332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Шишкин » Три прозы (сборник) » Текст книги (страница 41)
Три прозы (сборник)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:09

Текст книги "Три прозы (сборник)"


Автор книги: Михаил Шишкин






сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 61 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]

Вопрос: Жарко. Давай будем лежать без одеяла. Вот так. Скажи, ты ведь хотела открыть перед тем, как уйти, все клетки – ты так сделала?

Ответ: Конечно, нет. В этих клетках они, по крайней мере, жили. А так бы их всех перетравили. Я хотела столько всего рассказать, а теперь вот прижалась к тебе и все забыла. Вспомни еще что-нибудь ты!

Вопрос: Ты один раз сказала, что долго думала, будто дети рождаются из попы, потому что в деревне летом увидела, как у лошади из-под хвоста рождался жеребенок.

Ответ: Я, наверно, тебя душила моей любовью. Тебе ее было просто слишком много. Так бывает: один человек любит, ни о чем не подозревая, а другой испытывает от этой любви удушье. Умираю вдруг от тоски к тебе и звоню, а ты: «Я сейчас не могу с тобой говорить!» – и вешаешь трубку. Я снова звоню. Ты опять вешаешь трубку. Я снова звоню – без конца. Ты не понимал, что мне всего-то было нужно услышать: «Я тебя люблю». И все, я бы больше не звонила. А так доводила до бешенства и себя, и тебя. Ты писал какой-то бесконечный роман и читал мне из него отрывки, я ничего не понимала, но мне все ужасно нравилось. Если бы ты прочитал инструкцию по подключению стиральной машины, мне бы и это показалось чудесным. Один раз ты записал, как я вынимала из лотка за хвост белую мышь, и за нее цеплялась целая гроздь, и у них были глаза-клюквины, и сказал: «Так ты исчезнешь, а вот если я тебя запишу – ты останешься».

Вопрос: А ты засмеялась: «Куда же это я могу исчезнуть? А вот ты свою записную книжку забудешь в метро – и все! Как ты не понимаешь: один мой волос, который останется на подушке, когда я утром уйду, реальнее всех твоих слов, вместе взятых!»

Ответ: Я думала все время о нашем будущем, и становилось страшно, ведь нельзя влюбиться в первый раз и протащить эту любовь сквозь всю жизнь. Значит, все когда-то должно закончиться. И снова принималась играть сама с собой в «нет». А потом поняла, что этим только притягиваю несчастья. Зову к себе, воображая их и боясь. Я действительно сломала себе – не ногу, правда, а руку. Ходила с гипсом на перевязи. Им было хорошо колоть орехи. И даже потом, когда мама умерла, все так и было, как я придумывала: заснеженное кладбище в сумерках, кто-то сказал: «Пусть земля будет ей пухом!» Я бросила в яму, в которую ее только что опустили, мерзлый комок песка. Он ударился о крышку гроба жестко, звонко, подскочил, будто я бросила орех. И когда ты ушел, я выла именно так: как та собака, оставленная замерзать в клетке. Я вдруг поняла маму – от чего она каждый раз спасалась любовью: от этого леденящего холода. Ведь это невозможно – оставаться наедине с этим вселенским одиночеством, с самой собой. Она должна была каждый день умирать от любви, чтобы не подыхать от страха ледяной клетки. Я ужасно боялась тебя потерять – и все время думала о других, которые будут у тебя потом. Кто они такие? Неужели можно больше любить, чем я? Исходила ревностью и завистью – вот они будут вместо меня прижиматься к тебе, как я, целовать тебя, как я, трогать тебя везде, как я. А потом пришла простая мысль: но ведь они будут только повторять меня. Твоя любовь ко мне будет для них как выкройка. Ты каждый раз будешь любить меня. И когда это поняла, даже перестала их ревновать, они стали чуть ли не родными. Даже немножко мной самой, ведь они так же наутро будут пахнуть тобой. То есть это будут совсем не другие, а немножко я. Как если бы мы с тобой не расстались, а встречались снова и снова.

Вопрос: Ту записную книжку я действительно где-то потерял. Казалось, что конец света наступил – столько всего там было важного. А там было, наверно, все неважное. Тех слов нет, а твои волосы на моей подушке – вот они, наматываю на палец.

Ответ: Однажды мы с мамой, когда она уже сильно болела, говорили о моем отце и о других, и она сказала, что разлюбить можно, только если не любил, и что любимого однажды будешь любить и через многих других. Она так и сказала: «Вот бы их всех собрать! Так бы всех прижала к груди! Так бы посадила всех за стол и кормила чем-нибудь вкусным, как детей!» Еще она сказала, что это только расстояние между пунктами А и Б проходят километрами, а жизнь проходят людьми, нужно вбирать людей внутрь себя, и все, которых ты любил, никуда не исчезают, они живут в тебе, ты состоишь из них. Это и есть прохождение жизни. Тогда, после лета на Рижском взморье, я больше всего на свете хотела не оказаться моей матерью. Я хотела во всем быть на нее непохожей. И иногда с ужасом ловила себя на мысли, что я понимаю и чувствую все, что когда-то понимала и чувствовала она. Вот мы любили с тобой друг друга, а у меня в голове – что, может быть, моя мама точно так любила моего отца, когда я уже была где-то рядом с этим миром. И я точно так же обнимаю тебя, вожу пальцами по твоей спине по позвонкам, точно так же охватила тебя ногами – как она тогда с моим отцом. И испытываю точно те же ощущения, как она. В тот момент мы с ней вдруг соединились, слились. И у тебя даже точно такая же родинка под лопаткой, как у моего отца. Мама сказала, что всю жизнь искала одного человека, свою первую любовь. Может, у него тоже была родинка под лопаткой?

Вопрос: Может, у половины человечества родинка под лопаткой. Просто никто не смотрел.

Ответ: Но скажи, у тебя ведь было хоть раз ощущение, что ты – это твой отец?

Вопрос: Никогда. Вернее, один раз, да. Вскоре после его смерти. Я где-то в поезде, зимой, уже поздно, ночь. Спать от духоты не могу и иду в тамбур – постоять, отдышаться. Пробираюсь в конец плацкартного вагона, отовсюду ноги, руки, храп, сонные стоны, спертый воздух, вонь. Проход узкий, вагон болтает, я хватаюсь за поручни, они холодные и будто потные. Выхожу в тамбур, там все заросло льдом, дверь в соседний вагон не закрывается, грохот, пляшут буфера, лязгает железо. И к тому же еще темнота, ни одна лампа не горит. Вдруг охватил такой холод, сдавила такая тоска. И на какое-то мгновение грохочущий вагон показался мне подводной лодкой, и будто я – это он, отец. Я стал с ним одним целым. Время и все остальное вдруг превратилось в ничто, в труху. Я был моим отцом. Подводную лодку швыряло, будто кругом рвались глубинные бомбы. Я быстрей пошел обратно, в вонючий, душный вагон. Тут мне встретился в узком проходе проводник с топором, шедший прямо на меня. Я растерялся, а он шел прорубать в туалете застывшие на морозе нечистоты.

Ответ: Ты знаешь, кто жил до тебя в этой квартирке?

Вопрос: Нет. Какой-то старик.

Ответ: В твоей квартирке до тебя жил ты. Вот так же по ночам прислушивался к звуку метелки, к кукольному голоску – соседу опять не спится. Почему ты не разговариваешь с ним?

Вопрос: Я про него уже написал.

Ответ: Он одинок.

Вопрос: Этот дом так и задуман. Только однокомнатные квартиры. Ячейки, удобные для тихого окукливания.

Ответ: Но с кем старик поделится своим беспокойством или радостью? И завтрашним днем? И тем, что будет гроза? И что скоро осень?

Вопрос: При чем здесь старик? Мы говорили о любви.

Ответ: Мы про это и говорим. А ты понял, кто бросает тебе сверху белые карандаши?

Вопрос: Который час?

Ответ: Вот именно! Минуты и годы – все это неизвестные жизни единицы, обозначающие то, чего нет. Время измеряется поменявшейся мастью лошади, которая тянется губами к яблоку. Время, как швейная машинка, сшивает неровной строчкой ту горячую собачью клетку, полную сена, и пустой вагон метро с забытым блокнотом, шорох падающих карандашей за окном и эту скрученную в жгут простыню. И вот эту книгу, что валяется на полу, которую можно открыть сразу на последней странице и прочитать о том, как усталые путники, пройдя все испытания, потеряв и обретя, отчаявшись и веря, сбив ноги и поцарапав души, огрубев на ощупь и повзрослев на любовь, приходят к концу своего долгого пути, к тому самому морю, подвешенному на туго натянутый горизонт далекими парусами, как бельевыми прищепками, и, обливаясь слезами, бросаются обнимать друг друга и кричать, сойдя с ума от счастья, какую-то нелепицу.

Вопрос: Но если уже поставлена на последней странице будущего точка, значит, изменить ничего нельзя? А если хочется что-то в жизни исправить? Вернуть кого-то? Долюбить?

Ответ: Наоборот, в любую минуту может измениться даже то, что уже было. Каждый прожитый тобою человек меняет все предыдущее. Вопросительный или восклицательный знак имеют силу перевернуть и фразу, и судьбу. Прошлое – это то, что уже известно, но изменится, если дожить до последней страницы.

Вопрос: Тогда можно листать обратно? И снег будет идти вверх? Акакий Акакиевич пером будет срезать с рукописи каждую букву и стряхивать ее в чернильницу? Поколение за поколением будут воскресать из гробов, а Христос убьет Лазаря? Вода и суша, свет и тьма вернутся в слово?

Ответ: Почему ты никогда не принимаешь мои слова всерьез! Ведь понял, что я имела в виду: на одной и той же странице всегда будет происходить то же самое. И если моя мама еще была жива и я ее один раз сильно обидела, а потом подошла и обняла ее, прижалась к ней и мы так стояли на кухне, то и сейчас мы так стоим, и я уткнулась лицом в теплый треугольник загара над белой полоской груди. И если мы с тобой в каком-то феврале смотрели, как падает снег на бронзовую лошадь, а хлопья иногда действительно начинали лететь вверх, то у нее и сейчас снежная попона на спине. И если когда-то у меня был приступ счастья от ничего, от просто так, оттого что никогда не любила причесываться, а тут расчесываю себе после мытья волосы, опустив голову вниз и опрокинув их вперед, провожу деревянной щеткой, и крепкие зубья-спички продираются сквозь гущу с потрескиванием, с похрустыванием, с визгом – то и сейчас я в той ванной задыхаюсь от счастья просто от ничего, от того, что ты есть, оттого что спички щетки чешут мне, будто острыми коготками, кожу на затылке, оттого что держу голову вниз и свежепромытые волосы спадают тяжелым душистым пологом и еще оттого, что их много, густых, мокрых, цепких, как жизнь.

Вопрос: Но как ты не понимаешь, что все это невозможно!

Ответ: Почему?

Вопрос: Потому что тебя научили резать вдоль, а не поперек.

Ответ: Какая-то сумасшедшая скрюченная бабка на улице стояла и всем проходящим шипела: «Скоро умрешь!» Я хотела прошмыгнуть, убежать, стать невидимкой. Она старая, а не знает: мир так устроен, что исчезнуть в нем невозможно – если здесь ты исчез, то где-то появился – в какой-то другой однокомнатной ячейке для одиноких, в чьей-то горячей, мокрой складке, в своей же жизни много лет назад. Если исчез с поверхности – значит, нырнул с головой и вот-вот вынырнешь. И потом, человек все равно не способен осознать, что его нет. Для этого не предусмотрено никакого органа чувств. Моя мама не узнала, не поняла, что ее больше нет. Она умерла во сне, заснула и не проснулась. И сейчас спит. И я не узнаю, не пойму, что меня больше нет. У нас нет свободы исчезнуть. Ты вернешься в меня. Я вернусь в тебя. И вот тут мы свободны вернуться в любую точку и в любое мгновение. И самая сладкая свобода – это свобода вернуться именно туда, где ты был счастлив. Вернуться в тот миг, который стоит возвращения. Я перелистываю жизнь и ищу в ней приступы счастья. И там, где чуть когда-то не задохнулась от любви, я могу остановиться и закрыть книжку.

Вопрос: Ты вернешься ко мне?

Ответ: Нет.

Вопрос: Как же нет, ведь ты уже вернулась ко мне. Я же обнимаю тебя, вдыхаю запах твоей головы. Вот же ты дышишь, чуть посапываешь, засыпая у меня под мышкой. Вот чувствую подушечками пальцев гладкие перепонки твоей лягушачьей кожицы на груди. Вот ты почесала себе живот, где был пластырь. Вот я наматываю твои волосы на палец, чтобы ты никуда во сне не убежала.

Ответ: Нет.

Вопрос: Но почему?

Ответ: Потому что я сейчас совсем в другом месте. Пляж, плоский, балтийский, полупустой. Сижу на песке у кромки моря, холодного, еле живого. Чуть плещется, чуть искрит на солнце. Спереди крики чаек, сзади звуки ударов о мяч, там играют в волейбол. Кто-то проходит мимо, вглядываясь в выброшенные на берег водоросли, ищет янтарь. Хрустят под его сандалиями ракушки. Я знаю, что сейчас будут три бессильных дохлых волны. А потом моя, четвертая, заветная – соберется, выгнется, дотянется до моей ноги, возьмет пальцы в рот и пощекочет песком пятку.

25 июля 1926 г.

Сегодня в Printemps увидела эту тетрадь в чудесном тисненом переплете и не удержалась, купила. Буду опять вести дневник, правда, постараюсь не записывать восторги от Сены, и Нотр-Дам, и музеев, и Эйфелевой башни, и всего остального. Все эти ахи и охи после двух недель в Париже просто иссякли.

А тетрадка мне нужна для того, чтобы записывать в нее те ощущения, которые никто, кроме меня, не пережил, не переживает и никогда не переживет! Потому что то, что сейчас со мной происходит, принадлежит только мне! Мне. Я вдруг почувствовала, что я прежняя стала исчезать, становиться прозрачной, а другая жизнь проступает сквозь меня. Мое тело вдруг принадлежит кому-то еще. Я уже не сама по себе.

Мне иногда кажется, что одно отделение моей жизни закончилось внезапной тишиной, без аплодисментов. Тяжелый, плотный занавес отделил меня от всего прежнего и от настоящего, которое вдруг оказалось набитым всякой ненужной ерундой. А самое важное и ценное, что может быть, уже у меня внутри. Это еще никому, кроме меня и Иосифа, неизвестно. Все охотятся за какими-то мелочами. А во мне – моя горошинка. Это Иосиф так сказал, когда мы гадали, кто спрятался у меня в глубине – мальчик или девочка. Горошинка. Она уже управляет мной, моим телом. Все мои желания, прихоти, капризы, странности – все это больше не мое. Мое тело – язык горошинки.

Мама рассказывала, что, когда была мною беременна, ей ужасно хотелось селедку с виноградом. А я теперь хожу по Парижу и вдыхаю, как сумасшедшая, запах машин. Раньше терпеть не могла, а теперь остановлюсь у таксомоторной колонки и нюхаю, нюхаю. Как чудесно пахнет бензином!

Говорят, еврейские отцы – самые лучшие отцы в мире. Сколько в нем терпения и мужества, в моем Иосифе, как он заботлив!

Я так рада, что этот кошмарный период тошноты кончился еще до отъезда в Париж. Ужасно тошнило натощак, и, как только я просыпалась, Ося вливал в меня по ложечке сладкого, крепкого, холодного чая. Удивительно, помогало. А после завтрака уже ничего не помогало! Отвратительно и унизительно было, как по расписанию, садиться перед принесенным Иосифом тазом! Кажется, уже и нечем, а все выворачивает. Потом, опустошенной и изможденной, приходилось отлеживаться.

К врачу ходил вместе со мной, записывал рекомендации и требовал от меня, чтобы я все выполняла. Тогда я начала звать его не Осик, а Пчелик. Осы – дурные насекомые, а Ося надо мной хлопочет, как пчелка.

* * *

Хотела написать дату и поймала себя на том, что здесь совершенно потеряла счет времени. Вернее, время теперь измеряется совсем по-другому. Я знаю, что сейчас восемнадцатая неделя, а все остальное кажется совершенно неважным.

Купила сантиметровую ленту и каждое утро измеряю, на сколько вырос живот. Еще не очень заметно. Заметно только моим платьям, пошитым в талию.

Ося на работе, я теперь целыми днями предоставлена сама себе. Пью чай, убираюсь, ухожу бродить по Парижу.

В первые дни не могла пройти спокойно мимо магазинов. Уже по дороге, в Берлине, ощутила себя замарашкой, туфли, юбка – ужасны. А здесь не только музеи – дворцы, но и магазины. Вошла в первый же день в такой дворец и превратилась в соляной столп: снаружи все стекло и никель, вертящаяся дверь, внутри все тоже стекло и никель и дорогое дерево. И сколько всего – яркого, цветного, красивого! И что за наслаждение ходить по бесконечным залам и трогать, гладить эти волны шелков – шелест, сверкание, струение! Захотелось купить прежде всего белье: тоненькое, нарядное, в прошивках и кружевах. Там же, в магазине, переоделась и выбросила ужасные чулки, простенькие панталоны, нижнюю юбку – с гримасой отвращения, которую поймала в зеркале и рассмеялась. Так вдруг стало хорошо! Как важно почувствовать себя хорошо одетой женщиной! А как приятно было нести яркие свертки и картонки домой!

Ося подарил мне путеводитель, я его всегда беру с собой, но мне нравится идти просто так, наобум, смотреть на витрины, на людей. Сегодня вышла на улицу с замечательным названием: Cherche-Midi. Как это здорово: Ищи полдень! Мы эту поговорку еще в гимназии с нашей Марией Иосифовной учили, и тут вдруг – улица!

Как мне нравится Париж, когда светит солнце! Не город, а просто веселый базар, всё продают на улице – и фрукты, и овощи, и цветы. И всюду их длиннущие багеты и круассаны – воздушные, хрустящие! Не могу удержаться – покупаю. Все время хочется есть. И на каждом шагу блинные – Crêperie, не жизнь, а масленица! Зашла в какое-то кафе отдохнуть, открыла путеводитель, а это, оказывается, знаменитый «Прокоп»!

Один раз в Lafayette остановилась перед окном, и показалось, будто это не окно, а картина. Этот город просто написан импрессионистами! Люблю гулять по улицам, где выставляют свои работы уличные художники. Расставят ширмы и вешают на них картины. Целые уличные выставки. Американцы покупают все подряд. Ося объяснил, что, если сейчас что-то купить задешево, через 20–30 лет будет стоить целое состояние. Я все хочу попросить его, чтобы мы что-нибудь купили. Не для того, чтобы ждать 30 лет, конечно. Зачем нужно состояние через 30 лет? Через столько лет, может, ничего и никого уже не будет. Просто смотришь, и иногда так понравится! Но знаю, как ему сейчас трудно с деньгами. А отказать мне он не сможет. Милый мой Осик!

Сегодня художники все время поглядывали на небо: пойдет дождь или нет? Представляю, каково им с их картинами спасаться. А я люблю дождь! В этом городе дожди какие-то особенные. Париж очень красив в дождь, особенно, как сейчас, вечером, когда в мокрых мостовых плавают отражения электрических огней.

* * *

Серый, мрачный день. С утра льет дождь. Никуда не ходила. Пела и весь день читала.

Пою даже не для себя, а для горошинки. Говорят, что у цыган принято петь перед животом будущей матери, уже до рождения воспитывая музыкальность. Горошинка! Ты должен быть очень музыкальным! И когда немного подрастешь, мы с тобой будем вместе петь или я буду тебе аккомпанировать, а ты – петь!

А чтобы ты был окружен всем прекрасным, что есть на свете, а не только музыкой, я все время вожу тебя в музеи. Ты ведь тоже вместе со мной замирал от восторга и в Лувре, и у Родена, и в Cluny, правда? Помнишь, как нам с тобой понравилась дама с единорогом? Так и просидели перед ней час! И еще сходим к ней, да?

Господи, как долго тянется день! Скорее бы пришел Ося!

Какое это чудесное чувство – ждать мужа. Придет домой уставший, голодный. Мой муж! Как это красиво звучит: мой муж. Как же я счастлива с моим Иосифом! Как он за мной ухаживает, за мной и нашей горошинкой! Сколько в нем заботы, любви! Каждый день перед тем, как уйти в свое бюро, он встает пораньше, чистит и трет нам с горошинкой морковку. Он такой трогательный!

* * *

Гуляла долго, до Trocadero. Устала. Все время опять где-то громыхал гром.

Рассматривала витрины и сравнивала их с Берлином. Сейчас кажется, что там все сухо, безвкусно, бездарно. А здесь! Витрины галстуков – как сады, пейзажи, переливы, каскады, струение цвета. Духи – море, весна. И все только контрастами тканей, бархата, шелка.

Стараюсь гулять каждый день, несмотря на погоду, – горошинке нужен свежий воздух. И праздники. У них тут все время сплошные праздники! Каждые две недели в двух районах из сорока уличные праздники – ярмарки, американские горы, карусели, тиры, балаганы, фокусники, жонглеры!

А как было приятно, когда парижане устроили праздник в честь нашего прибытия на Gare du Nord! [102] Весь город высыпал на улицы! Идут толпами и поют свою «Марсельезу». В Париж надо всегда приезжать только 14 июля! Столько людей, и нигде ни постовых, ни солдат, парочки идут обнявшись, все всем улыбаются!

Обычно я хожу в Люксембургский сад. Мне кажется, это самый красивый сад на свете, особенно когда солнце. И в нем так легко, так свободно! Кто-то жует бутерброды, кто-то целуется. Для французов целоваться на улице, похоже, такая же жизненная необходимость, как жевать бутерброды. И хочется вот так же сидеть там с Иосифом, есть бутерброды и целоваться! Люблю смотреть, как старики играют в свой петанк. Кажется, я уже всех их знаю, они приветливо мне кивают.

А сколько молодых мам с детьми! Кажется, что все женщины Парижа или беременны, или недавно родили – столько детских колясок! Теперь, когда гуляю и встречаю коляски, хочется заглянуть внутрь.

Вчера на скамейке рядом сидела мать с ребенком и читала. Упала соска, ребенок закричал, она подняла, облизнула и снова сунула. Так забавно все это. Неужели, горошинка, у нас с тобой все это будет?

А другой карапуз, уже постарше, никак не мог спуститься с коротенькой лесенки перед фонтаном. Повернулся задом и сполз на пузе по ступеням.

Этот сад не простой, а королевский. Гуляешь по аллеям и все время встречаешься с королевами: то с Анной Бретонской, то с Маргаритой Провансальской. Тут Бланш Кастильская, там Анна Австрийская. Вчера я сидела напротив Маргариты Валуа. Выглянуло на минуту солнце, и по ее платью запрыгали солнечные пятна, будто она решила поправить длинные складки, и я подумала, что эти женщины, когда ждали своих горошинок, испытывали ведь то же самое, что теперь чувствую я. Вдруг это нас так сблизило, соединило! И наверняка эти королевы тоже чувствовали, что все королевства по сравнению с этим ощущением растущей горошинки внутри – ничтожная ерунда: внутри растет мир, который больше и важнее всех королевств и республик, вместе взятых.

* * *

В 7 утра разбудила гроза. И сейчас, когда пишу, – снова гроза.

Живу в Париже, в центре мира, а общаться приходится с Любочкой! Погуляли вчера два часа вместе, а потом до вечера болела голова. Любочка не говорит, а попискивает. И делает это без остановки. Но хоть какое-то общение.

Показала мне, где в мае убили Петлюру, это на углу Расина и Сен-Мишель.

Рассказывала, как ее привезли в больницу на восьмой неделе с сильным кровотечением, и все считали, что шансов выносить ребенка у нее мало. Ей искололи ее тощие ягодицы так, что все было черно от синяков и кровоподтеков, и спасалась только тем, что прикладывала к ним капустные листья.

Первый раз она выскочила замуж «по молодости и глупости», а развелась после того, как муж заразил ее гонореей. Ребенку было тогда четыре месяца.

Она работала в Госиздате вместе с переспелой дамой, все время пыхтевшей папиросой. Это и была «Прекрасная Дама», Любовь Дмитриевна Блок, воспетая поэтом. Рассказала, чтобы рассмешить. А мне стало ужасно грустно и неприятно.

Она замужем за секретарем торговой миссии. Я видела его один раз, и он мне показался симпатичным, а после разговора с ней у меня сложилось впечатление, что она его совершенно не любит.

Любочка тараторит без умолку, через полчаса у меня начинает болеть голова, и я не могу отвечать. Да ей и не нужно. Сегодня она рассказала, как гладила дома, уже здесь, в Париже, вдруг раздался звонок в дверь. Молодой человек, француз, представился поэтом, продавал свои стихи как разносчик. Прогнать не смогла – жалко. Она поторговалась, и он дал ей за франк совсем короткое стихотворение. Ушел, она прочитала, а стихи – потрясающие! Сразу в него влюбилась. Решила, что это и есть ее настоящая любовь, любовь всей жизни, потому что так просто к тебе гении не заходят. Стала везде искать, спрашивать, хотела дать объявление в газету, а потом кто-то сказал, что это – известное стихотворение Артюра Рембо.

* * *

Горошинка стал шевелиться! Все как сказал врач – на девятнадцатой неделе.

Днем, оставшись одна, устраиваю тишину. Закрываю все окна. Останавливаю часы. Ложусь. Прислушиваюсь к тому, что внутри.

Вот и сейчас так сделала, легла, прислушалась. Ничего. Перевернулась на живот. Замерла, затаилась. И вдруг – кок! – как крошечный пузырек в животе лопнул. И опять, и снова.

Ау?! Кто ты, горошинка моя?

Ося хочет девочку, а я не знаю, кого хочу. Наверно, тоже. Очень хочется заплетать ей в косички банты и надевать красивые платья.

Я рада тебе, горошинка, и какая разница, мальчик ты или девочка. Если будет девочка, Господи, пусть она возьмет у папы глаза и руки, а нос пусть будет мой. Только не его нос, пожалуйста!

Сегодня обратила внимание, что мой новенький красивый лифчик, который я купила в Lafayette, стал мал. Грудь вдруг в одну ночь опять выросла, и опять правая – так забавно! Сначала увеличивается правая, и только спустя несколько дней левая догоняет ее.

А я стала себе нравиться. Вдруг полюбила смотреть на свое тело, гладить эту кожу. Никогда у меня не было такой изумительной груди.

А иногда кажется мое тело – не моим: тяжелым, чужим. Несколько дней привыкаю к новому состоянию, а только привыкну и перестаю обращать на себя внимание, что-то опять происходит со мной. Завтра куплю новый лифчик, специальный, чтобы расстегивался спереди.

* * *

Сегодня с утра сильный туман. Ходила гулять, дошла до моста Александра Третьего. Эйфелеву башню будто еще построили только до половины. Подумала, что именно такой, недостроенной, ее видела когда-то Мария Башкирцева. Ведь это ее город, она здесь жила, пела, писала свой дневник, рисовала, ходила по тем улицам, по которым теперь хожу я. Здесь умерла. А я даже не знаю, где, на каком кладбище она лежит.

* * *

Сегодня была в гостях у Петровых. Любочка ввела меня в светский круг совдам. Я в этом Париже успела отвыкнуть от людей. Сперва обрадовалась, что новые лица, что все говорят по-русски, а через полчаса захотелось сбежать! Господи, чего только я не наслушалась! Сначала все друг перед другом хвастались, кто что где купил, потом стали обсуждать всякие запреты-обереги для беременных. Причем каждая начинала, что все это бабкины глупости, а потом приводила пример, как с какой-то ее знакомой это самое и произошло!

Нельзя пинать и гладить кошек и собак – иначе у ребенка появится «щетинка». Чушь собачья. Где-нибудь теперь увижу кошку – специально подойду и поглажу!

Нельзя перешагивать через оглоблю, веревку и через что-то еще – родится горбатым. Да где в Париже взять эту оглоблю?

А если перейти дорогу покойнику, то у ребенка будет родимое пятно – запечется кровь. Получается, что родинки – это встречи беременной со смертью?

Вечером рассказала Осе. Все это от деревенской дикости! Ося все объяснил: откуда, например, запрет на перешагивания: да потому что под юбкой ничего не было! Боялись, по темности своей, что какие-то предметы снизу «увидят» детородные органы! Ну увидят, ну и что? Ведь они верили, что в каждом предмете дух. А какой дух в оглобле?

Купила несколько книг о беременности и материнстве. Читаю. Как там все ясно и просто! И не надо ничего бояться. Только все равно страшно, как подумаешь, что с ребенком может что-то случиться при родах. И еще страшно, что будет больно.

Я трусиха и очень боюсь боли. Страшно именно от этого – от того, что будет физически больно, и это надо принять. Ося сказал, что боль в природе нужна для самосохранения, для предупреждения смерти, чтобы полюбить жизнь. Как все устроено! Причиняют боль, чтобы заставить жить. Гонят в жизнь, как хворостиной. Если бы не было больно, если бы не стегали – кто бы остался жить?

А Любочка про боль сказала: при родах боль, страдания нужны, чтобы суметь полюбить ребенка, чтобы запомнить, какой ценой он достался.

* * *

Ося – лапушка! Попросила его достать мне Башкирцеву. Так захотелось перечитать! Он – умничка, золотце, специально ездил в библиотеку и нашел! Старое-престарое издание, зачитанное до дыр. Открыла случайно и сразу наткнулась на вот эти строчки: «Какое удовольствие хорошо петь! Сознаешь себя всемогущей, сознаешь себя царицей! Чувствуешь себя счастливой благодаря своему собственному достоинству. Это не та гордость, которую дает золото или титул. Становишься более чем женщиной, чувствуешь себя бессмертной. Отрываешься от земли и несешься на небо!»

Листаю и поражаюсь этой девочке. «Ничто не пропадает в этом мире… Когда перестают любить одного, привязанность немедленно переносят на другого – даже не сознавая этого, а когда думают, что никого не любят, – это просто ошибка. Если даже не любишь человека, любишь собаку или мебель, и с такою же силою, только в иной форме. Если бы я любила, я хотела бы быть любимой так же сильно, как люблю сама; я не потерпела бы ничего, даже ни одного слова, сказанного кем-нибудь другим. Но такой любви нигде не встретишь. И я никогда не полюблю, потому что никто не полюбит меня так, как я умею любить».

Когда она успела это пережить и прочувствовать? Неужели раньше люди были значительно взрослее и умнее нас, сегодняшних взрослых?

Или: «Я, которая хотела бы сразу жить семью жизнями, живу только четвертью жизни».

Но это не может написать девочка в 14 лет!

Заглянула «в сегодня» последнего года ее жизни – запись за 30 августа: «Так вот как я покончу… Я буду работать над картиной… несмотря ни на что, как бы холодно ни было… Все равно, не за работой, так на какой-нибудь прогулке: те, которые не занимаются живописью, тоже ведь умирают…»

А через два месяца ее не стало.

* * *

Письмо от Кати! Читала про их московское житье-бытье, и так схватило сердце – как же я по всем нашим соскучилась!

Вот уж от нее не ожидала, что и она стала суеверной! Пишет, чтобы я не стригла волосы – плохая примета: младенцу жизнь укорачивать. Пойду завтра всем приметам назло в парикмахерскую, постригусь и сделаю укладку. Вот вам всем! Я в приметы не верю!

Кажется, совсем недавно я в первый раз к ним в Москву приехала, сколько же лет прошло? Ого! Уже десять! Да, это было в январе или феврале 16-го. Мечтала устроиться петь, а в «Эрмитаже» – это в моем «Эрмитаже»! – меня даже слушать не стали! Как забавно все это вспоминать сейчас, когда то, что казалось когда-то недосягаемой мечтой, вдруг стало пройденной ступенькой. А тогда, Боже, какая это была трагедия!

Бродила, несчастная, никому не нужная, по центру заснеженной зимней Москвы часами – в красивой, праздничной толпе. Кто-то рассказал, как Вертинский познакомился с Верой Холодной: на Кузнецком решил приударить за хорошенькой барышней, а та ему: «Я замужем, жена прапорщика Холодного». Отвел ее к Ханжонкову – стала королевой кинематографа. Вот и я, как дура, все ходила и мечтала, как кто-то остановит и скажет: не хотите ли сняться или спеть?

Смотрела на барышень, а у всех прически под Веру Холодную, и всякая мечтает стать кинематографической дивой.

И как же было обидно слышать, как какая-то холеная барышня выходит из магазина и бросает приказчику: «Нет, не то, не нравится. Я, пожалуй, приду с моим женихом».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю