Текст книги "Человеческая волна"
Автор книги: Михаил Арцыбашев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
"С броненосца стреляют!.. Началось!" – подумал Лавренко.
Так же далеко в городе послышался глухой удар, мгновенный свет выхватил из мрака вдруг показавшиеся и пропавшие силуэты крыш, и резкий звук разрыва явственно донесся оттуда.
– А-ах, – вырвалось у кого-то.
– Куда лезете?.. не видите, черти, здесь красный крест? – неожиданно прокричал позади знакомый Лавренко голос санитара.
Лавренко, ошеломленный и растерянный, кинулся на голос. Кто-то со странным звуком, хрипя, как умирающий, покатился ему под ноги, чуть не сбив его самого.
– Кто?.. раненый, что ли? – с трясущимися руками наклонился Лавренко.
Подбежали еще двое, студент опустил зажженный фонарь, и Лавренко увидел совершенно бессмысленное, разбитое в кровь лицо.
– Вы ранены?.. куда?.. – торопливо спрашивал санитар, стараясь перевернуть лежавшего человека.
Тот что-то проговорил, но нельзя было ничего понять.
Лавренко нагнулся ниже и вдруг почувствовал тяжелый запах водки и увидел развалившийся узел, из которого рассыпались свертки чаю, бутылки и какая-то шелковая материя, изорванная и забрызганная чем-то темным.
– Пьяный? – удивленно вскрикнул студент. Человек, шатаясь, встал на четвереньки и поднялся совсем, ухватившись за Лавренко и пахнув ему в лицо вонючим, кисло-тяжелым запахом рвоты и перегара.
Что-то бросилось Лавренко в голову: какая-то непонятная обида, злоба и беспомощное негодование.
– Скотина! – неожиданно для самого себя крикнул он и изо всей силы толкнул пьяного в грудь.
Тот отшатнулся назад, запнулся и, тяжко рухнув навзничь, перевернулся и затих.
"Чего доброго, убился?" – мелькнуло в голове Лавренко, но, весь дрожа от мучительных непонятных чувств, он только стиснул зубы и отошел, конвульсивно вытирая платком мокрую руку.
– Доктор! – растерянно сказал один из санитаров. – Мы тут ничего не поделаем!.. надо куда-нибудь в дом!..
– В аптеку раненых сносить начали!.. В Морозовскую аптеку!.. отозвалась курсистка.
Минута величайшего раздумья овладела Лавренко: ему вдруг стал противен человек.
Все время, пока в темноте, сквозь толпы людей, налетающих друг на друга, ругавшихся, кричавших и угрожающих кому-то, его отряд пробирался к аптеке, подобрав по дороге двух, неизвестно где, кем и когда раненных людей, Лавренко думал об одном, и мысль его была полна отвращения и грусти.
"Пусть они все правы в том, что несчастны и что им есть хочется, но если в первый день, когда они почувствовали свободу и должны были ощутить первые проблески человеческой жизни, после жизни угнетаемых скотов, они не нашли ничего лучшего, как начать грабить и убивать, то не есть ли это указание на то, что при всяком положении их жизни, при всяких условиях, конечной точкой их действия явится не радость жизни, а новая и бесконечная борьба за кусок... было – два, будут добиваться третьего, будет три они станут рвать друг другу горло из-за четвертого куска... И так без конца".
Целый рой привычных мыслей о том, что люди не виноваты в своем невежестве, прилетел ему в голову, но чувство отвращения пробивалось сквозь них, принимая то образ толстого сытого человека в генеральском мундире, то образ пьяного окровавленного оборванца и вызывая в сердце жгучее чувство ненависти, от которой хотелось вдруг ощутить в себе нечеловеческую безграничную силу и одним ударом уничтожить все; так уничтожить, чтобы шар земной мгновенно обратился в ледяную пустыню. Лавренко внезапно почему-то вспомнил, что сегодня целый день светило яркое солнце и голубело небо, а он их не видал. Между солнцем и им, Лавренко, стоял то голодный, то сытый, но одинаково омерзительный, грубый и жестокий человек. И захотелось все бросить, махнуть рукой и пойти куда глаза глядят. И как всегда, когда он задумывался о том, куда пойти, Лавренко захотелось пойти сыграть на бильярде.
Но ему стало стыдно своего, как казалось, совершенно нелепого в такой день желания, и Лавренко, сделав над собой усилие, потушил в себе злую мысль и, точно проснувшийся от тяжелого сна, вяло и как будто даже спокойно принялся за дело.
В аптеке были выбиты стекла, разноцветные пузырьки, растоптанные в омерзительной грязи из пыли, крови, обрывков тряпья, похожего на вывороченные растоптанные внутренности, и клочьев розово-грязной ваты, придавали комнатам вид необыкновенный и странный, какой бывает в квартирах, из которых выехали люди.
– Доктор, а убитых куда сносить? – кричал фельдшер, проталкиваясь к нему между столпившимися, одетыми в пальто и шапки, точно на улице, людьми. Вид у него был озабоченный, но нисколько не испуганный.
Лавренко подошел смотреть на убитых. В узком коридоре их сложили рядком, как дрова, и их вытянутые ноги мешали ходить живым. Многие из них были голые, и тела их блестели голо и страшно. Первый, к которому нагнулся Лавренко, был огромный толстый человек, должно быть, страшной силы, с массивной выпученной грудью сильного животного. На груди у него было одно аккуратное темное пятнышко.
– Только и всего! – сказал задумчиво Лавренко, сам не заметив этого.
Руки со сжатыми кулаками преградили ему дорогу, Лавренко перешагнул их, стал прямо в густую липкую лужу, вытекающую из-под кучи тряпок, и у самого носка сапога увидел спутанный ком волос, крови, мозга и грязи, в котором можно было только угадать человеческий затылок.
– Фу, мерзость!.. – чуть не вскрикнул Лавренко и отшатнулся.
– Я думаю, можно пока свалить в сарай, а тут поставить кровати, озабоченно говорил ему фельдшер.
– Ну, да... свалите в сарай!.. – задумчиво ответил Лавренко, болезненно острым взглядом обегая ряд тускло блестящих под коптившей лампой белых неподвижных лиц, не возбуждавших представления о людях. – Все равно, голубь, хоть и в сарай!..
Из задней комнаты послышался визг и с каждым мгновением стал расти и повышаться, точно там резали свинью и не могли дорезать.
Лавренко пошел туда, на ходу засучивая рукава и все сохраняя на лице выражение вялой и углубленной грусти.
Из-за спины санитара в белом халате он увидел нечеловеческие выпученные глаза, голые ноги и над ними что-то красное, склизкое, дрожащее, как кисель.
С этого момента вне времени и пространства, уже не видя причин и последствий того, что тут совершалось, как будто оторванный от всего мира и вдавленный в какую-то кровавую гущу разорванного живого мяса и диких воплей, идущих как будто не только из широко разинутых красных глоток, а и от непонятных круглых, выпученных в страшной муке глаз, Лавренко перевязывал одного раненого за другим, и перед его глазами, в которых не было уже другого выражения, кроме ужаса и болезненного сострадания, проходили всевозможные муки, какие только может причинить человеку человек.
На заре он вышел на крыльцо во двор и мокрыми руками стал закуривать папиросу. Холод рассвета и блеск еще видимых звезд, чистых и прекрасных, высоким куполом стояли вверху над еще темными крышами домов. Вокруг было тихо, и ясно слышался где-то за домами отдаленный гул, пронизанный сухим треском и лопотаньем пулеметов.
– Когда же этому конец? – с той внезапной злобой, которая все чаще и чаще охватывала его, вслух сказал Лавренко, бросил папиросу, не закурив, и, пошатываясь от прилива крови к голове, вернулся назад.
Его уже искали, и испуганные лица бросились ему в глаза сразу.
– Полиция!.. – трагически сдавленным шепотом, почему-то не указывая и не оглядываясь назад, сообщил ему фельдшер.
В коридоре, под слабым светом лампочки, виднелась серая шинель с блестящими пуговицами, а за нею сплошная стена черных городовых.
– Что там такое еще? – сжимая кулаки, спросил Лавренко сквозь зубы.
Изо всех дверей любопытно и испуганно смотрели санитары, сестры и раненые с забинтованными телами.
– Вы заведующий пунктом? – спросил седой усатый пристав, видимо, только что чем-то возбужденный и взволнованный. Глаза у него блестели, зубы скалились, дыхание было ускоренное, как будто он гнался за кем-то и озверел и еще не пришел в себя. Я...
– У вас есть разрешение на открытие пункта?
– Нет...
– В таком случае потрудитесь закрыть! А раненых заберут военные санитары.
Лавренко, толстый и мокрый от пота, с завернутыми на пухлых руках мокрыми рукавами, угрюмо смотрел на пристава и молчал.
– Так вот-с, – с иронической вежливостью сказал пристав.
– Я пункта закрыть не могу, тяжело пыхтя, возразил Лавренко.
– А это как вам будет угодно, – даже с какою-то радостью ответил полицейский. – Я прикажу стрелять по окнам, а вы примете на себя все последствия.
Лавренко молчал. Пристав немного подождал и, прибавив: "Ну, так вот-с..." – вышел. Черные фигуры городовых, стуча сапогами и шашками, затолпились в дверях. И в этом кованом стуке, в литой однообразности поворотов было грозное проявление силы машины, неуклонной и несокрушимой.
И полною противоположностью этой силе был тот жалкий хаос растерянности, испуга, паники, который воцарился на пункте.
Когда Лавренко, все еще тяжело пыхтя и чувствуя, что вся душа его переполнена бессильным возмущением, вернулся в аптеку, его поразило то, что он увидал.
Крик, похожий на плач, и вопли отчаяния наполняли стены. При свете коптящих лампочек бестолково метались, похожие на привидения, белые фигуры санитаров, корчились по всем углам нелепые и ужасные призраки окровавленных, грязных, с размотавшимися бинтами раненых. Кто-то сваливал в кучу со звоном и криком инструменты, бинты, банки с ватой. Запах разлитой карболки остро стоял в воздухе. Два студента, очевидно, сами не зная куда, волокли за руки и за ноги рослого рыжего человека, который беспомощно стонал, а из дверей волокли им навстречу другого, и видны были только ноги, согнутая спина несущего, а кто-то кричал оттуда злым и надорванным голосом:
– Куда вы прете?.. На двор выносите!.. На двор!..
Но сзади на студентов напирали другие санитары, бестолково путаясь с тяжелым кулем окровавленных тряпок, из которого белели бинты и торчали худые синие руки с растопыренными пальцами. И вся эта безобразная, испуганная куча человеческих тел, напирая, крича и сшибая друг друга с ног, нелепо ворочалась на одном месте.
– Назад, назад!..
– Да куда к черту?.. А ну вас!..
– Скорее, скорее...
Кто-то упустил ногу раненого, и она стукнулась о пол, как плеть.
– Пустите меня, пустите!.. застонал надорванный голос.
Лавренко стоял в дверях и молча смотрел на все. И еще больший ужас и отвращение охватили его.
– Доктор, куда теперь?.. Что делать? – бросилась к нему барышня.
– Убирайтесь к черту! – завопил Лавренко, сжимая кулаки и судорожно тряся ими. – Трусы, стыдитесь!.. Оставить, сейчас оставить!..
Его пронзительный дикий крик, как острие, прорвался сквозь весь бессмысленный хаос криков, стонов, шума и плача, и на секунду стало тихо. Застрявшие в дверях ноги торчали неподвижно, и оттуда молча, растерянно выглядывали лица. Два студента торопливо и незаметно отволакивали своего раненого на место в угол.
– Ваше благородие, а как же, стрелять будут? – пробормотал бледный, с трясущимися губами фельдшер.
– Доктор!.. – отшатнулась от него барышня.
– Пускай стреляют, пускай!.. – тем же пронзительным голосом закричал Лавренко. – Мы тут нужны, нам идти некуда, и мы не пойдем. Зачем вы лезли сюда? Цель какая-нибудь у вас была?.. А теперь бежать! Оставаться, или убирайтесь все к черту!..
Лавренко весь трясся, и его пухлое, большое тело покрывалось холодным потом.
Все затихло, и наступила почти тишина, только в отдаленном углу, очевидно в забытьи, монотонно и непрестанно стонал раненный в живот мальчуган.
Лавренко машинально пошел на этот стон и наклонился над лавкой.
На него глянуло синеватое бледное детское лицо с сухими растрескавшимися губами и тусклыми, невидящими глазами. Мальчик умирал, и это сразу было видно, и жаль было смотреть. Лавренко долго стоял, неподвижно глядя в умирающее личико, потом вздохнул и, горько качнув головою, отошел.
Тихо, точно боясь потревожить кого-то, растащили раненых. Санитары, не глядя на Лавренко, копошились по углам и производили на него впечатление побитых собак. Фельдшер, к которому обратился Лавренко, смотрел на него виновато и подобострастно.
Через час приехал полицеймейстер в белой шапке, хмуро осмотрел пункт и, предупредив Лавренко, что если из аптеки будут стрелять, то он разгромит ее пушками, уехал.
Все успокоились, задвигались и заговорили, и даже раненые застонали громче и свободнее, точно почувствовали на это право.
Но Лавренко было худо. Необычайная апатия и слабость охватили его тучное тело, и болезненно хотелось одного – уйти сыграть на бильярде.
XIII
Когда в наступившей синеве весеннего вечера над темными крышами пакгаузов показалось розоватое зарево, похожее на восход луны, молодой офицер вынул шашку, блеснувшую в темноте, и прокричал перед неподвижными рядами солдат:
– Смиррно!.. Шашки вон!.. Рысью марш!..
И первый тронул рыжую кобылу, с места взявшую в карьер.
Головы лошадей и людей шевельнулись, ряд тусклых отблесков сверкнул по рядам, и вся темная масса, сотрясая землю, рассыпая искры и напоминая отдаленный гром, двинулась вперед.
Из-за темного угла ослепительно ярко открылась жуткая и веселая картина.
Пылал огромный длинный амбар, и золотое пламя высокими танцующими языками порывалось в синее небо. Обугленные бревна, покрытые золотыми и красными углями, с треском ворочались в пламени, и снопы искр фонтанами, как от взрыва, сыпались вверх. На огненном фоне, как стая чертей, с криком и уханьем кривлялась, суетилась и над чем-то копошилась толпа.
– Марш! марш!.. Руби!.. – напрягая отчаянный голос, в котором слышались страх и злоба, и прорезывая им оглушительный рев и грохот, крикнул офицер. Его рыжая кобыла, поджав задние ноги, скачками рванулась вперед, и в пронзительном многоголосом визге шашка бесшумно, как показалось офицеру, и как будто против его воли, вонзилась во что-то мягкое и упругое.
Все смешалось на фоне пожара. Одну секунду ничего нельзя было разобрать, и люди, лошади, сверкание красных от огня шашек, гром, треск и дикий, нечеловеческий вопль – слились в один черно-огненный кошмар, крутящийся в непонятном бессмысленном вихре.
В это время Кончаев, Эттингер, человек в пальто и еще десятка два дружинников, отстаивавших от громил сахарный склад и проход к пристани, перебравшись через забор, чтобы избежать черного, ревущего в панике потока, стремглав несшегося от забора до забора во всю ширину освещенной неверным светом пожара улицы, пробрались в узкий переулок, пробежали в темноте, спотыкаясь на какие-то бочки и тюки, и выбежали к месту пожара.
Разрозненная кучка безличных черных фигур во всю прыть пронеслась мимо них.
– Скорей, скорей! – хрипло кричал кто-то из нее. И вслед за тем показалась рыжая, как будто золотая от огня лошадь, круто забирающая ногами, из-под которых летели искры, и темная масса звенящих, гремящих кавалеристов, сверкая шашками, вынеслась на середину улицы.
– Руби!.. – кричал тонкий, не то озлобленный, не то испуганный голос.
Кончаев, со стиснутыми зубами и напряженными глазами, вытянул вперед руку с револьвером и, целясь выше золотой лошади, выстрелил. Тьма переулка засверкала огнями.
– Тра-та-та-тах-тах... непрерывной дробью посыпались выстрелы.
– А-а, так! – задыхаясь, крикнул кому-то Кончаев.
Золотистая кобыла со всех ног шарахнулась в сторону, и серый ком, звеня по камням, покатился на средину улицы, как куль, с силой брошенный о землю. Темные силуэты лошадей, и вставших на дыбы, и присевших на задние ноги, мелькнули среди хаоса света и тьмы, и прежде чем Кончаев опомнился, солдаты поскакали назад.
– Ура!.. закричало несколько голосов. Чувство небывалого возбуждения и непонятного восторга охватило Кончаева. Он сорвал фуражку и, размахивая ею, весь озаренный ярким пламенем пожара, крикнул:
– Товарищи, наша взяла!..
– Ура!.. – опять и – громче, и веселее закричали голоса.
Человек в пальто, без шляпы, выбежал на освещенное место и металлическим голосом, покрывая треск пожара, закричал:
– Товарищи, строй баррикаду!.. Солдаты сейчас вернутся! Стройте баррикаду!..
Откуда-то, громыхая, поволокли ящики, покатили бочки. Одна из них разбилась, и что-то темное полилось по мостовой. Стало весело и ничуть не страшно.
Кончаев вспомнил, что, перелезая через забор, он наткнулся на груженую ломовую телегу, и, весело крикнув Эттингеру:
– Эй, атлет, сюда! – побежал в темноту. В переулке ничего не было видно, и Кончаев ободрал себе руку обо что-то острое. Телега была у самого забора, но завязла между бочек.
– Где вы?.. спрашивал в темноте атлет, налезая на самого Кончаева.
– Тут, тут! берите за оглобли!.. сюда!.. Ну!.. – весь проникаясь неудержимым весельем, как когда-то, во время буйных мальчишеских игр, говорил Кончаев.
Он стал тащить телегу за задок, а Эттингер напирал на оглобли. Кто-то, невидимый в темноте, подбежал сбоку, и теле!а, грузно и кругло заворачивая прямо на Кончаева, покатилась из переулка.
– Тише, вы!.. Задавите!.. – весело кричал Кончаев. Он споткнулся на что-то мягкое и чуть было. не упал. Колеса грузно переехали через это мягкое, и Кончаев догадался, что это труп убитого им офицера. На мгновение что-то гадливо кольнуло его в сердце, но сейчас же исчезло.
– Сюда, сюда!.. Вот так!.. Ладно!.. – кричал он, напрягая силы.
Телегу поставили поперек улицы, завалили бочками и тюками. Со стороны города навалили железные ворота, и что-то корявое, неуклюжее, черное и зловещее, отбрасывая колеблющуюся тень, загородило улицу.
– Флаг, флаг надо!.. – карабкаясь на верх баррикады и блестя глазами, кричал какой-то подросток.
Кусок красной шелковой материи с оборванными концами, кроваво сверкая от пожара, затрепыхался наверху.
– Вот и баррикада! – чему-то улыбаясь, сказал Кончаев.
Было весело, точно построили игрушечную крепость, и каждому хотелось еще что-нибудь придумать, устроить, улучшить "свою" баррикаду. Кончаев нашел телегу, подросток приделал флаг, какой-то приказчик сказал, что за углом сложены бревна для телефонных столбов, и Эттингер сейчас же приволок одно, оставляя по мостовой длинную борозду вывороченных камней. Бревно взвалили на самый верх, и, действительно, образовался очень удобный бруствер, из-под которого можно было стрелять.
Тем временем пожар все разгорался и перекинулся на крышу сахарного склада. Теперь горело сбоку, и тьма отступила еще дальше, и казалось, что улица кончается черными дырами в обе стороны.
Позади баррикады показались отдельные темные фигуры, боязливо подходившие и напоминавшие шакалов, тянущих на падаль.
– Ага, опять лезут, – насмешливо сказал один из дружинников.
И вдруг всеми овладела какая-то злобная обида.
"Мы тут умираем, подумал каждый, – а они тут грабят!"
Черные фигуры, похожие на шакалов, крадучись, стали подбираться к амбару. Из темноты послышался лязг о железо и возня. Один выбежал назад и что-то быстро и с трудом уволок в темноту. Потом раздался визг, и стало совсем похоже на драку хищников.
Человек в пальто медленно отошел от баррикады, подошел к амбару шагов на двадцать и вдруг, подняв руку, выстрелил раз и другой. Два коротких выстрела слились в одну трескучую молнию, и вслед за тем раздался дикий крик, и десятка два черных фигур опрометью выскочили из амбара и исчезли.
– Сволочь... – медленно возвращаясь, сказал человек в пальто. Глаза у него сверкали от огня и казались нечеловеческими.
Кончаев хотел было что-то сказать, но промолчал и сам удивился, как мало впечатления произвели на него эти два выстрела, направленные прямо в людей. Потом он вспомнил, что, в сущности говоря, он тоже убил человека. Он искоса поглядел на то место, где чернела короткая тень от серой неподвижной кучки. Ему показалось, что ужас шевельнулся у него в груди, но это только показалось, сердце молчало, и только мальчишеская веселость сменялась суровым напряженным спокойствием.
Захотелось покурить, но папирос не было.
Ходивший назад по улице дружинник вернулся и сообщил, что во всех прилегающих к вокзалу улицах строят баррикады, а дальше громят порт, и пожар уже в нескольких местах.
– Ну и черт с ними, – сказал человек в пальто, – не в том дело!
Известие о том, что строят баррикады, подняло всех. Почувствовалась сила, и послышались бодрые мечтательные голоса:
– Ого, здорово!..
– Мы отсюда, а с броненосца будут жарить по городу.
– Главное, что броненосец не позволит установить пушки...
– Какие же тут, к черту, пушки!
– Здорово, черт возьми!..
Опять воцарилось напряженное веселое настроение, и, когда с баррикады крикнули, что идут солдаты, никто не испугался.
– По местам!.. – властно крикнул человек в пальто.
Он взобрался на край баррикады и был виден отовсюду, освещенный пожаром, в своей позе привычного оратора, без шляпы, в пальто с поднятым воротником.
Солдаты показались как-то сразу. Как будто тьма родила их, они вдруг выдвинулись во всю ширину улицы плотной, стройной массой, над которой беспокойно и неуловимо засверкали штыки.
Одинокий металлический голос рожка запел в темноте жалобно и предостерегающе, и вдруг тьма разодралась надвое, блеснул мгновенный ряд огней, на баррикаде посыпались мелкие камни и щепки, и кто-то закричал.
– Пли!.. – скомандовал человек в пальто.
Кончаев, весь охваченный злобным восторгом, забыл о том, что его могут убить, высунулся за бревно и выстрелил. Вся баррикада расцветилась короткими желтыми огоньками и засыпалась дробью разрозненных выстрелов. Пять или шесть раз раздиралась тьма в конце улицы, и скоро вся она, наполненная треском пожара, дымом, криком, грохотом выстрелов и смертью, превратилась в сплошной ужас и кошмар боя.
Кончаев сам не заметил, как он, вместе с большинством дружинников, вылез за баррикаду и медленно наступал на солдат. Вокруг него падали люди и, корчась, откатывались по склонам мостовой, а он все наступал и стрелял, и думал только об одном, чтобы каждым выстрелом убивать человека, и убить как можно больше. Ряды солдат расстроились, и расстояние между ними и дружинниками уменьшилось так, что уже стали видны мелькающие в огне и дыму, перекошенные солдатские лица, судорожные движения рук, заряжающих ружья, и копошащиеся на земле раненые.
Солдаты отступали.
Упоительный восторг охватил Кончаева. Ему было смертельно страшно, пули дергали его за пальто и сбили фуражку, но веселая злоба, все повышаясь, сводя в судороги зубы, неудержимо влекла его все ближе и ближе, прямо в огонь.
Одну минуту он даже чуть не бросил револьвер и не побежал, чтобы уж прямо вцепиться кому-нибудь в горло и покатиться по земле в судорожной бешеной схватке.
Солдаты, отстреливаясь, кучками уходили вдоль улицы. На их стороне слышались крики испуга и боли. Здоровенный унтер-офицер, с исказившимся лицом, вдруг перехватил ружье наперевес и, наклонившись, очертя голову бросился вперед, точно делая последнее отчаянное усилие.
Эттингер схватился за штык, но солдат дернул его к себе, вырвал, замахнулся, но в это мгновение с невероятной отчетливостью сознания Кончаев сбоку выпалил ему в ухо. Судорожно метнулись два серые рукава, и огромный труп тяжело покатился в сторону, прямо в огонь.
И как будто это было условлено, все солдаты побежали назад, раздалось еще несколько разрозненных выстрелов, и все смолкло.
Кончаев остановился, тяжело дыша.
– Наша взяла!.. – радостно, как мальчик, крикнул Эттингер. – Ура!..
И опять послышались возбужденные громкие крики.
– Назад, назад!.. – махая рукой, кричал человек в пальто, и Кончаев, подняв фуражку, медленно пошел сзади всех. В нем все дрожало и рвалось, но нельзя было понять своих ощущений, и только чувствовалось, что каждый нерв живет напряженно и сильно до боли.
Они опять стали за баррикадой рядом с атлетом и смотрели на чернеющие по мостовой трупы.
– Наших двенадцать человек... Пятеро убито, а семь ранено... Понесли назад!.. – говорил Эттингер, и по его совершенно веселому, возбужденному лицу было видно, что он весь охвачен восторгом борьбы, и жаль только, что и "наших", а не только врагов, пострадало много.
Последующее плохо сохранилось в памяти Кончаева. Когда появились пулеметы, издали похожие на черных сердитых жуков, и на таком расстоянии, куда не хватали револьверные выстрелы, вдруг ставшие совершенно бесполезными и ненужными, начали стрелять по баррикаде, вдруг все поняли, что все кончено.
Как будто ветром смело с вершины баррикады человека в пальто, бруствер стал дымиться от пыли, камней и щеп, по всем направлениям послышались крики и стоны, и там, где они раздавались, быстро воцарялась зловещая тишина. Все произошло с такой легкостью и быстротой, что как-то стерло в сознании предыдущий успех и все его эпизоды.
– Отступать к вокзалу! – кричал, напрягая все силы, Кончаев.
Дружинники отходили, поворачиваясь и стреляя, и у всех, и у Кончаева и Эттингера, было недоуменное чувство бессильной злобы. Но когда на вершине баррикады показались красные от близкого огня лица солдат и баррикада унизалась желтыми сверканиями огоньков, тело охватил ужас, и все бросилось бежать.
Упали сразу четыре человека и среди них Эттингер.
Кончаев бессознательно наклонился к нему, но что-то огненное скользнуло у него по плечу, и он, инстинктивно почувствовав, что Эттингера уже нет и то, что он подымает, уже не человек, а труп, изо всех сил побежал дальше.
– К вокзалу, к вокзалу!.. – кричали впереди, сворачивая в переулок.
Там было темно, как в погребе. Чувствовался страшный жар, зловещий от темноты. Кончаев, споткнувшись, ухватился рукой за стену и вскрикнул: она была горяча, как печь.
И как раз в эту минуту впереди его произошло что-то ужасное: черная стена быстро и бесшумно выпучилась, как живая, замерла на мгновение и со страшным треском, шипением и свистом рухнула, ударив в глаза ослепительным светом открывшегося за нею моря огня. А через ее темные выступы, как водопад, бешено ринулась какая-то белая, расплавленная, покрытая синими огнями масса, ударила в противоположную стену и покрыла бегущих впереди. Они исчезли в блеске и пене, как видения, и только невероятный визг сваренных заживо людей вонзился в дрогнувший воздух десятками острых лезвий, и все покрылось тяжелым сладким липким паром расплавленного сахара.
"Это сахар!.." – мелькнуло в голове Кончаева, он сделал судорожное усилие, чтобы удержаться на бегу, и, не испытывая ничего, кроме острого напряжения мозга, сообразил свое положение, повернул назад, перескочил через забор и побежал по каким-то рельсам, оставляя за собою грохот выстрелов, треск огня и крики людей.
Вокруг было темно, и отсюда он видел отдаленные вспышки молнии на черном горизонте моря и понял, что это стреляют с броненосца.
"Поздно...– с болезненным сожалением о том, что дело проиграно, подумал он. – Э-эх!.."
В конце пути уже виднелась освещенная платформа вокзала, вся запруженная черной толпой, и слышались крики:
– Дружинники в поезд!.. Товарищи, сюда!..
Кончаев добежал до паровоза и, видя, что он уже медленно поворачивает колеса, как кошка, не соображая зачем, влез прямо на него.
"Теперь пока все равно!.. – думал он. – А там посмотрим!.."
Он еле дышал и, дрожа всем ослабевшим телом, опустился куда попало, вдруг почувствовав полное бессилие, слабость и равнодушие ко всему на свете.
Какие-то два человека смотрели на него и что-то говорили, но он не мог их расслышать.
Поезд пошел.
XIV
Еще в сумерки, хотя никто ничего достоверно не знал, в фабричном районе стало известно, что все пропало. Рассеянные толпы испуганных людей бежали откуда-то со стороны порта, "оттуда", и на них глядели с ужасом, а они сеяли по всем кварталам, по узким грязным улицам, в деревянных беззащитных домишках смятение и ужас.
В сумраке не видно было лиц, и оттого ужас терял форму и смысл и грозно обращался в бессмысленную слепую панику.
Какие-то люди бестолково перебегали из дома в дом, в синем сумраке по темным окнам торопливо вспыхивали и сейчас же исчезали робкие огоньки, слышались негромкие голоса и голосный высокий плач. Лавки, двери, окна, все, что можно закрыть, закрывалось, и сумрак тревожно и странно сгущался на улицах.
Когда уже совсем стемнело, в отдалении послышалось нестройное, многоголосое пение, и можно было разобрать слова:
– Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас!..
Огромная, темная, безликая толпа, с гулом и тоскливо грозным пением, точно прорвавши какую-то невидимую плотину, вдруг повалила по улице и залила ее, как поток черной движущейся массы.
Множество грубых, хриплых и страшных в своей безысходной, торжественной печали голосов, нарастая и повышаясь, загремели уже ясно и оглушительно, и рос не то смешной, не то ужасный напев:
– Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный!..
Над темной толпой колыхались темные мертвые силуэты убитых людей, поднятых сотнями рук, и в их медленном, тоскливом покачивании, в беспомощно свесившихся головах и руках было молчание смерти. Толпа медленно расплывалась по улицам, сливаясь с синими сумерками, и в чистом вечернем воздухе, через минуту уже далеко, замирая и отдаляясь, слышалось таинственно-печальное пение.
Кто-то крикнул пронзительным голосом:
– Солдаты!
И все опустело, только отдельные кучки и тени быстро и беззвучно, как мыши, зашмыгали в воротах
И тогда откуда-то появились как будто никому не известные люди и, перекликаясь одинокими возбужденными голосами, стали строить баррикаду.
Когда проходила процессия с телами убитых, Сливин стоял на углу большой улицы и тупика и, сняв шапку, весь бледный и растерянный, что-то беззвучно бормотал пересохшими губами.
Да самой последней минуты, тысячи раз упрекая себя, издеваясь над собой, обливаясь холодным потом от презрения и от жалости к себе, он вес надеялся, что ничего не будет.
"Надо, чтобы было... Если не будет ничего, то, значит, все наше дело только пуф, и больше ничего!.."
И при этой мысли его тоже обдавало холодом. Что-то сидящее внутри его овладело им и играло, как кошка с мышью, бросая то туда, то сюда, то отпуская, то притискивая когтями к земле, в то же самое мгновение, когда ему начинало казаться, что он вырвался.
Для того, чтобы он остался в живых, надо было, чтобы миг, которого он с восторгом ждал всю жизнь, не осуществился. Лучше было бы умереть. Для того же, чтобы он осуществился, надо было умереть сейчас, тут, страшно и мучительно. Лучше не было бы ничего, но тогда опять лучше смерть.
Это был заколдованный круг мышеловки, и там, где трусливая мышь находила выход, где приходила в голову мысль: "пусть всех убьют и все будет достигнуто, а я останусь жив"... там острые когти самопрезрения обдирали душу до крови и казалось, что его сердце висит окровавленными клочьями.
Когда начали строить баррикаду и она, жиденькая и нелепая, кривыми рогатками примостилась на мостовой, Сливин весь побледнел и подумал: