355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Шишкин » Три прозы (сборник) » Текст книги (страница 40)
Три прозы (сборник)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:09

Текст книги "Три прозы (сборник)"


Автор книги: Михаил Шишкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 61 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]

Вопрос: Ты мне кого-то напоминаешь. Одну девушку, которую я знал много лет назад. Но неважно, ее больше нет. Один раз мы с ней поругались, даже не помню из-за чего, наговорили друг другу много больных слов, и она ушла, швырнув в меня книжкой. А потом через полчаса вернулась и тихо сказала: «Надень свитер наизнанку!» Я ничего не понял, только смотрю, что свитер на ней надет наизнанку. Я спрашиваю: «Почему?» «В детстве бабушка мне говорила, что если в лесу заблудишься, то нужно переодеть платье наизнанку, чтобы найти дорогу». Я надел свой свитер наизнанку, и действительно, вдруг все злое и жестокое, что накопилось между нами, куда-то исчезло, и мне захотелось так обнять ее, стиснуть, чтобы никогда больше из рук не выпускать.

Ответ: Что с ней стало?

Вопрос: Какая разница.

Ответ: Мне рассказывать дальше?

Вопрос: Как хочешь. Чего ты улыбаешься?

Ответ: Вспомнила что-то. Мне казалось, что все мои подруги красивые, а я – уродина. Я ужасно стеснялась своего тела – меня ошпарили кипятком в детстве на груди и на шее. Всегда куталась, чтобы никто не увидел. В бассейн, на пляж ходила в закрытом купальнике. А так хотелось быть как все. И вот, помню, я решила закурить – все девчонки курят, а я нет. Подруга все предлагала, а я отказывалась. И тут один раз в сквере взяла предложенную сигарету, попыталась затянуться, поперхнулась. Мимо идет какая-то старуха, остановилась, стала на нас смотреть, качает головой. Потом как закричит на всю улицу: «Вот будете на том свете черту писку сосать!»

Вопрос: А где у тебя ошпаренная кожа? В каком месте?

Ответ: Не покажу.

Вопрос: Над изголовьем дивана была книжная полка. Она взяла какой-то альбом и стала листать. Вдруг говорит: «Почему у нее пупок?» Я не понимаю: «Какой пупок? У кого?» Она показывает мне разворот с Кранахом, там Адам и Ева, и у Евы действительно пупок. Я тогда это записал. У меня была толстая записная книжка, и мне казалось важным все записывать. И еще записал, как она отложила альбом – к себе на бедра, получилось как мини-юбка.

Ответ: Жила и себя не замечала. Это детство. Потом вдруг осознаешь, что ты не просто есть сама по себе, а что ты должна нравиться. Вернее, не должна, а ужасно хочется. Нравиться всем кругом: мужчинам, женщинам, зеркалу, кошке, пассажирам в автобусе, облакам, воде из-под крана. Как будто на тебя наваливают неподъемный мешок и толкают – иди. А с таким грузом и двух шагов сделать невозможно. Я себя не любила. Себя, свое тело. Совершенно не выносила. Было отвратительно, что я вообще существую телесно. Было неприятно, что у меня есть грудь. Это же настоящее мучение – быть видимой каждый день! И ничего сделать невозможно! Прочитала в какой-то книжке, как героиня отрезала себе ресницы ножницами, после чего они отросли так, что можно было положить на них несколько спичек. Сделала то же самое, а отросшие ресницы оказались еще хуже прежних.

Вопрос: Еще помню, мы о чем-то говорили, и я сказал, что существование Бога невозможно доказать. А она возразила, что ничего подобного, очень даже просто. Я сказал: «Докажи!» Она помолчала и ответила, что для этого достаточно всего одной строчки. И прочитала строку из какого-то стихотворения, что птица – это нательный крестик Бога. «Разве нужны еще какие-то доказательства?» – и рассмеялась. Как сейчас вижу, как она остановилась – мы шли поздно вечером вдоль набережной, – села на гранитный парапет и стала двигаться глубже, качаясь из стороны в сторону, делая шажки ягодицами.

