355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Арцыбашев » Рабочий Шевырев » Текст книги (страница 4)
Рабочий Шевырев
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:31

Текст книги "Рабочий Шевырев"


Автор книги: Михаил Арцыбашев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

VII

В сумерки пришли из церкви Максимовна и портниха Оленька. Они принесли с собой тонкий запах ладана, и мечтательное смирение еще теплилось на их лицах, как бы озаренных изнутри тихими светами лампадок, возжженных перед светлыми образами.

Оленька даже не сняла платочка, а только спустила его на плечи и села у стола с мечтательным восторгом, уронив на колени бледные тонкие руки. Максимовна тоже постояла в тихой задумчивости, потом вздохнула, как бы приходя в себя, и стала разворачивать свои тяжелые коричневые платки. Лицо ее стало сразу обычным – озабоченным и сухим. Она посмотрела на Оленьку и как будто про себя проговорила:

– Приготовиться бы надо…

– Что? – испуганно переспросила девушка, подняла на старуху чистые светлые глаза и вдруг порозовела слабым бледным румянцем.

– Приготовиться, милая, говорю… – повысила голос Максимовна. Василий Степанович обещал часов в семь прийти, так ты принарядилась бы, что ли.

– Сегодня! – с беспомощным ужасом вскрикнула Оленька и вдруг стала опять прозрачно-бледной, точно вся жизнь внезапно ушла из тела и осталась только в больших глазах, полных томления и стыда.

– А что? – со страдальческим нетерпением возразила старуха. – Не сегодня, так завтра. Что уж там еще… Все равно уж, от судьбы не уйдешь, а другого такого случая не скоро дождешься. Таких, как ты, в городе сколько угодно. Не Бог весть какое сокровище!

Руки Оленьки задрожали до самых кончиков пальцев, исколотых иголкой. Она умоляюще смотрела на старуху полными слез глазами.

– Максимовна… пусть лучше завтра. Я… у меня голова болит, Максимовна!

Наивный голосок ее прозвучал таким безысходным ужасом и такой трогательной кроткой мольбой, что Шевырев, сидевший за дверью, в темной комнате, повернул голову и внимательно прислушался.

Максимовна помолчала.

– Ах ты, моя горькая! – сказала она и всхлипнула. – Что ж ты станешь делать… Сама знаю…

– …на что ты идешь! – хотела она прибавить, но сорвалась и только повторила:

– Ничего не поделаешь.

– Максимовна, – дрожащим голосом и молитвенно складывая руки проговорила Оленька, – я лучше… работать буду…

– Много ты наработаешь, – с горькой досадой возразила Максимовна, куда ты годишься! И побойчее тебя на улицу идут, а ты… и глухая, и глупая… Пропадешь ни за грош. Послушайся лучше меня, хуже не будет. Вот умру я или ослепну совсем… что с тобой тогда будет?

– Я, Максимовна, тогда в монастырь пойду… Мне бы хотелось монашкой быть. В монастыре хорошо… тихо…

И вдруг совершенно неожиданно Оленька широко раскрыла мечтательные глаза и проговорила, задумчиво и восторженно глядя куда-то сквозь стены:

– Мне бы хотелось быть большой белой птицей и полететь далеко-далеко!.. Чтобы внизу были цветы, луга, а вверху небо… Как во сне бывает!

Максимовна вздохнула.

– Дура ты!.. А в монастырь тебя не примут… Туда вклад нужен или на черную работу. А какая из тебя работница!

Старуха махнула рукой.

– Нет, что уж тут… иди за Василия Степановича. По крайности сама себе хозяйкой будешь и мне подмогу окажешь… У Василия Степановича в банке тысяч семь есть, говорят.

– Он страшный, Максимовна, – трепетно пробормотала Оленька, точно умоляя простить ее, – грубый, совсем как мужик простой!

– А тебе барина нужно? Барин не для нас, Оленька… Был бы человек хороший и слава Богу!

– Он даже ничего не читал, Максимовна. Я его спрашиваю: как вам нравится Чехов, а он говорит: при нашем деле некогда пустяками заниматься…

Оленька комично передразнила чей-то тупой и грубый бас. Передразнила и заплакала: большие глаза налились крупными светлыми слезами, и руки опять задрожали.

– Что ж, и дело говорит! – сварливо возразила Максимовна (но видно было, что она старается говорить сердито). – Подумаешь! Не читал!.. Кому твое чтение-то нужно?.. Он человек деловой, не блаженный, как ты!

Оленька перестала плакать и опять широко и мечтательно раскрыла глаза.

– Ах, Максимовна! Ты ничего не понимаешь, а говоришь!.. На свете только и хорошего, что книги. Чехов, например!.. Когда читаешь его – просто плакать хочется! Такая прелесть, такая!

Оленька прижала обе ладони к щекам и закачала головой.

– А ну тебя с твоими книжками! – не то сердито, не то жалостливо огрызнулась старуха. – Может, оно и очень хорошо, только не про нас. Я вон с каждым днем слепну… Вчера со стола убирала – стакан разбила. Гляди, через месяц в богадельню придется проситься… А ведь тоже вот так – шила, шила всю жизнь, ну и дошилась… А я тебе не чета была! Ты и теперь если пять рублей заработаешь да два отдадут, так и слава Богу еще! На самой целой тряпки нет, а туда же… книжки! Что уж тут.

В комнату тихонько вползла старушка из коридора. Крошечные глазки ее смотрели пугливо и любопытно.

– Максимовна, да ведь хуже смерти!.. Он – мужик… Еще бить будет! – с воплем отчаяния крикнула Оленька.

– Ну, уж непременно и бить! – возразила старуха, но не кончила и опять махнула рукой.

– А что ж, что и бить? – прошамкала старушка у двери. – А вы, Ольга Ивановна, покоритесь.

– Что? – испуганно переспросила Оленька.

– А вы покоритесь, говорю… – повторила старушка. – Побьет раз, два, да и отстанет… Они все такие. С ними надо больше смирением. Пусть бьет, а вы терпите… Он и отойдет, ничего!

Оленька смотрела на нее с ужасом, точно из темного коридора вылез и подползает какой-то страшный гад. Она даже подобрала платье и прижалась плечом к столу. Но старушка уже отстала и торопливо повернулась к Максимовне. Ее маленькие глазки загорелись странным выражнием: ехидной трусливой радости.

– А нашего учителя опять со службы прогнали!

– Что?! – вскрикнула Максимовна. – Как прогнали? За что?

– За то, что начальству согрубил. Начальник его выругали за что-то, а он ему грубо сказал… Ну, и прогнали. Марья Петровна сегодня страсть как убивалась! – захлебываясь торопливым шепотком и на каждом слове озираясь на дверь, докладывала старушка.

Максимовна с недоумением смотрела на нее белыми слепыми глазами.

– Да ведь они мне за три месяца должны. Сама сегодня обещала хоть часть отдать… Как же теперь? – растерянно пробормотала она.

– Да теперь уж не отдадут. Где же! Теперь и самим голодать придется, почти с наслаждением ответила старушка.

Максимовна с минуту молча смотрела на нее в упор, точно хотела понять, чему она радуется. Но не поняла, решительно сдернула платок со своих седых, гладко причесанных волос и швырнула его на кровать.

– Да что они думают? Что я их даром держать буду? Благодетельницу нашли!.. Мне самой жрать нечего…

Она еще немного подумала и, вдруг быстро повернувшись, пошла из комнаты. Оленька, почти ничего не понявшая, испуганно смотрела ей вслед, а старушка боязливо поплелась в коридор и спряталась за занавеску, откуда тотчас выглянули две пары любопытных мышиных глаз.

В комнате учителя было темно. Дети притаились где-то по углам, и их не было ни видно, ни слышно. Учитель и его жена рядом сидели у окна, и на смутном светлом пятне его виднелись силуэты двух понурившихся в безнадежной думе голов.

– Марья Петровна! – сдержанно, но значительно, как власть имеющая, позвала Максимовна из дверей.

Учитель и его жена быстро подняли головы. Лиц не было видно, но движение это было покорно и убито.

– За комнату, как обещали, сегодня… Можно получить? – так же сдержанно спросила старуха.

Два темных силуэта шевельнулись и промолчали. Было в них то жалкое, беспомощное выражение, когда человеку даже и сказать нечего.

– Так вот… – зловеще спокойным голосом сказала старуха. – Вы уж, значит, соберитесь. Я завтра комнату сдавать буду… Что за вами за три месяца пропадает, то уж пусть на вашей совести… Сама виновата, дура, что верила. А дольше я терпеть не могу… Как хотите!

Жена учителя не шевельнулась, но сам учитель встал и торопливо вышел в коридор, почти насильно вытолкнув туда Максимовну.

– Видите ли… Я хотел вам сказать… Нельзя ли как-нибудь? Я поищу места. Мне тут кое-где обещали… Так вот… это…

Глаза его бегали, и чахоточный румянец пятнами покрыл бледные щеки. Максимовна вздохнула и махнула рукой.

– Нет, в самом деле… обещали! – заторопился учитель, все гуще краснея и бестолково шевеля руками. – И вообще, я поищу. Нельзя же… Вы сами видите.

– Не могу, господин, – отступая и разводя руками, возразила Максимовна, – если бы не самой! А то ведь дворник каждый день ходит… Самой придется уходить… Только на вас и надеялась. А оно вот что вышло!

– Максимовна! – стремительным умоляющим шепотом, оглядываясь на дверь, заговорил учитель. – Да вы поймите! Куда мы пойдем? Я, знаете, место потерял и вот… Я думал сегодня вперед взять, потому что я раньше уже забрал… Детям нужно было башмаки и жене что-нибудь… Потому что, понимаете, холода, а она кашляет ведь… И теперь у меня ни копейки! Куда же нас пустят? Везде вперед спросят, а вы нас все-таки уже знаете… Максимовна, войдите в мое положение!

Он судорожно хватал ее за руку и лихорадочно блестел глазами.

– Максимовна, ради Бога!

– Нет. Не могу… Своя рубашка к телу ближе… Уж вы как хотите. Мне вас, конечно, очень жаль, а только я ничего не могу. Были на месте, ну и держались бы зубами. А то, что вышло? Сами виноваты.

Учителя мучительно передернуло, но он нечеловеческим усилием подавил себя. Только глаза забегали еще лихорадочнее и лицо стало красным, точно ему было страшно жарко.

– Да, конечно… Я виноват. Но ведь это я виноват, а не дети…

– Дети ваши. Вот для детей и снесли бы.

– Видите ли, Максимовна, это…

– Да что я вижу! – с безнадежной грубостью перебила старуха. – Что ж вы себя передо мною унижать будете! Я ничего не могу. Вот бы и говорили так там.

– Максимовна!

Вдруг в темных дверях появилась худая женская фигура с растрепанными волосами.

– Леша, оставь! – истерически крикнула она на всю квартиру. – Разве у этих людей есть жалость! Будь они все прокляты! Они мизинца твоего не стоят, а ты перед ними…

– Что ж вы проклинаете! – оскорбленно начала Максимовна. – У нас жалости-то, может, больше, чем у вас…

– У вас жалость? Да вы звери, а не люди! Человек тонет, а вы ему нотации читаете… Оскорбляете, чтобы потом на улицу вышвырнуть!.. А он еще объясняет ей! – с бесконечной мукой и негодованием крикнула она. – Идите вон отсюда!

– То есть как это – вон? – повысила голос Максимовна. – Мне из своей квартиры идти некуда…

– Вон идите! – пронзительным голосом надорванно закричала больная и почти трагическим жестом вытянула худую руку. – Что вам нужно? Чтобы мы ушли? Успокойтесь. Уйдем… Завтра же уйдем, а пока убирайтесь вон!

– Машенька, – робко пролепетал учитель. – Не надо!

– Вон, вон, проклятые!.. Замучили! – истерически кричала женщина и вдруг схватилась за волосы и бросилась назад.

Муж побежал за нею, и слышно было, как он лепетал, а больная злобно и надорванно скоро-скоро говорила что-то и нельзя было понять что.

Максимовна с минуту стояла молча, потом скорбно развела руками и пошла прочь, как виноватая, бормоча про себя.

В дверях своей комнаты ее окликнул Аладьев.

– Максимовна, подите сюда на минутку…

Старуха с тем же видом мучительного недоумения зашла к нему.

– Скажите, пожалуйста, – нерешительно и глядя в сторону заговорил Аладьев, – неужели в самом деле нельзя немного подождать?.. Сами видите, в каком они положении… А?

Максимовна по-прежнему развела руками.

– Я, ей-Богу, ничего не могу… Разве я со зла! Мне самой сроку до послезавтра дворник дал. Не заплачу и вон!.. Ведь я на них и надеялась.

– Но все-таки?

– Вы думаете, у меня жалости и в самом деле нет? Я – старый человек, скоро умирать буду… Нет, Сергей Иванович, когда она на; меня кричала, у меня словно ножами по сердцу резало. Да что ж я буду делать? Я три месяца терпела, дворнику в ноги кланялась… Думаете из-за чего? Жалко было… Нам, если друг друга не жалеть, так бедному человеку и податься некуда будет! Жалостью весь голодный мир живет. Да ведь бедняку и жалеть-то можно до поры до времени… Под конец и себя тоже пожалеть надо!.. Не я безжалостная жизнь жалости не знает!

Голос старухи с белыми полуслепыми глазами звучал суровой и даже величавой скорбью. Аладьев смотрел на нее с изумлением и чувствовал себя маленьким и легкомысленным перед нею.

– Так-то, Сергей Иванович. Нашему брату, голяку, жалеть труднее, чем другому… Наша жалость нашей же кровью живет… Богач копейку подаст – свое удовольствие сделает, а я копейку подам – у себя изо рта кусок вырву. А за этот кусок я вот скоро слепая буду, на солнце посмотреть нечем будет… Коли люди не пожалеют, на улице сдохну, как старая собака!.. Что уж тут в безжалостности упрекать!.. Понять надо!

Старуха вздохнула.

Аладьев стоял перед нею, беспомощно свесив длинные руки.

– Вот какие дела!.. Да-а… А жалко мне их вот как! Вы думаете, я не понимаю, что ему иначе нельзя было? Очень понимаю! Бедному человеку если еще и гордости лишиться, так смерть краше жизни покажется. А что тут поделаешь?

– Послушайте, Максимовна, – нерешительно заговорил Аладьев. – А если бы они за месяц заплатили… Вы бы тогда как?

– Да как!.. Я же не зверь, в самом деле! Как-нибудь выкрутилась бы. Заложить что-нибудь можно… Да ничего у них нет!

– Я достану, Максимовна, – глядя в пол и страшно стесняясь, пробормотал Аладьев.

Старуха пристально посмотрела на него, но не разглядела выражения лица.

– Вы? Да у вас у самих ничего нету…

– Да я достану… Займу у одного приятеля… Вы уж сегодня их не трогайте, а я сбегаю, тут недалеко… Да… вы им уж и чаю дайте и огня, а то у них… Вон чай, сахар, булки, возьмите мои… А я побегу…

Максимовна молча смотрела на него. Потом вздохнула, ничего не сказала, забрала чай и сахар и ушла, покачивая седой головой.

Аладьев смущенно постоял посреди комнаты. Ему почему-то казалось, будто он поступил неловко. Но он не думал, почему это так, а просто размышлял, где бы скорее достать денег. И сейчас же, торопливо надев пальто и шапку, побежал из квартиры, через три ступени шагая длинными ногами.

VIII

Часов в семь пришел лавочник.

Он долго стучал в коридоре новыми калошами, старательно и с напряжением вытер платком красное лицо и, осторожно поскрипывая на ходу, прошел в комнату Оленьки.

Там Максимовна уже приготовила самовар, водку и селедку на тарелке. Оленька сидела у стола прямо, как былинка, и большими тоскливыми глазами смотрела на дверь.

– Оленька, а посмотри, какой гость к нам пожаловал! – сказала Максимовна таким неестественно умильным голосом, каким говорят с детьми.

Лавочник вошел, ступая так, точно шел по льду в лакированных сапогах.

– Здравствуйте, – сказал он, подавая большую потную руку с несгибающимися перстами.

Оленька молча и не подымая глаз подала тонкие бледные пальцы. Видно было, как горело ее опущенное лицо и трудно дышала невысокая, еще совсем девичья грудь.

– Ну, вот… Вы тут поговорите, поболтайте, а я насчет чайку похлопочу… – тем же неестественным тоном сказала Максимовна и ушла, плотно затворив дверь. У себя в кухне она остановилась, задумалась и вздохнула. Та же суровая, почти грозная жалость была на ее сухом слепом лице.

Оленька сидела у стола, положив на него руку, и изгиб этой руки был тонок и чист, как мраморный. Лавочник сидел напротив, грузно придавив стул своим громадным, как куль муки, телом. Глазки у него были серые, маленькие, как щелки, но смотрели остро и жадно, по-звериному. До сих пор он видал Оленьку только в церкви да у себя в лавке, куда она забегала на минутку. Теперь разглядывал внимательно и подробно, точно прицениваясь к вещи. Оленька чувствовала его глазки на своей груди, на ногах и лице, и это бледное лицо горело страхом и стыдом.

Она была тоненькая, нежная и слабая. Странно было думать, что ее хрупкое тело может служить для грубых и грязных животных отправлений. И в этой слабости, чистоте и беспомощности было что-то неуловимо сладострастное для толстого, сального, задыхающегося от массы нечистой крови зверя. Глазки лавочника подернулись мутной влагой, и вдруг он весь раздулся, точно стал больше и толще.

– Чем изволите заниматься? – спросил он тоненьким голосом, с трудом выходящим из жирного горла, сдавленного жадностью и сознанием полной власти. – Не помешал ли я? А?

– Что? – испуганно переспросила Оленька, на мгновение подымая молящие светлые глаза.

«Ишь ты, и впрямь – глухая! – подумал лавочник. – Ну, да оно и лучше! А девка славная!»

Он опять посмотрел ей на грудь и живот, мягко и нежно переходящий в стройные ноги, отчетливо видные под тонкой синей юбкой. Он как будто видел уже ее голое тело и щупал его, облизываясь и урча.

– Я спрашиваю: чем вы изволили развлекаться?

– Я?.. Ничем… – пугливо ответила Оленька, всем телом чувствуя, что ее раздевают, облюбовывают и облизывают эти бесстыдные маленькие глазки. Лавочник самодовольно хихикнул.

– Как же так – ничем! Барышни любят развлекаться! Никак не могу поверить, простите, чтобы такая прекрасная барышня целый день за работой глаза мозолила. Ваши глазки совсем не для этого созданы!

Оленька опять подняла на него большие светлые глаза. Ей вдруг наивно показалось, что он ее жалеет. И должно быть, она подумала, что он, может, и в самом деле – хороший, добрый человек.

– Я вот… книги читаю… – робко проговорила она и тихонько улыбнулась.

– Ну, книги, это что!.. Вот мы с вами, как поближе познакомимся, так уж вы позволите мне… например, в театр. Это будет поинтереснее, чем за книжками сидеть!

Оленька вдруг оживилась. На ее уже снова побледневшем лице показался новый, легкий и чистый румянец.

– Нет. Как вы можете так говорить. Есть очень хорошие книги… Вот, например, Чехов… Я, когда читаю что-нибудь Чехова, всегда плачу… У него все люди такие несчастные, жалкие…

Лавочник выслушал, склонив набок голову с узким лбом и помутневшими глазами. Потом подумал.

– Уж будто все такие несчастные… – прежним сладким и выразительным тоном сказал он. – Есть и счастливые… Конечно, кому жрать нечего. А если человек… Вот я о себе скажу.

Он придвинулся к Оленьке, скосил глазки на низ ее живота и, слегка приосанившись, приготовился говорить. Но Оленька, с затуманенными глазами, наивно и мечтательно продолжала:

– Нет, люди все несчастные… И те, которые думают, что они счастливые, на самом деле тоже несчастные. Мне бы хотелось быть сестрой милосердия, чтобы всем несчастным помогать… или монашкой.

– Ну, зачем же монашкой! – возразил лавочник с двусмысленным и страшным своей наглостью выражением. – Разве мало на свете мужчин!

Оленька с недоумением на него посмотрела. Глухота всю жизнь ограждала ее он этих слов и мыслей, и она плохо понимала их. Душа ее, как у всех глухих, сложилась своеобразно и чисто. И глаза ее были спокойны и совершенно прозрачны.

– Ах, нет… что вы говорите! – удивилась она. – Монашкой так хорошо!.. Я раз две недели прогостила у тетушки в Воронеже… В монастыре… У меня тетя есть монахиня, старенькая… молчальница… Уже четырнадцать лет молчит… святая!.. Так как там хорошо было! В церкви тихо-тихо, огоньки светят… поют так хорошо… Стоишь и не знаешь, на земле или на небе!.. А то выйдешь за ограду. Монастырь на горе, а внизу река и за нею поля. Далеко-далеко видно! На лугах гуси кричат, а ласточки так и чиркают вокруг. Я весной была, так в монастырском саду яблони цвели… Так хорошо иногда станет, что дух замрет. Так, кажется, сорвалась бы с горы и полетела, как птица… далеко-далеко.

Голос Оленьки дрожал от восторга, в больших светлых глазах стояли тихие слезы и губы дрожали. Она и впрямь была похожа на какую-то белую монашку.

Лавочник слушал, слегка отвесив губу и опять, как бык, согнув толстую красную шею набок.

– Да-с… – протянул он. – Это, конечно, мечтания… А в жизни… хорошенькой барышне и без монастыря можно удовольствие получить!

Он захихикал, выразительно подмигнув Оленьке. Но она не заметила и все смотрела куда-то вверх и прямо, точно и вправду видела перед собой далекие поля, голубое небо, широкие реки и белые стены монастырские.

Когда пришла с самоваром Максимовна, лавочник, совсем разнеженный и как бы смазанный маслом от пота, говорил:

– Я люблю, чтобы у барышень была вот такая тонкая талия, как у вас, Ольга Ивановна… И как это женщины умудряются: тут вот, кажется, пальцами обхватишь, а тут, простите за вольность, кругло…

Последнее слово он подобрал наскоро, а хотелось ему сказать что-то другое, – такое, отчего он вдруг весь побагровел и задышал, как боров. Он даже протянул куда-то руку, но увидел Максимовну и отдернул. А потом долго вытирал пот со лба.

Потом он выпил с Максимовной водки, закусил селедкой и стал шутить на тему о том, что все девушки до брака мечтают о монашестве.

– А как выйдут замуж, так если муж попадется старый или слабосильный, так, можно сказать, в гроб вгонят!.. Так ли, Максимовна?

– Известно! – неестественно угодливым тоном ответила старуха. – Ну, да о вас, Василий Степанович, этого сказать нельзя… Вы сами всякую в пот вгоните!..

Лавочник захохотал и долго смотрел на Оленьку загадочно и в то же время откровенно прищуренными глазками.

– Да! Могу сказать без хвастовства! Моей супруге жаловаться не придется! Покойная жена моя даже сердилась иной раз, право! Бугай ты, говорит, ненасытный!..

Он смеялся, все глядя в упор на Оленьку. Под его взглядом бледное личико девушки склонялось все ниже и ниже, как надломленная былинка. И было страшно слышать этот жирный торжествующий хохот зверя.

Когда лавочник ушел и подвыпившая Максимовна проводила его, Оленька вдруг всплеснула руками и заплакала. Плакала она долго, опустив светловолосую голову к коленям, и мягкие плечи ее вздрагивали, а пряди волос, упавшие вниз, колыхались, как пух.

Вокруг все еще пахло селедкой, сапогами и прелым потом. Воздух был тяжелый, и странно маленькой, слабой и хрупкой казалась в нем девичья фигурка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю