Текст книги "Покров заступницы"
Автор книги: Михаил Щукин
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Загнул, конечно, Савелий, когда говорил, что стена смешная, из дощечек. Толстенные плахи были намертво приколочены коваными гвоздями, длиннющими, если судить по шляпкам, которые размерами своими не уступали пятаку. Тут и с гвоздодером едва ли управишься, а уж с топориком… До утра можно дырку прорубать, пока все постояльцы не сбегутся…
Незадача.
Парни в растерянности стояли перед стеной и не знали, что делать.
Гриня тоскливо поднял вверх голову и обомлел – под самым потолком поблескивало стеклом оконце, совсем махонькое – головы не просунуть. Да большое им и не требовалось, они же не собирались в комнату залезать. Савелий, когда ему Гриня показал на оконце, сразу все понял. Присел, Гриня взгромоздился ему на широкие плечи, будто в хорошем седле устроился, Савелий выпрямился, и вот оно – оконце. Отогнуть топориком гвоздики и вынуть стекло – дело плевое. Осторожно, сбоку, Гриня заглянул в проем и увидел внутренность комнаты.
За столом сидели Кулинич и Целиковский, третий человек, в торце стола, располагался спиной к оконцу, и лица его разглядеть было невозможно. Виднелась лишь всклокоченная шапка темных волос с густой проседью, похожая на воронье гнездо. Больше в комнате никого не было. «Савелий сказал, три мужика ехали в кошевке, а где еще один?» – Но едва лишь Гриня подумал об этом, как ему стало не до подсчетов, потому что зазвучал тихий, едва различимый голос Целиковского:
– Все, Кулинич, договорились. Сейчас прихлопнут этого мужичка, и мы сразу же выезжаем. Рассвет в дороге подождем. А дальше – прямой дорогой, и будет у нас, если глупостей не наделаем, полная чаша счастья. Спроси еще раз – он точно места вспомнил? Не начнет путаться?
Кулинич поднялся из-за стола, наклонился над лохматым человеком, что-то прошептал ему, и тот закивал головой, а затем, помолчав, произнес хрипло и певуче:
– Вижу путь! Все вижу! Почему не едем, мне быстрее надо!
Кулинич еще что-то прошептал и погладил лохматого человека по плечу, словно хотел успокоить. Тот, отзываясь, снова покивал головой и замер неподвижно, опустив плечи.
И в этот момент дверь комнаты настежь распахнулась, будто выстрелила крутящимся морозным клубком, из этого клубка вышагнули два мужика, и оба держали в руках по паре валенок. «Наша обувка!» – беззвучно охнул Гриня. Валенки полетели на пол, а мужики, словно каждому из них к горлу нож приставили, испуганно, перебивая друг друга, заговорили, и пока они говорили, Целиковский медленно поднимался из-за стола, все глубже и глубже засовывая ладони в карманы брюк. Рывком их выдернул, и в свете лампы тускло блеснули два револьвера. Гриня из торопливых и путаных слов, сказанных мужиками, понял лишь одно – искали они его, Гриню, но не нашли, наткнулись лишь на валенки, валявшиеся теперь на полу.
– Ящик, быстро! – по-прежнему тихим голосом скомандовал Целиковский. – Мужичка найти, он где-то здесь, прихлопнуть, и сразу уезжаем. Быстрее! Где он может прятаться?
– Сторожа спросим, на заднем крыльце сторож должен быть. Сейчас, мигом!
Мужики выскочили из комнаты, в самой комнате поднялась суматоха, и ясно стало, что больше ничего услышать не удастся, теперь бы ноги унести. Савелий замешкался, не понимая, почему Гриня размахивает руками, наконец до него дошло, он присел, Гриня соскочил на пол, показывая на выход – бежим! Но было уже поздно, на крыльце зашумели, стукнула дверь, и тогда парни, не сговариваясь, кинулись в сторону кухни, на блеклый свет лампы. Заскочили, прижались в угол за печью, а по коридору уже стучали быстрые, торопливые шаги – ближе, ближе. И тогда Гриня, не раздумывая, запустил топориком в лампу, она жалобно звякнула, и всю большую кухню разом заглотила темнота. Парни бросились на ощупь, ударились в мужиков, отчаянно отмахиваясь кулаками, сшибли кого-то на пол, и легкие, как ветер, вылетели на крыльцо, бросились к конюшне, где стояли их кони, думая лишь об одном – успеть бы, заскочить, да хоть за гриву уцепиться.
Но возле конюшни уже мелькали чьи-то тени, а у входа в комнату, почти впритык, стояла тройка, запряженная в кошевку; видно, ее не распрягали, и находилась она где-то неподалеку, чтобы появиться в нужный момент, как в сказке. Никого возле тройки не было. И парни разом, в три больших скачка, долетели до кошевки, рухнули в нее, схватились за вожжи, и тройка, застоявшаяся на морозе, понеслась, почти без разгона, будто выпущенная из тугого лука. Вслед запоздало стукнули несколько глухих выстрелов, но они лишь подстегнули коней. Ветер засвистел в ушах. Дорога терялась в темноте, куда ехать – было неясно, и надежда оставалась только на коней – лишь бы вывезли, а в какую сторону – не важно.
Опамятовались и пришли в себя, когда уже отмахали от постоялого двора не одну версту. Придержали коней, прислушались – погони не было.
– Оторвали от шубы рукава! – Савелий дурашливо засмеялся и хлопнул Гриню кулаком по спине. – А ты, парень, удалой, не валенок деревенский!
– Лучше бы валенком, – угрюмо буркнул Гриня, – ноги-то отморозим!
И только сейчас Савелий вспомнил, что они остались босыми. Спрятал ноги глубже в сено, но холод их все равно пощипывал, тогда он оглянулся, надеясь отыскать в кошевке какую-нибудь тряпку, и присвистнул:
– А эта беда откуда? Гляди!
Гриня тоже обернулся – в задке кошевки, мутно темнея в рассеивающихся потемках, стоял знакомый ему ящик.
– Погоди-ка, – передал вожжи Савелию, подполз на четвереньках, пошарил рукой – замка на ящике не оказалось, видно, в суматохе не до замка было. Откинул крышку и отшатнулся – из ящика показалась всклокоченная голова, и хриплый, протяжный голос известил:
– Путь вижу, не ошибусь. А почему встали? Я же говорил – бор сосновый клином в поле выходит, его обогнуть надо и налево, а там одна дорога – до самой деревни, Покровка называется…
Гриня замер в растерянности над ящиком, не в силах произнести ни одного слова. Это что же получается? Выходит, он все дни человека в этом ящике катал, а тюки материи, в бумагу завернутые, для отвода глаз рядом лежали! А еще – откуда это чучело дорогу до Покровки знает, называя точную примету, и по какой надобности Кулинич с Целиковским в Покровку собирались? Пересказывать все это Савелию он не стал – после, не сейчас, а сказал, помолчав, твердо, как о деле решенном:
– Домой едем, в деревню, там нас никто не достанет, там и разбираться будем – чего и почему…
– Едем, едем, быстрее едем, – поторопила всклокоченная голова и скрылась в ящике, – крышку опустить не забудьте.
– Закроем, только подстилка у тебя шибко богатая, бока отлежишь. – Савелий обеими руками залез в ящик, вытащил оттуда широкий кусок толстой материи, сложенной в несколько раз, разорвал ее; быстро, ловко навернул, как портянки, на ноги, и оставшиеся две половины протянул Грине. – Примерь обувку, а то пальцы отвалятся.
Гриня отказываться не стал – босые ноги леденели.
Поздним утром, когда уже поднялось яркое, морозное солнце, они въехали в Покровку.
Глава четвертая
1Дед Владимира Гиацинтова был крепостным у помещика Сулахина.
Вот уж кривая судьба вдоволь над мужиком посмеялась: мало того, что пребывал он в горьком звании, так еще и помещик ему достался – ни украсть, ни покараулить. Выйдя с военной службы в отставку и приехав в свое наследственное имение, в котором уже почили, с разницей в один год, его родители, Сулахин очень огорчился от скудных доходов, от серого и убогого сельского вида, от дурного вкуса домашних настоек и наливок – если сказать коротко, все ему не понравилось в изменившейся линии жизни. И решил он эту жизнь украсить цветами – затеял строительство большущей оранжереи. Выписал агрономические журналы, семена и даже ученого садовника из Санкт-Петербурга. А всех крестьян, которых он отобрал для строительства оранжереи, Сулахин наградил чудными фамилиями, доселе здесь неслыханными: Розовы, Фиалковы, Георгиновы… Дед стал Гиацинтовым.
Но закончилась диковинная затея очень скоро. Оранжерея, еще не достроенная, рухнула, ученый садовник, не дождавшись обещанного жалованья, сбежал, семена не взошли, цветы не распустились, но зато остались фамилии и еще немалые долги Сулахина. Но тот не успокоился, занял у соседей денег и решил заняться коневодством, но из этого начинания также получился громкий пшик, лишь увеличивший долги. Много еще чего пытался Сулахин строить, выращивать и даже сомов разводить в старом пруду – кругом осечка. В конце концов разорился в прах. И принялся тогда выбивать недоимки со своих крестьян. Собственноручно выбивал, кулаками. Деду, как иным прочим, тоже не один раз доставалось. Но мужику надоело получать оплеухи, он сел в своей избенке на лавку, задумался крепко и – придумал! Явился вскоре к Сулахину и выложил перед ним конскую упряжь – узда, шлея, вожжи… И все эти изделия с медными блестящими наклепками, с ажурно выкованными колечками, крепкой дратвой, мелкими стежками, прошитые, играли, светились, будто яркие бусы, предназначенные для нежной девичьей шеи, а не для коня. Сулахин смотрит и не понимает – какая с этих украшений польза?
А вот какая, терпеливо разъяснял ему дед, надо с этой сбруей съездить в уездный город, где конный полк стоит, и показать ее господам военным. Вдруг поглянется? Если поглянется да если деньги за нее платить станут, дед таких изделий нашьет на три полка. Сулахин, конечно, ни одному слову не поверил, деда обозвал дураком, но долги подпирали, будто нож под горло, и он, поразмыслив, схватился за эту упряжь, как тонущий человек хватается за любую веточку – лишь бы под воду не уйти. Взял с собой деда и отправился вместе с ним в полк. Упряжь военным понравилась. Ее тут же купили и еще заказали.
Пошло дело!
Через пять-шесть лет Гиацинтов мог не только за себя, но и за всю деревню, которая теперь на него работала, недоимки заплатить. Да что там недоимки! Он теперь и самого Сулахина мог купить со всем его имением и с потрохами. Еще несколько лет прошло, и в деревне настоящая шорная фабрика появилась. Две дочери Гиацинтова замуж ушли, на сторону, а сын Игнат оставался при отце и родительское наследство крепко забирал в руки, приумножая его год от года.
Сулахин помер, пресытившись от спокойной жизни наливками, Гиацинтовы получили вольную и, развернувшись в полную силу, перебрались в Москву, где старший из них тихо и спокойно ушел на восьмом десятке в иной мир, успев еще дождаться двух внуков – старшего Антона и младшего Владимира.
Братья с самого рождения уже иной жизнью жили: сначала их дома учителя учили, затем они оба гимназию закончили, правда, Антон, получив похвальный лист, вставил его в рамку под стекло, повесил на стену и сказал: в Библии написано, что многие знания умножают скорбь, правильно написано… И впрягся в отцовское дело, как ломовой конь. Владимир все по-иному решил: заявил, что слышать даже не желает о коммерции, а желает изучать изящные науки – историю и филологию. И поступил в университет. Родитель ему не препятствовал, потому как, схоронив к тому времени тихую и безответную супругу, он перебрался в отдельный домик, где и проводил большую часть времени в молитвах. Скончался он, стоя на коленях перед иконами.
Досталось братьям Гиацинтовым от упокоившегося родителя огромное наследство: три шорных фабрики, склады, магазины, и, соответственно, немалые деньги. При таком соблазнительном раскладе в купеческих семьях частенько случались нестроения: ссориться начинали из-за наследства, а порою и враждовать, не на жизнь, а на смерть. Братья Гиацинтовы решили все тихо и мирно, полностью доверяясь друг другу: налаженное, прибыльное дело дробить не стали, оно полностью, в целом виде, находилось в руках Антона, а Владимир со своей доли получал деньги на жизнь, не зная отказа. Учился он легко, играючи, университетское вольнодумство его не прельщало: пару раз побывав на шумных студенческих сходках и послушав зажигательные речи о свободе, он пришел к выводу, что действо это чрезвычайно скучное; но молодая, буйная энергия требовала выхода, и выход этот появился сам собой: случайно Владимир познакомился с молодыми офицерами из гвардейского полка, быстро с ними сдружился и стал без устали совершенствоваться в конных скачках и в стрельбе, совершенно забросив учебу в университете, которая не прельщала его теперь никоим образом.
Манифест о войне с Японией был воспринят Владимиром с великой радостью – он расстался с университетом, получил погоны вольноопределяющегося и отправился на театр военных действий, прихватив с собой винчестер, полученный в подарок за честную победу над англичанином. Антон, провожая его на вокзале, молчал, ничего не говорил, только отворачивался время от времени и украдкой вытирал слезы – братья, при всей своей разности характеров, очень любили друг друга.
И вот теперь, встретившись после долгой разлуки, в родном доме, они сидели вдвоем за столом, и Владимир рассказывал Антону о своих злоключениях, которые выпали на его долю. Рассказывал совсем не так, как полковнику Абросимову – по-военному четко и коротко, а подробно и обстоятельно, будто заново переживал и японский плен, и долгие скитания.
Антон внимательно слушал, ничего не переспрашивая, теребил короткими сильными пальцами окладистую русую бороду и лишь изредка кивал головой. За прошедшее время, пока они не виделись, старший брат заматерел, огрузнел, и даже походка у него изменилась: ходил медленно, осторожно, будто всякий раз нащупывал под собой опору, боясь оступиться.
– Теперь, братец, давай выпьем за окончание моей одиссеи, а дальше я тебя кое о чем поспрашиваю… – Владимир поднял рюмку с золоченым ободком, и Антон, чокаясь с ним, добавил:
– За твое возвращение, Володя, и за твоего Федора, дай ему Бог здоровья. Поговорил я с ним, пока тебя ждали, чистая душа у парня… Ладно, чтоб все печали миновали!
Они выпили, и Владимир, отодвинув от себя тарелку, спросил:
– Ты слышал, Антон, про Союз русского народа? Что это такое? Я ведь ничего не знаю… Правда, читал в газетах…
– Тарелку-то подвинь на место и закусывай, вон как исхудал – одни мослы торчат. А что про твой Союз – врут в газетах, я их теперь и в руки даже не беру. Тут ведь в Москве такое творилось, в девятьсот пятом году, – хоть святых выноси! Вышел царский Манифест – всем свобода, и «пошла гулять ивановская». Читали не читали этот Манифест, одно лишь из него поняли – власти нет. А раз власти нет, делай что желаешь и чего твоей душе угодно. К моему компаньону какие-то орелики ночью с наганами в дом залезли и подчистую все выскребли – деньги, золотишко, какое было; раньше это грабеж назывался, а теперь – экспроприация. На нужды революции. Портреты Государя рвать стали, городовых средь бела дня убивали. А власть руки растопырила, смотрит и ни бе ни ме ни кукареку сделать не может. Войска послали, когда уж полное светопреставление началось. Вот и схлестнулись, русские с русскими, будто с японцами, да где? В Москве! Дожились… Тут же настоящая война была. Теперь посуди – мне такая война нужна? Нет, не нужна. Она даже моему кучеру не нужна, ему ногу какой-то лиходей из нагана прострелил. Просто так, без причины, выстрелил и убежал. А парень хромым на всю жизнь остался. Вот народ и сомкнулся, чтобы самого себя уберечь. Только боюсь я, что Союз этот долго не продержится, не мытьем, так катаньем сотрут его…
– Почему сотрут? – быстро спросил Владимир. – Деятельность Союза сам Государь поддерживает, даже телеграмму, говорят, прислал доктору Дубровину!
– Прислал, – согласился Антон, – и делегацию еще принимал, изъявляя всяческую поддержку. Да только имеется одна закавыка – вокруг Государя нашего видимо-невидимо людей, которые ждут не дождутся, когда они сами в стране хозяйствовать будут, без Государя. Разбогатели сверх всякой меры, теперь им власть подавай. Зачем им народ объединенный нужен? Такой народ им не нужен! Им только помощники нужны, а в помощниках – чиновничество да депутаты с газетчиками; они, значит, на одном краю находятся, а на другом – революционеры с передовым еврейским отрядом. Разные, казалось бы, люди, а цель у тех и у других одна. Вот с двух сторон они Союз и порушат, как главную преграду к своей мечте-идее, раскатают, как тесто по сковородке.
– Ты так говоришь, будто сам в Союзе состоишь.
– Нет, Володя, не состою, а не состою по той причине, что ясно вижу – не будет победы. Будет только поражение. Но, по силе возможности, когда просят, помогаю. А к чему ты этот разговор завел? От политики, насколько помню, всегда шарахался, хоть и в студентах пребывал, а те бузотеры известные.
– Да вот… – Владимир развел руками, – похоже, я в этот Союз вступил, хотя толком еще не разобрался… Разберусь, тогда все тебе расскажу. А теперь, пожалуй, пойду спать. Ты уж извини, брат, очень спать хочется.
– Ступай, Володя, ступай, в твоей комнате все как было, ничего не трогали.
Действительно, все вещи в комнате лежали на старых местах, книги стояли на полках, в углу – две гири-пудовки, на письменном столе – чернильный прибор из позеленевшей от времени бронзы и большая фотография семьи Гиацинтовых в деревянной рамке: дед, родители и два брата, тогда еще очень похожие друг на друга, с одинаково распахнутыми, удивленными глазами. Владимир долго любовался на фотографию и думал: «Как же тогда все было хорошо – просто, ясно и счастливо…»
Вздохнул и передвинул фотографию на край стола.
Уснул он сразу же, но очень скоро проснулся, словно его кто толкнул, и долго лежал с открытыми глазами, не понимая причины своего внезапного пробуждения. Так и пролежал почти до самого утра, заново переживая события последних дней, которые несли его, как поток, не давая времени остановиться и подумать. «Многие знания – многая скорбь», – вспомнилось неожиданно, и Гиацинтов успокоился, решив для себя просто и ясно: если дело, которое ему поручено, не вызывает внутреннего отторжения, значит, его нужно просто делать, а не рассуждать о непонятных материях. И даже не вспоминать о них. А вспоминать и думать следует только о Варе. Он закрыл глаза, увидел ее – смущенную, улыбающуюся, в легком платочке, с милыми кудряшками, выскочившими из-под этого платочка, увидел так явственно, что даже руки протянул, чтобы обнять, но руки уперлись в пустоту, и тогда он сжал кулаки, ударил ими в пухлое одеяло и произнес в темное пространство комнаты:
– Я не для того выживал, Варенька, чтобы потерять тебя. Найду… Ты потерпи еще немножко, совсем немножко потерпи…
2Дом у Гиацинтовых был большой и основательный: каменный, на крепком фундаменте, в два этажа, под железной крышей и с балконом, украшенным коваными решетками. Двустворчатые двери, выходившие на балкон, на зиму еще не заделывали, и Федор с раннего утра неслышно проскользнул в них, оперся на влажное от изморози железо и замер, увидев долгожданное счастье: над московскими улицами наконец-то закружился снег. А снега Федор давным-давно не видел, наскучался по нему и теперь по-ребячески протягивал руки, ловил растопыренными ладонями снежинки, смотрел, как они тают, и обтирал холодной влагой лицо, будто умывался. Что-то шептал на родном языке, снова ловил снежинки и даже внимания не обращал, что на балкон выбрался в одной нижней рубахе с распахнутым воротом – не холодно ему было.
Владимир, потеряв его, забеспокоился: времени оставалось совсем в обрез, в десять часов они должны были быть у Абросимова на квартире. Наконец, отыскав Федора на балконе и увидев его влажное, счастливое лицо, он все понял и расхохотался:
– Хватит, Федор, хватит! Вот сейчас в одно место съездим, а после будем снежную бабу лепить! Вот такую бабищу слепим!
– Баба – хорошо, – блаженно улыбался Федор, – снег тоже хорошо, еще лучше. Володя, а Володя, слушай меня, снег лучше!
– Слышу, слышу! Конечно, лучше! Собирайся, торопиться нам надо.
Федор вздохнул, еще раз вытер лицо влажными ладонями и нехотя вошел в дом, аккуратно прикрыв за собой двери.
Завтракали они вдвоем, потому что Антон рано утром уехал по делам, наказав передать, что вернется лишь к вечеру и что для разъездов в распоряжении у брата будет пролетка с кучером, которая наготове стоит у крыльца.
– Вот и славно! Хорошее утро – снег идет, пролетка ждет, поедем, заодно и на Москву полюбуемся. Федор, хочешь по Москве покататься?
– Нет, не хочу, – и даже помотал головой, которая была теперь аккуратно подстрижена, – я в тайгу хочу.
– Подожди, родной, будет тебе тайга. А пока на Москву любуйся.
Но любоваться на Москву Федор не пожелал. Сидел в пролетке, молчал, и узкие глаза его были плотно прищурены. Он видел чум, дымок над его островерхой макушкой, слышал легкий перестук оленьих рогов, и казалось ему, что едет он не на пролетке, а скользит на легких нартах по свежему снегу, вокруг – все родное, знакомое, и нет ни каменных домов, ни многолюдья, а все его мытарства по дальним землям просто-напросто приснились. Вот встряхнет он сейчас головой, сбросит с себя наваждение, и забудется дурной сон, растает в небе, как легкий дымок, поднимающийся над чумом. Федор встряхнул головой, открыл глаза – узкая московская улица текла, как река, между каменных берегов, шумела, спешила, и не было ей никакого дела до отдельной пролетки, которая катилась в ряду других, и уж тем более не было никакого дела до отдельного человека.
Федор сердито прошептал что-то на родном языке и снова закрыл глаза.
Пролетка между тем подкатила к дому, где жил Абросимов. Дверь в квартиру, как и в прошлый раз, открыла миленькая горничная и сразу провела гостей в комнату, где на диване, на высоких подушках, полулежал Москвин-Волгин и улыбался во весь рот, показывая белые крепкие зубы. На колене здоровой ноги он держал тетрадь, что-то записывая в нее длинным карандашом синего цвета.
– Что, сочиняем великий роман нового века? – поинтересовался Гиацинтов.
– Увы, мой друг, увы, – Москвин-Волгин весело хохотнул и поднял карандаш вверх, – великие романы пишут великие люди, а мы так себе – газетные поденщики, вечные подносчики свежих новостей, которые забываются навсегда уже на следующий день. А хотелось бы написать большой роман и даже переплюнуть графа Толстого.
– Переплюнешь, я убежден. Как только псевдоним сменишь, так сразу переплюнешь! – Гиацинтов снисходительно улыбнулся и спросил: – А где Абросимов?
– Утром приехал Сокольников, ничего не объяснил, пообещал, что расскажет по дороге. Забрал Абросимова, Речицкого, и все отбыли, как по тревоге. А я нахожусь под присмотром милого создания и записываю глупые мысли, которые никак меня не покидают.
– Карандаш, пожалуй, маловат, да и тетрадка у тебя слишком тощая – не хватит их на все мысли, которые тебя обуревают, – продолжал улыбаться Гиацинтов, – как нога?
– Нога как нога, даже сгибается, а вот по поводу мыслей и твоей ехидности… Когда я стану великим писателем и под старость начну писать мемуары, нигде тебя не упомяну!
– Слава Богу, я не буду отягощать вечность своим присутствием. Ладно… Что, будем ждать?
– А чего нам остается? Только ждать. Федор, да не стой ты истуканом, садись, где нравится! Если хочешь, подремать можешь. Чайку не желаете?
– Благодарствуем. Скажи, почему они так поспешно уехали? – Гиацинтов, сам не зная, по какой причине, не мог избавиться от чувства тревоги.
– Честно – не знаю. И гадать не буду. Давай ждать.
Ждать пришлось долго. Сокольников, Абросимов и Речицкий вернулись только после полудня. Не раздеваясь, они вбежали в комнату, Абросимов быстро достал из шкафа стопку чистой бумаги, вытряхнул на стол карандаши из деревянного пенала, а Сокольников резко, отрывисто скомандовал:
– Пишем все, что запомнили! Вопросов не задавать!
Гиацинтов и Москвин-Волгин недоуменно переглянулись;
Федор, увидев перед собой командира полка, вскочил со стула и вытянулся, словно в строю, руки по швам, а затем тихонько, на цыпочках, вышел из комнаты и в коридоре присел на корточки, как спрятался. Сразу вспомнил старое солдатское правило: подальше от начальства – легче служба.
Первым закончил писать Сокольников, отложил карандаш, перечитал написанное и молча стал дожидаться, когда закончат свою работу Абросимов и Речицкий. Последний, левой рукой, писал дольше всех. Но вот и он с силой поставил жирную точку, сломав графит, и виновато улыбнулся, словно нерадивый ученик, допустивший оплошность.
– Сейчас я все это читаю, и затем попробуем составить общую картину. Прошу не мешать и не разговаривать. – Сокольников собрал листы со стола в одну стопку и склонился над ними, будто заглянул в глубокий колодец, пытаясь разглядеть – что там, в темноте, на самом дне, виднеется?
Все остальные сидели в молчании, терпеливо ждали. Через распахнутые двери слышалось, как на кухне негромко постукивают тарелки и льется из крана вода. Наконец Сокольников перевернул последний лист и прихлопнул его ладонью; поднял голову, медленно оглядел всех по очереди, словно хотел каждого запомнить, и облегченно вздохнул:
– Картина начинает проясняться, господа. Извините, добрый день, Владимир Игнатьевич, в спешке даже забыл поздороваться. Полковник, я попросил бы вас закрыть двери, а человека, который в коридоре, и прислугу – на кухню, нет, лучше отправьте их погулять.
– Я Федору полностью доверяю!
– Не сомневаюсь, Владимир Игнатьевич. Но лучше сделать так, как я говорю. Извините.
Абросимов вышел. Скоро стукнули двери, и он вернулся.
– Итак – что мы имеем и чего мы не имеем? – продолжил Сокольников и снова прихлопнул ладонью перевернутый лист, который лежал перед ним. – Имеем следующее… Самый первый рапорт исправника Обрезова, в котором он писал о Феодосии, предсказывающем грядущие события, в бумажном потоке не затерялся. Более того, открою секрет – я сам, находясь еще при исполнении, наложил на этот рапорт первую резолюцию. Впрочем, обо мне отдельно и позднее. Далее. Согласно этой резолюции, за Феодосием было установлено негласное наблюдение. И скоро оказалось, что новоприбывший больной, вольноопределяющийся Забелин, доставленный с театра военных действий, установил с ним очень тесные и доверительные отношения. Как раз в это время я был от службы отстранен, и все дальнейшее происходило без моего участия. Вот это дальнейшее мы и попытаемся сейчас восстановить.
– Но почему Обрезов не получил ответа на свой рапорт? – спросил Москвин-Волгин. – Ведь он ясно пишет в своей тетради, что устроили лишь нагоняй!
– Все правильно. Я так приказал, чтобы не было лишнего шума и чтобы вокруг этого дела не болтались лишние люди, – быстро ответил Сокольников и, помолчав, попросил: – Наберитесь, господа, терпения, я на все вопросы обязательно отвечу, только позднее. Далее цепь событий выстраивается в следующем порядке: Забелин и Феодосий из больницы исчезают, а через некоторое время, согласно донесению неизвестного нам агента, проходящего в охранном отделении под кличкой Валет, в одной из боевых организаций эсеров появляются два новых члена, а именно – Забелин и Феодосий. Второй, как следует из донесений, является лишь приложением к первому. Что можно получить от больного человека? Но нужен он им позарез именно как предсказатель. Одна любопытная деталь – Феодосий попросил отвезти его в Сибирь, в известное ему место, и там якобы провидчество его достигнет высшей степени. Конечно, есть основания думать о том, что все это является бредом, воспаленным сознанием больного человека. Да только возникает большое «но». Валет передает в охранное отделение несколько предсказаний Феодосия, судя по датам, передает их заранее – и они все сбываются! Вот в это время боевая организация, желая до поры до времени сохранить все в строжайшей тайне, и начинает «зачищать хвосты», а именно открывает охоту на несчастного Обрезова, которого убивают, а заодно, вместе с ним, и доктора Перетягина – концы в воду! Насколько я знаю, охранное отделение на такое убийство не пойдет, значит, постаралась боевая организация. Вполне возможно, что и Москвин-Волгин нечаянно угодил тоже к ним. Хотя… Точного ответа у меня сейчас нет. А теперь – самое главное. Последнее донесение Валета, дословно: «Решение принято. В ближайшие дни выезжают в Никольск». Значит, они уже в Никольске. Надеюсь, что призывать вас к исполнению долга не потребуется, да и времени у нас на лишние разговоры нет. Первыми в Никольск поедут Гиацинтов и Речицкий, мы с Москвиным-Волгиным прибудем, как только он встанет на ноги.
– Я должен взять с собой Федора, – твердо, голосом, не допускающим возражений, произнес Гиацинтов.
– Хорошо, я согласен, – кивнул Сокольников, – только не посвящайте его в тонкости нашего предприятия. А сейчас, господа, опережая ваши вопросы, постараюсь кратко объясниться, чтобы никаких недомолвок между нами не оставалось. Мое звание – штабс-капитан. С полковником Абросимовым мы знакомы с детства, доверяем друг другу полностью и безоговорочно, иначе бы я здесь, как вы понимаете, не находился. Служил в охранном отделении. В разгар смуты, не согласуя с начальством, которое пребывало в полной растерянности, запустил печатные станки подпольных типографий. После обысков их свозили в одно место, там они и стояли без дела. Я нашел людей, и мы начали печатать контрреволюционные листовки, тексты для них, по моей просьбе, писал господин Москвин-Волгин. Дальше получилось печально. Донос о моем самоуправстве улетел в Петербург и вызвал страшный гнев. Тихо, без огласки, меня отправили в отставку. Но истинная подоплека отставки, как я теперь понимаю, связана была именно с делом, о котором мы сейчас говорим. Я слишком много узнал из того, что мне знать не следовало. После отставки я пришел в Союз русского народа. Пришел с одной целью – создать боевую организацию, такую же, как создают наши враги. Кое-что удалось сделать, но это совсем мало. Не хватает людей. Поэтому обратился к полковнику Абросимову, а он мне порекомендовал вас, господа, тем более что недоразумение между вами благополучно разрешилось. Я закончил, жду ответа. Согласны вы или нет?
Гиацинтов и Речицкий встали и молча кивнули.
– Вот и славно. Не мешало бы нам подкрепиться, время-то к вечеру. Господин полковник, позовите в дом свою горничную, пусть нас чем-нибудь порадует.
– А это, простите, откуда? – Москвин-Волгин показал на листы, которые все еще лежали под ладонью у Сокольникова. – Я не совсем понимаю…
– Это, Алексей Харитонович, прежде всего, ваша заслуга. Я отдал тетрадь, которую вы вчера, можно сказать, в бою добыли, а мне из охранного отделения вынесли на пятнадцать минут нужные бумаги. Вот мы их втроем, каждый свою часть, и прочитали, а затем записали, хотя все прочитать не успели, тем не менее знаем сейчас, в какую сторону двигаться.
– Да разве такое возможно?! – удивился Москвин-Волгин. – Из охранного отделения!