое темненькое пятно на сверкающей самодовольной роже, то уж тут... равновесие нарушено, пятно не только не поддерживает общую теплоту, а даже совсем напротив: холодит... холодит-с, милое пятно!.. Холодит и растет, и чем больше растет, тем больше и холодит... с увеличивающейся в чудовищной прогрессии скоростью. Я думаю, что когда останется этак, примерно, четверть солнца, со всех сторон сжатого темными пятнами, одним громадным пятном, то оно потухнет уже в какой-нибудь год... два... И я принялся за вычисления, я делал сплавы, однородные химически солнцу... и, знаете, милый доктор, что я получил?
– А? – странно отозвался доктор.
– Да то, что земля погибнет от холода... при холоде какая уж красота!.. Не скоро, очень не скоро, приблизительно так через пять, шесть тысяч лет...
– Что-о! – вскинулся доктор.
– Через пять-шесть, не больше.
Доктор молчал.
– И когда я это узнал, тут-то я и начал всем рассказывать и хохотать...
– Хохотать? – спросил доктор.
– Ну да... веселиться вообще.
– Веселиться?
– Радоваться даже. А! Думаю...
– А-хи-хи-хи!.. А-хи-хи-хи! – вдруг прыснул доктор. – Хи-хи-хи!..
Сумасшедший недоверчиво замолчал, но доктор уже не обращал на него никакого внимания, он захлебывался, приседал, плевал и сморкался, очки у него спали, фалдочки черного сюртука тряслись, как в лихорадке, а лицо все сморщилось точь-в-точь как резиновый "умирающий черт".
– Через... пять тысяч... лет?.. Хи-хи-хи!.. Это... прекрасно... это о-очень хо...рошо... А-хи-хи-хи!.. Так, так... это мило!.. А-хи-хи-хи!..
Сумасшедший, глядя на него, тоже начал смеяться, сначала тихо, а потом все громче и громче...
И так они стояли друг против друга, трясясь от злобно-радостного смеха, пока на них обоих не надели смирительных рубашек.
1903