Ответ: Мне казалось, что на мне, на моей телесной поверхности нарастает что-то не мое, чужое. Я сама по себе, а эта женщина, которой обрастаю, – сама по себе. Я все время краснела и не знала, что с этим делать. Кто-нибудь заговорит со мной – сразу будто парализована, испуганно смотрю, все время кажется, что с одеждой что-то не в порядке. Ни с того ни с сего молния бьет – вдруг колготки поехали? Чувствую себя как голая, не знаю, что сказать, только руки потеют. Плачу перед сном в мамину подушку, а она меня утешает: «Не будь хмурой дурой. Будь веселой!»

Вопрос: Некуда было приткнуться, и мы просто ходили часами по улицам. Помню, одна бабка у метро продавала вишни в запотевшей стеклянной банке. Мы купили и хотели куда-нибудь сесть, а все скамейки были после дождя мокрые, и мы дошли до пустой детской площадки с разломанными качелями. Я положил на борт песочницы свою сумку с учебниками и сел на нее, а она ко мне на колени. Мы стали есть вишни, они были спелые, и с них капал сок. Косточки мы сначала плевали в песок, покрытый от капель гусиной кожей, усеянный окурками, битым стеклом и пробками от пивных бутылок, стараясь попасть в оставленный каким-то ребенком песочный кулич, обтекший под дождем. А напротив стоял с незапамятных времен памятник погибшим – статуя солдата с отломанной рукой, в которой он, наверно, держал когда-то автомат – из культи торчала арматура. Погибший солдат смотрел белыми пустыми глазницами куда-то вверх, на мокрые кроны деревьев, с которых при порывах ветра начинало снова дождить. Оставшейся рукой он звал кого-то за собой, очевидно нас, потому что никого больше в скверике не было, мол, пошли, ребята, залезем на те деревья, а оттуда до неба рукой подать! И тогда мы стали косточки не просто выплевывать, а сильно сжимать между пальцев так, что они, скользкие, выстреливали и летели прямо в солдата, оставляя на гипсе – или из чего он там был сделан – вишневые царапины. От сока и косточек мы все сами перемазались, и руки у нас были вишневые. Она стреляла метко, лучше, чем я, и один раз даже попала ему в глаз. На бельме вдруг появился вишневый зрачок, и получилось, что солдат косит одним глазом прямо на нас, мол, как же так, я за вас погиб, а вы в меня косточками! Мы расхохотались и пошли бродить по улицам дальше. А теперь, через столько лет, я знаю, что гипсовый безрукий солдат, глядя нам вслед, думал совсем другое: я погиб для чего-то важного и еще для себя, и если вы стреляли в этом пронизанном дождем и вашей любовью скверике в меня косточками, то пусть так и будет, может, это и есть часть того важного.

Ответ: Разденусь и смотрю на себя в зеркало. Вот чье-то голое тело посреди комнаты на холодном паркете. Тощее, уродливое, с заплаткой из лягушачьей шкурки. Царевна-лягушка. И во лбу звезда горит. Не звезда, а целое созвездие. Все чело в прыщах, один собирается вскочить на кончике носа. Ланиты – бледны, но предательски, в самый ненужный момент – свекольны. На устах после простуды герпес. В комнате сквозняк, тело и без того синюшное, ежится. Проводишь рукой – под пальцами не гладко, а все в пупырышках. Перси – не больше подушечки для иголок. Соски – крошечные, как прыщики. На животе красный отпечаток резинки от трусов. Пупок некрасивый – торчит наружу, как неспелая виноградина. Ниже – волосы курчавятся. Можно таскать за вихры. Для чего там волосы? Дальше невидимые отверстия, без зеркала и не рассмотришь. Как же жили, когда еще не было зеркал? Так за всю жизнь ни разу себя там и не увидев? Стою и думаю: неужели вот это посиневшее тело напротив, покрытое гусиной кожей, щелястое, дуплистое, никому на свете, и прежде всего мне самой, не нужное, – это я? И для чего все-таки мне эти волосы между ног?

Вопрос: Мы были в гостях у одной молодой пары, оба музыканты, у них только родился ребенок, мальчик. В комнате стоял рояль, достался в наследство от деда-композитора. Отец, студент консерватории, мой ровесник, клал сына на крышку рояля между двух подушек и играл. Потом сам пеленал ребенка, прямо там, на клеенке, расстеленной на рояле. Мы стояли и смотрели, как он ловко все это делает своими длинными пальцами. И как он щекочет отросшей щетиной на щеках своему сыну ножки.

Ответ: Мне ведь ничего не надо было – только любить. Будто я была чашка, и ее нужно было налить до краев. Или чулок, который ждет ноги, чтобы осуществиться. Ведь в этом и есть смысл чулка – в ноге. Он для этого только и создан – по образу и подобию. Все во мне было готово, а внутри пустота. И вот летом на каникулы мы с мамой поехали на Рижское взморье. Договорились, что мы – сестры. Она очень хорошо выглядела для своего возраста. Так и ходили, как две сестрички. Там был один латыш, совсем молодой парень, он мне очень нравился. И маме. И вдруг впервые в жизни между нами пробежал холодок. Она – царевна-лебедь, а я – лягушка. У нее завязался с этим латышом роман, и я им мешала. Мама до этого лета была мне почти всем, я хотела быть как она. А тут вдруг посмотрела на нее совсем другими глазами. И вот однажды на пляже мама играла в волейбол, а я сидела в песке у воды и мучилась оттого, что у меня ничего и никого нет. Вытирала брызги на лице и почувствовала, что кожа на руке – соленая, как тогда, в детстве. И я загадала, что если четвертая волна лизнет мне пальцы на ноге, то у меня будет любовь – огромная, настоящая, на всю жизнь. А волны какие-то бессильные, дохлые, все дальше и дальше от ноги – и вторая, и третья. А четвертая собралась, выгнулась и дотянулась. Все пальцы в рот взяла и пятку песком пощекотала! Что со мной вдруг началось! Сижу и слышу, вижу, вдыхаю все кругом, море, небо, ветер, чаек, людей, но это уже не зрение, не слух, не осязание, не обоняние – а любовь, у меня нет больше ничего своего – ни глаз, ни рук, ни ног, все – ее. Вскочила и полетела по воде в море, в буквальном смысле полетела, как птица, кончиками ног лишь касаясь воды, – ну куда мне столько любви? Что мне с нею делать?

Вопрос: Однажды мы поехали кататься на речном трамвайчике. Собирался дождь, и она взяла дома зонт – большой, допотопный, выцветший, нескладывающийся, на который можно было опираться при ходьбе, как на трость. Мы сидели на палубе, и страшно дуло. Она сбросила босоножки, засунула босые ноги в зонтик, спрятала их там от ветра. Натянула зонт, закрылась спицами с перепонками. Кричит: «Смотри! У меня теперь ног нет, вместо ног – зонт!» Стала поднимать и опускать, как свернутый хвост, постукивая о палубу. Потом сказала: «Слушай, полудевушка-полурыба – это русалка. А полудевушка-полузонтик – это тогда кто же получается?» Я ответил: «Зонтилка». Она засмеялась: «Сам ты зонтилка! Я – параплюйка!»

Ответ: Все-таки скажи, что с ней потом стало?

Вопрос: Она где-то прочитала, что люди – это такая ветка, на которой мы распускаемся, как листья из почек. Листья опадают, а ветка растет. И решила, что в нее переселилась душа какого-то убитого ребенка, что-то там у них стряслось в семье, не помню. Говорила, что иначе чем кармой не объяснить, почему умирают дети – за что их убивают. Девичий бред. Мало ли что может в любую минуту случиться, – несла ребенка, споткнулась, упала – вот и все. Это же так просто.

Ответ: Ты не понимаешь одной вещи! Вот я смотрела по телевизору, как делали опыты с умирающими. Когда человек умирал, его клали на очень чувствительные весы. Целая программа экспериментов. И выяснилось, что после агонии и смерти масса тела уменьшается в среднем на пять граммов. Или десять, не помню. У кого-то больше, у кого-то меньше. Это вес человека в чистом виде, без тела. Назови это как хочешь – душой, квинтэссенцией, пыльцой. И вот эти несколько граммов – они же никуда не исчезают, они где-то здесь. А помножь все это на миллиарды, или сколько там людей десятки и сотни тысяч лет смотрели вечером на закат – квадриллионы? Это же горы, которые давят на наши плечи. Нам говорят, что это атмосферное давление, а это – все то, что было с теми, кто жил до нас, поэтому такая тяжесть. У моряков есть поверье, что души умерших переселяются в чаек, но это не так. Мы – та же самая ветка, но на следующий год. И душа твоего отца-подводника вовсе ни в какой не в чайке. Она в тебе. Вот ты боишься воды, и тебе каждый скажет, что это потому, что в прошлой жизни ты утонул. Но все это ерунда, никакой прошлой жизни нет, жизнь одна, и вот в ней твой отец, ему было тогда девятнадцать лет, лежал со своей лодкой на балтийском дне после неудачной попытки торпедировать немецкий транспорт, который шел в конце войны из Риги в Германию с войсками, а скорее, с беженцами. Он же тебе рассказывал! Вокруг рвались глубинные бомбы, и после одного взрыва отключился аварийный свет, и в полной темноте показалось, что все, конец, что соседний отсек прорвало, потому что оттуда стали стучать в люк, хотя нужно было сидеть молча, что бы ни случилось. И отцу твоему стало так страшно, что этот страх теперь живет в тебе. И вообще все связано, как в дереве, видимое и невидимое, корявое и нежное, вершки и корешки. Корни – это рот. Листья – мальки. Пыльца – любовь. Это только кажется, что все само по себе, что та пластинка, которую слушал твой отец в подвале на перебинтованном изолентой проигрывателе, – отдельно, и Дракула, который хотел сделать людей счастливыми, но не умел, – отдельно, и этот неумолкающий Пиноккио в кальсонах, который опять шуршит своей метелкой, – опять что-то другое. Разумеется, человек, кроме тех нескольких граммов, назови их хоть пыльцой, хоть Богом – от названия ничего не поменяется, – не только животное, но и растение и минерал одновременно. Волосы, ногти, кишечник живут по законам растительного мира. С минералом и без того все ясно. Так вот, слепые кишки, которые все никак не могут остановиться, и упрямые волосы, которые не хотят ничего знать, у нас действительно у всех разные. Но вот те летучие граммы – это что-то совсем другое.

Вопрос: Как может быть другим то, чего нет?

Ответ: Твой взгляд, который пристал к отражению лампы на ночном стекле, твой голос, который прячется от тебя под кровать и выпрыгивает в форточку, слова, которые ты пишешь, не говоря уже о молочных зубах, которые собирала твоя мама в баночку из-под вазелина, – это уже не ты, но это не значит, что тебя нет. Так и эта ночь, и кусок куста за окном, белый оттого, что на него падает свет лампы, и гул самолета, и короткое пересвистывание соседа с ключом – будто сосед и ключ пожелали друг другу спокойной ночи – все это пройдет к утру, но это ничего не значит.

Вопрос: И если я ничего не слышал о племени Арунта, верящем в камень Эратипу, убежище детских душ, которые через дырку в камне высматривают проходящих мимо женщин, уверенных, что именно таким образом в их горячую мокрую складку попадает ребенок, то это не значит, что этого племени нет. И если где-то в Кольмаре, известном в России лишь как родина убийцы Пушкина, мыло в одной мыльнице превратилось в медузу, а я ничего об этом не знаю, то мое незнание разве доказывает невозможность превращения мыла в медузу? И оттого, что старуха с седьмого этажа вот уже неделю ничего больше не бросает, – это вовсе не значит, что ее больше нет.

Ответ: Ты все такой же. С тобой нельзя ни о чем говорить серьезно. И если кто-то когда-то сказал, что я сплю, будто плыву кролем, и сквозь сон я однажды почувствовала, как он осторожно, чтобы не разбудить, тронул мне ладонь губами, то разве этого не было, если это было?

Вопрос: Я, кажется, начинаю понимать, о чем ты говоришь. Я возвращался сегодня домой и видел на дороге задавленную кошку. Колеса машин укатали ее в бумажный лист. Это в нашем мире она плоская, как тень на асфальте, а на самом деле она объемная, трехмерная, как мы, и на одной странице ловит на балконе лапой снежинки.

Ответ: Конечно! Точка видит строку, для нее это линия, и представляет умом плоскость. Кто-то сейчас эту строчку читает и видит страницу, плоскость, но это лишь отражение, проявление какого-то объемного тела, вот этой старой папки на столе с отпечатком чашки, вот этого мотылька, сходящего с ума по лампе, вот этой неудобной ватной подушки, меня, тебя. О чем ты думаешь?

Вопрос: О том, что тебя больше нигде нет – только на этих страницах.

Ответ: Ты меня совсем не слушаешь!

Вопрос: Извини, продолжай!

Ответ: Так вот, мыслящая тень понимает, что она лишь отражение путника, которого она не может ни увидеть, ни услышать, ни осознать. Она состоит из дороги, и травы, и ступенек, и половиц, и стены, и чего угодно, на что упадет. Она может быть одновременно животным, растением и минералом. Но главное ведь в ней – путник. И вот мы – лишь тень кого-то, кого мы не можем ни увидеть, ни услышать, ни осознать. Наше тело – только тень от другого нашего настоящего существования, вот, потрогай мою коленку!

Вопрос: Шершавая.

Ответ: Все, убери руку!

Вопрос: Но кто тот путник?

Ответ: Что тебе с того? Путник, снег, пыльца – все это слова. Важно лишь, что там, где путник, снег и пыльца, мы единое целое. Ну как тебе объяснить, чтобы ты понял? Вот чувствуешь, запахло паленым – это мотылек попался, обжег крылья о раскаленную лампочку, а за окном снова пошел ночной дождь, но с неба падают не капли, а буквы – к, а, п, л, и, – слышишь, барабанят по подоконнику, и запах сгоревшего мотылька – все это буквы. И мы все – единое целое.

Вопрос: Ужасно воняет мотыльком – нужно открыть окно, чтобы проветрилось.

Ответ: Иди, я подожду.

Вопрос: Дождь тихий, невидимый. Когда капли попадают у самого окна в свет лампы – вспыхивают. Крупные, редкие, длинные. Будто это старуха с седьмого этажа бросает мне с балкона белые карандаши, которые никому на всем свете не нужны: берет по одному за кончик и отпускает.

Ответ: Иди скорей сюда! Мне холодно.

Вопрос: Погоди, но ведь мы говорили совсем о другом. О чем?

Ответ: Мы говорим все это время о любви. Мы об этом с тобой никогда не говорили. Будто избегали этого слова. Наверно, казалось несоразмерным: разве можно собрать все, что чувствуешь, в какое-то узкое слово, как в воронку?

Вопрос: И что делать? Придумать другое слово? Новые значки для букв?

Ответ: Ты опять меня дразнишь! Дело же не в слове. Назови это любым другим словом – тем же путником, или пыльцой, или Богом, или вот хотя бы той же сороконожкой. В одном измерении она спряталась под кирпичом между набухшими, тяжелыми от дождя флоксами, а в другом – она везде. Любовь – это такая особая сороконожка размером с Бога, усталая, как путник, ищущий приюта, и вездесущая, как пыльца. Она надевает каждого из нас, как чулок. Мы сшиты под ее ногу и принимаем ее форму. Она ходит нами. И вот в этой сороконожке мы все едины. У нее не сорок ног, а столько, сколько у человечества. Она состоит из нас, как из клеток, каждая клетка – сама по себе, но может жить только одним общим дыханием. Просто мы не осознаем, что живем в невидимом и неосязаемом четвертом измерении, которое и есть сороконожка-любовь, а видим себя только в третьем – как та раскатанная по дороге кошка, которая на самом деле жива и ловит лапой снежинки.

Вопрос: У тебя ледяные ноги.

Ответ: Ты, как всегда, меня не слушал. А помнишь, я сказала, что с детства недоумевала: «Зачем нужны эти волосы внизу?» А ты ответил так просто: «Чтобы целовать».

Вопрос: Помню. Было очень жарко, и мы ходили по квартире голыми. Ездили купаться, и я весь обжегся на солнце. Ты сказала, что нужно обгоревшую кожу помазать сметаной. Сметаны не было, был кефир. Ты заявила, что кефир не подойдет, а я ответил, что это все равно, главное, что холодное! Я лежал на животе, а ты мазала мне спину ледяным кефиром из холодильника. Только сделали ремонт, и на свежепокрашенном полу были разложены газеты. Мы ходили босиком, и газеты прилипали к потным ногам, такая стояла жара, даже под вечер. Потом пошли в ванную. Там сидел паук, и ты смыла его струей воды из душа. Очень хотелось снять с тебя, с голой, лифчик и трусики из белой, почти голубой по сравнению с загаром кожи. Мы набрали полную ванну, ты в нее залезла, легла, и в зелени воды твои ноги стали короткие и кривые, как лягушачьи лапки. Я гладил их под водой, длинные и стройные на мокрую ощупь, и думал, что так и должно быть, ведь ты моя лягушка-царевна. А потом, когда капли из меня упали в воду, ты наклонилась, чтобы рассмотреть, и сказала: «Смотри, свернулись, как маленькие облачка».

Ответ: У всех подруг все уже было, а у меня до тебя – ничего. Мама мне давным-давно дала какие-то шарики, которые нужно вводить до этого во влагалище, а что мне с ними делать, с этими шариками? Вот и лежали в холодильнике. Как откроешь молоко взять – увидишь шарики, и хоть плачь. А так хотелось любить по-настоящему, припасть к телу, распластаться, прилепиться каждым кусочком кожи, вывернуться наизнанку, вобрать в себя, как наволочка. Ты, узнав, что я еще лягушка в девичестве, вдруг замер, собирался что-то сказать, а я закрыла тебе рукой рот: «Молчи! Я так хочу!» И все равно долго ничего у нас не получалось – у тебя сразу все извергалось. Размазываю себе по животу, по груди, по разводам на шее, нюхаю, пробую на язык – и все не женщина. Я поступала на психологический, провалилась и устроилась работать в виварии при университете. Раньше я представляла себе, что все у меня в первый раз с мужчиной должно произойти красиво: в какой-то красивой комнате, обязательно при свечах и чтобы играла красивая музыка. Жизнь должна быть красивой. А потом я поняла, что красота – это совсем другое. Мне нравилось бродить между жбанами с лягушками, мимо стеллажей с лотками, в которых кишели белые мыши. Нравился тот особый запах, теплый, земной, утробный. Еще там были три обезьяны, запуганные, злые. С ними делали какие-то опыты: завинчивали для неподвижности в специальные тиски, чтобы они не могли шевелиться, и вставляли в голову электроды. А в перерывах между опытами они сидели с печальными глазами в клетке. Там стояли мешки с грецкими орехами. Помнишь, ты протянул орех сквозь решетку, обезьяна схватила орех и изо всей силы ударила тебя по руке. И смотрит глазами, в которых вдруг не печаль, а злоба. Во дворе были ряды клеток с собаками. Когда одна начинала лаять, то заводились другие, и тогда лай стоял до неба. Я должна была топить щенков, и ты мне стал помогать: в ведро мы налили воду, бросили щенков и другим ведром с водой поскорее накрыли, вдавили, так что вода плеснула через край, обмочив нам ноги. Я крепилась, но все равно потекли слезы. И ты сказал, чтобы утешить: «Ну что ты, не плачь! Все это можно будет потом куда-нибудь вставить, в какой-нибудь рассказ». Ты сказал такую несуразицу, что меня всю внутри пронзила такая острая жалость, такая любовь к тебе, что захотелось твою голову прижать к груди, затискать, как ребенка. Нужно было принести сена, которое складывали в крайнюю пустую клетку. Мы пошли туда, и тут не удержалась, обвила тебя, стиснула, зацеловала, повалила. Вот это и была настоящая красота: запах колкого сена, небесный лай, ты в первый раз во мне, и боль, и кровь, и радость.

Вопрос: А помнишь, в тот день, когда альбом прикрыл тебе бедра, как юбка, ты потом пошла в ванную, я думал, ты хочешь в душ, но не было плеска воды, а только было слышно, как ты долго перебирала что-то в шкафчике, где шампуни, ножницы и разные склянки. Я лежал и прислушивался к звукам из ванной, гадая, что такое ты там можешь делать, смотрел на твою босоножку, замершую в кресле, – ты трясла ногой, чтобы поскорее сбросить ее, когда мы раздевались, и она улетела. Лежал и думал, что опять не подготовлюсь к институту, я учился на языковом, и нужно было к каждому занятию делать упражнения, как в школе. И вот лежал тогда на моем старом, продавленном диванчике, скрипевшем от каждого движения, вернее даже, он не скрипел, а орал, мол, эй вы там, немедленно прекратите, вы там любовь крутите, а я вот-вот рухну, все ножки шатаются! – и ждал тебя и думал – черт с ними, с неправильными глаголами! Тут ты вышла из ванной и остановилась на пороге комнаты. Улыбаешься: «Ничего не замечаешь?» Я смотрю, как ты стоишь, прислонившись к косяку, закинув руки за голову, выставив локти, чуть поводишь коленкой, поставив пальцы одной ноги на пальцы другой. Смотрю на твой розовый перепончатый лоскуток под ключицей, на зернышки сосков, на темный комочек внизу живота – будто ты зажала что-то между ног и держишь: варежку или шерстяной носок – и тут замечаю, что у тебя нет пупка. Я встал, подошел и разглядел, что ты залепила пупок пластырем. Пластырь телесного цвета и издали был незаметен. Подхватил тебя на руки, хотел закружить, но где там кружиться в крошечной комнатке. Потеряли равновесие и упали на диванчик. Помнишь, с каким треском он рухнул под нами? Ты умирала от хохота, а я отдирал пластырь с живота, смертельно захотелось сказать туда, внутрь, твоей виноградинке, торчавшей из пупка, как я тебя люблю.

Ответ: И еще ты тогда поцарапал губу о мою сережку. Покажи! Нет, ничего не заметно.

Вопрос: И еще мне очень нравилось приходить к тебе в виварий. В ту, нашу клетку.

Ответ: А я сначала всех там любила, а под конец уже не могла ничего делать. Собак собирали по городу и привозили испуганных, полумертвых. На их содержание выписывали разных продуктов, мяса, но мясо все разворовывали, а кормили собак собачиной же. Убьют одну, разрубят и бросят другим. Я сказала себе, что в последний день своей работы, перед тем как уйти, открою все клетки и выпущу этих несчастных. Один раз я задержалась допоздна, это было в конце осени, рано стемнело, и было холодно, как зимой. Так получилось, что в ту ночь все клетки были пусты, осталась только одна собака. Она несколько раз принималась лаять, и ей никто не отвечал. И тогда она завыла. Я побыстрее убежала, чтобы не слышать этого воя. Может, она почувствовала себя последней собакой в мире. Я пришла домой, в нашу однокомнатную, которую мы тогда сняли в Беляеве, тебя не было, и стала перебирать твою одежду, обнюхивать твои рукава, тереться о твой свитер лицом, натянула на себя твою рубашку. Вот хожу по квартире и люблю – и ничем другим заняться не могу. Тебя со мной нет, а это совершенно неважно, я так наполнена любовью к тебе, что никакой другой мысли, даже крошечной, некуда в меня пролезть. Куда ни посмотрю, вижу все равно тебя. Просто какие-то приступы счастья. Вот урчит в батарее отопление – как уютно урчит! В форточку лезет морозный воздух – до чего хорошо! Вот твой шарф – какой он мягкий на моей шее! Вот смотрю в окно, как два человека стоят под фонарем и переговариваются клубочками пара, – какой замечательный язык они придумали! И так получаю наслаждение от каждого ощущения, уже только потому, что я это чувствую, вижу, трогаю. Впору рыдать от полноты бытия, а я иду жарить картошку с луком – ты скоро придешь – и рыдаю от лука, но для меня в ту минуту это одно и то же.

Вопрос: Подожди, у меня рука затекла. Положи голову мне на грудь.

Ответ: Тебе так не тяжело?

Вопрос: Нет. Говори.

Ответ: Думала о тебе и понимала, что эта любовь – первая и последняя, ее никогда еще не было и никогда больше не будет. До нас не было и после не будет: тех вишневых косточек, кефира на твоей обгоревшей спине, пластыря на моем животе, который не хотел отдираться. Или вспомни тот вечер на Клязьме, когда мы стояли и смотрели, как лошадь под яблоней тянулась губами к яблоку и набежавшее облако поменяло ее масть. Или как перед сном ты читал вслух что-то уютное о мифах: там сначала истребили всех, кроме одного мальчика, которого спасла и вскормила волчица, а потом она стала его женой и родила ему девять сыновей. Ты читаешь и наматываешь мои волосы на палец. Я шепчу, засыпая: «Чтобы я никуда во сне не убежала?» Ты киваешь головой и читаешь про какое-то божество, которое родилось у другого божества из-под мышки. Так ведь это же я то самое новорожденное божество и есть! Свернулась калачиком у тебя под мышкой, прижимаюсь к тебе, будто только что у тебя из-под мышки родилась. И уже сквозь сон слышу, как кто-то зачинает от удара голубя в лицо.

Вопрос: Скажи, а куда ты тогда плыла во сне – одна рука вперед, под подушку, другая назад, ладонью кверху?

Ответ: Как куда? К тебе! Больше всего боялась, что все это кончится. Где-то прочитала про игру в «нет» и стала себя готовить: чем меньше привязанностей, тем безболезненнее жить. Лекарство от зависимости. Самолечение – расслабиться, повременить, закрыть глаза. Представить себе что-то рядом – пустой стакан на краю стола. Мама пила лекарства, и по краям остались следы от ее губ. Стакан упал на пол и разбился. На счастье. В шкафу альбом с моими детскими фотографиями. Их можно выкинуть. Или даже сжечь. Взять большую сковородку, поставить на плиту и сжигать по одной. На красивом бабушкином блюдце у зеркала – мои колечки и сережки. Пришел тать – и блюдце пусто. Ничего страшного. Значит, ты не поцарапаешься больше о застежку сережки. В туалете лыжи – из-за нехватки места, а куда еще поставить? Вернусь летом с дачи, а их сгрыз лыжеед. Лыжные палки можно отдать соседским детям, они будут строить из палок и одеял вигвамы. Вот моя нога приставлена к стене: пальцы растопыриваются, потом собираются, будто нога чешет обоям спинку. Я попаду под трамвай, мне эту ногу отрежут, буду скакать на костылях, сделают протез, можно будет ходить в брюках – незаметно, но я и без ноги обойдусь. Вот моя мама, моя любимая, добрая, глупая мама. У нее не получилась та жизнь, о которой мечтала, и ей казалось, что ее жизнь – это черновик для меня и я перепишу все заново, набело: выйду замуж, все у меня будет по-людски, семья и ребенок от любимого и любящего мужа, и все по-настоящему. Одно из первых моих воспоминаний: мама наливает горячую ванну, прямо кипяток, то есть это и был кипяток – она вскипятила кастрюли и чайник и залила это в наполненную горячей водой ванну, – насыпает сухой горчицы и, взвизгивая и причитая, садится в нее. Потом, когда вылезает, – все распаренное, пунцовое. Во время одной такой ванны она меня нечаянно обварила. Мама рассказывала, что, когда беременела, а потом делала аборт, у нее было смешанное чувство: и жалость к нерожденному, и еще совсем другое – она ощущала себя полноценной женщиной. И наоборот, если бы не беременела, ей бы казалось, что у нее что-то не в порядке, что она неполноценна, что она не может родить. Для нее каждая беременность – это был знак: все в порядке, все хорошо. В следующий раз можно готовиться к настоящим родам, родить ребенка. И вот я представляю себе, что моя мама умирает. Рано или поздно это ведь все равно должно произойти. В груди, где сердце, все сдавливает, но я знаю, что переживу и это. Вдруг вижу снежные сумеречные похороны. Кто-то говорит: чтобы земля была ей пухом. Я бросаю в яму, в которую ее опустили, мерзлый комок песка. Он ударяется жестко, звонко, подскакивает. Будто я бросила камнем в мертвую. За всю ее любовь ко мне. На глаза наворачиваются слезы, но ведь ничего не поделаешь, так будет, и придется жить без нее. И вот тогда я начинаю представлять себе, что теряю тебя. Но даже не успеваю подумать о том, что может с тобой произойти, какая беда может унести тебя, – в глазах темнеет, внутри все скручивает, даже скулы сводит от пронзившего вдруг страха, от внезапной пустоты, от промерзшего одиночества. В одно мгновение перестаю быть человеком и становлюсь выброшенным на зимнюю ночную помойку чулком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю