Текст книги "Критика русской истории. «Ни бог, ни царь и ни герой»"
Автор книги: Михаил Покровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Михаил Николаевич Покровский
Критика русской истории. «Ни бог, ни царь и ни герой»
© ООО «Издательство Родина», 2021
Глава I
С чего началась Русь
Еще писатели XVIII века никак не могли помириться на том, с чего началась Древняя Русь. В то время как пессимисты, вроде кн. Щербатова или Шлецера, готовы были рисовать наших предков X столетия красками, заимствованными с палитры современных этим авторам путешественников, создавших классический тип «дикаря», чуть не бегавшего на четвереньках, находились исследователи, которым те же самые предки казались почти просвещенными европейцами в стиле того же XVIII века. Щербатов объявил древних жителей России прямо «кочевым народом». «Хотя в России прежде ее крещения, – говорил он, – и были грады, но оные были яко пристанища, а в прочем народ, а особливо знатнейшие люди, упражнялся в войне и в набегах, по большей части в полях, переходя с места на место, жил». «Конечно, люди тут были, – солидно рассуждал Шлецер, – Бог знает, с которых пор и откуда, но люди, без правления жившие подобно зверям и птицам, которые наполняли их леса». Древние русские славяне были столь подобны зверям и птицам, что торговые договоры, будто бы заключенные ими с греками, казались Шлецеру одной из самых наивных подделок, с какими только приходится иметь дело историку.
«Неправда, – возражали Щербатову и Шлецеру оптимисты вроде Болтина, – руссы жили в обществе, имели города, правление, промыслы, торговлю, сообщение с соседними народами, письмо и законы». А известный экономист начала XIX века Шторх не только признает за русскими славянами времен Рюрика торговлю, но и объясняет из этой торговли и созданного ею политического порядка возникновение самого Русского государства. «Первым благодетельным последствием» ее было «построение городов, обязанных, может быть, исключительно ей и своим возникновением и своим процветанием». «Киев и Новгород скоро сделались складочными местами для левантской торговли; в обоих уже с древнейших времен их существования поселились иностранные купцы». Эта же торговля вызвала второй, несравненно более важный переворот, благодаря которому Россия получила прочную политическую организацию. «Предприимчивый дух норманнов, их торговые связи со славянами и частые поездки через Россию положили основание знаменитому союзу, подчинившему великий многочисленный народ кучке чужеземцев». И дальнейшую историю Киевской Руси, и походы князей к Царьграду, и борьбу их со степью Шторх объясняет теми же экономическими мотивами, цитируя и так хорошо известный всем теперь, благодаря курсу проф. Ключевского, рассказ Константина Багрянородного о торговых караванах, ежегодно направлявшихся из Киева в Константинополь.
Поход князя Олега с дружиной на Царьград.
Миниатюра из Радзивилловской летописи. Копия XV века с оригинала начала XIII века
Заново обоснованные и тонко аргументированные взгляды Шторха получили большую популярность в наши дни, но они нисколько не убедили современников-пессимистов. Шлецер объявил теорию Шторха «не только не ученой, но и уродливой мыслью», и согласился сделать разве ту маленькую уступку, что начал сравнивать русских славян не со зверями и птицами, а с американскими краснокожими, «ирокезами и алгонкинцами». Спор так и перешел нерешенным к последующему поколению, где оптимистическую партию взяли на себя славянофилы, а продолжателями Шлецера и Щербатова явились западники. «По свидетельству всех писателей, отечественных и иностранных, русские издревле были народом земледельческим и оседлым, – говорит Беляев. – По словам Нестора, они и дань давали от дыма и рала, т. е. со двора, с оседлости и с сохи, с земледельческого орудия». Западники не доходили, правда, ни до признания русских славян кочевниками, ни до сравнений с американскими краснокожими. Но нельзя не заметить, с каким явным сочувствием Соловьев приводит летописную характеристику восточнославянских племен. «Исключая полян, – говорит Соловьев, – имевших обычаи кроткие и тихие… нравы остальных племен описаны у него (летописца) черными красками: древляне жили по-скотски, убивали друг друга, ели все нечистое, и брака у них не было, а похищение девиц. Радимичи, вятичи и северяне имели одинакий обычай: жили в лесу, как звери, ели все нечистое, срамословили перед отцами и перед снохами, браков у них не было, но игрища между селами, где молодые люди, сговорившись с девицами, похищали их».
Сам Соловьев прекрасно понимал, по-видимому, что это не объективное изображение быта древлян и северян, а злая сатира монаха-летописца на язычников и полянина – на враждебных полянам соседей: что начальная летопись недалеко ушла в этом случае по своей исторической точности от щедринской «Истории одного города». Но он не мог воздержаться от искушения повторить эту обличительную характеристику: слишком уж она хорошо согласовалась с тем представлением о славянах, какое сложилось у самого Соловьева. «Городов (у русских славян), как видно, было немного, – говорит он в другом месте уже от себя: – знаем, что славяне любили жить рассеянными, по родам, которым леса и болота служили вместо городов; на всем пути от Новгорода до Киева, по течению большой реки, Олег нашел только два города – Смоленск и Любеч. В средней полосе у радимичей, дреговичей и вятичей не встречается упоминаний о городах».
* * *
Если какой-нибудь спор долго длится, не находя себе разрешения, то обыкновенно виноваты здесь бывают не одни спорящие, а и самый предмет спора. И в пользу сравнительно высокого уровня экономической – а с нею и всякой другой – культуры славян в древнейшую эпоху, и в пользу низкого уровня этой культуры источники давали достаточно доказательств; из одной и той же летописи мы узнаем и о дикости вятичей с братнею, и о торговых договорах Древней Руси с греками. Что считать правилом для Древней Руси, что исключением? Что было частным случаем, индивидуальной особенностью одного племени, и что общим достоянием всех славянских племен? Ответить на это можно, лишь отступив несколько назад от тех аргументов, которыми обменивались стороны в приведенных выше выписках. «Нестор», или, как бы его ни звали, начальный летописец, застал славян уже разделенными, и начинает свой рассказ с перечисления разошедшихся в разные стороны, но еще не позабывших друг друга славянских племен.
Если бы мы могли составить себе хотя какое-нибудь представление об экономической культуре славян до этого разделения, когда они еще жили вместе и говорили одним языком, мы получили бы некоторый minimum, общий, конечно, и всем русским славянам: перед нами был бы тот основной фон, на котором вышивали столь разноцветные узоры греческие и скандинавские влияния, христианская проповедь и левантская торговля. Этот фон до некоторой степени мы можем восстановить по данным лингвистики: общие всем славянским наречиям культурные термины намечают их общее культурное наследство, дают понятие об их быте не только «до прибытия Рюрика», но и до того времени, как «волохи», т. е. римляне, нашли славян сидящими по Дунаю и вытеснили их оттуда.
Лингвистические данные намечают прежде всего одну характерную черту этого архаического быта: славяне исстари были народом промысловым, и промыслы их были преимущественно, если не исключительно, лесные. Во всех славянских языках одинаково звучат название пчелы, меда и улья: бортничество является, по-видимому, коренным славянским занятием. Косвенно это указывает и на первоначальное местожительство славян: бортничество мыслимо только в лесной стороне. Это лесное происхождение наших предков вполне согласно с другими лингвистическими же указаниями. Славянское название жилья – дом, несомненно, в родстве, хотя и дальнем, с средневековым верхненемецким Zimber – «строевой лес» и обозначает, конечно, деревянную постройку. Напротив, каменная кладка, кажется, вовсе не была известна славянам до разделения: все относящиеся сюда термины – заимствованные. Нашекмриич есть турецкое слово kerpidz, древнейшее славянское плинфа – греческое, точно так же, как и название известки, древнейшее вапъно и новейшее известь. И в то время как южные и западные европейцы имеют особое слово для обозначения каменной стены (латинское murus, откуда немецкое Mauer), в славянских языках особого термина для этой цели и доныне не существует.
Археологи, на основании своих соображений, склоняются к мысли, что славяне были автохтонами Восточной Европы, исстари жили на тех местах, где застала их история. Лингвистика в этом случае подтверждает археологию: северная, большая половина Восточно-Европейской низменности, и теперь лесная страна по преимуществу как нельзя лучше отвечает по своей природе такой лесной культуре, какую мы находим у славян. На основании данных общеславянского словаря, с одной стороны, географической номенклатуры – с другой, издавна делались попытки установить «прародину славянского племени» и более детально. Уже Надеждин в 30-х годах прошлого столетия находил «первоначальное гнездо славян» в нынешних Волынской и Подольской губерниях, захватывая и ближайшие австрийские области к западу, до северного подножия Карпат. Проф. А. Погодин, также считает славянской родиной «страну гористую и обильную болотами, как Волынь», ссылаясь на общность таких терминов, как холм, скала, гора, яр (узкая долина), юдоль, дебрь (заросшая лесом долина), яруга (болотистая долина) и т. п.
Этот пример показывает, между прочим, как опасна подобная детализация: скалистой, с точки зрения жителей, и гористой, обильной болотами является и Финляндия не в меньшей степени, чем Волынская губерния: весь приведенный словарь отлично мог бы быть приурочен и туда», не знай мы из других источников, что славяне там никогда не жили. С другой стороны, лесную культуру, аналогичную праславянской, как рисует ее нам лингвистика, можно найти на Восточно-Европейской равнине по всему ее протяжению много ранее того хронологического предела, до которого решается выслеживать славян современная наука.
Еще Геродот в V в. до Р. Х. указывает в этих местах «многочисленный народ» гелонов и будинов, причем последние со своими «светло-голубыми» глазами и рыжими волосами отвечают, если угодно, и антропологическому типу древних славян, как известно, гораздо более белокурых, чем современные. У этих народов были города, дома, храмы и идолы – все деревянное. Они занимали, по Геродоту, огромное пространство от озерной области на северо-западе до нынешней Саратовской губернии на юго-востоке. Часть их, именно будины, жили лесными промыслами: били пушного зверя и питались, между прочим, «еловыми шишками», т. е. кедровыми орехами. Другие, гелоны, были земледельцами, употребляли в пищу хлеб, занимались и садоводством. «Эллины, – говорит Геродот, – часто смешивают будинов и гелонов, – но это два разных народа». Из его описания скорее можно понять, однако, что это два культурных слоя одного и того же народа – один отчасти эллинизованный, другой – вовсе не тронутый эллинским влиянием. Особенную этнографическую окраску гелонам давало именно греческое влияние: «Первоначально гелоны были те же эллины, удалившиеся из торговых городов и поселившиеся среди будинов»; некоторые из этих греческих колонистов сохранили, по словам Геродота, и свой язык. Так за 400 лет до Р. Х. культура приходила к народам Северо-Восточной Европы тем самым путем, по которому она шла в VIII веке по Р. Х., и уже при Геродоте здесь были торговые города со смешанным полуэллинским, полуварварским населением и эллинистической культурой – далекие предшественники «матери городов русских».
* * *
Итак, на Восточно-Европейской равнине, в нынешней Московской или Владимирской губерниях, существовало земледелие с незапамятных времен, а славяне были на этой равнине автохтонами. Вывод, который отсюда можно сделать, вполне благоприятен Беляеву: a priori как нельзя более вероятно, что и славяне, – допустив даже, что будины Геродота не стоят с ними ни в какой генетической связи, – были земледельцами уже до разделения. Лингвистика и это подтверждает: земледельческие термины – пахать (орати), жать, косить, названия плуга и бороны, главнейших видов хлеба, знакомых нашим широтам, – овес, ячмень, рожь и пшеница – общие у всех славянских племен. Общее у них и название хлеба, как предмета питания, – жито, и всего характернее, что это название (одного корня с жизнью) употребляется и для обозначения всей пищи вообще: значит, хлеб не только ели, но, как и у теперешнего русского крестьянина, он составлял основу древнеславянского питания, был пищей по преимуществу. Если бы мы остановились на этом, то и вопрос о древнеславянской культуре должен был бы, по-видимому, решиться в оптимистическом направлении.
Но та же лингвистика безжалостно разрушает приятную иллюзию: просвещенные земледельцы-славяне жили, по всей видимости, в каменном веке. Все названия металлов у славян или описательные (руда – нечто красное, отсюда это слово обозначает одновременно и кровь, и красный железняк-гематит; злато – нечто желтое и блестящее и т. п.), или заимствованные, как и название каменной стройки: серебро от древнего северогерманского silfr, медь – средневековое верхненемецкое Smide (металлическое украшение) и т. д. Древнейшие славянские погребения в Галиция – все с каменными орудиями; металлы встречаются лишь в позднейших.
Если мы обратимся к древнейшим письменным свидетельствам о восточных славянах, к древнейшим текстам, мы найдем в них полное подтверждение приведенной выше характеристики этих славян как народа земледельческого, но стоящего в то же время на очень невысокой ступени культуры.
Ранее всего, из более или менее цивилизованных людей, столкнулись с нашими предками арабы, успевшие побывать в России ранее даже греков: по крайней мере, первые показания очевидцев о славянских быте и культуре принадлежат именно арабским путешественникам и встречаются у компилировавших рассказы этих последних, арабских географов. Одно из наиболее важных показаний этого рода мы находим в «Книге драгоценных сокровищ» компилятора Ибн-Даста, писавшего в первой половине X века, но источники его значительно старше. Ввиду важности этого текста мы приведем оттуда целиком то, что относится к экономической культуре восточных славян; что речь идет именно о них, доказывает название их столицы – по Ибн-Даста «Куяба», т. е. Киев.
«Страна славян – страна ровная и лесистая; в лесах они и живут. Они не имеют ни виноградников, ни пашен. Из дерева выделывают они род кувшинов, в которых находятся у них и ульи для пчел и мед пчелиный сберегается. Это называется у них сидж, и один кувшин заключает в себе около 10 кружек его. Они пасут свиней наподобие овец… Более всего сеют они просо…», «…Рабочего скота у них мало, а верховых лошадей имеет только один упомянутый человек» (свият-царь). «Холод в их стране бывает до того силен, что каждый из них выкапывает себе в земле род погреба, к которому приделывает деревянную остроконечную крышу, наподобие (крыши) христианской церкви, и на крышу накладывает земли. В такие погреба переселяются со всем семейством и, взяв несколько дров и камней, зажигают огонь и раскаляют камня на огне докрасна. Когда же раскалятся камни до высшей степени, поливают их водой, от чего распространяется пар, нагревающий жилье до того, что снимают уже одежду».
Кое-что в этом рассказе о вещах, которые самому автору, видимо, рисовались довольно смутно, можно отнести на счет простого недоразумения: так, в литературе уже давно отмечено, что славянскому меду Ибн-Даста дает название, какое носил этот напиток у волжских болгар, ближайших посредников для арабов в сношениях с восточными славянами. Совершенно очевидно также, в последних строках, смешение славянского жилья – землянки – с баней, хорошо известной нам для той эпохи и из других описаний. С первого взгляда может показаться, что и резким противоречием двух фраз: «пашен у них нет» и «сеют они просо» – мы обязаны такому же недоразумению. Но упомянув рядом с пашнями виноградники, Ибн-Даста ясно показал, что, с его точки зрения, тут никакого недоразумения не было: под пашнями арабский писатель разумел то, что зовется так в культурных странах, – поля, на которых год из году занимаются земледелием, как в виноградниках год из году культивируют виноградную лозу. Таких постоянных пашен он и не находил у славян, живших в лесу и сеявших свое просо каждый год на новом месте. С этой стадией земледельческой культуры отлично вяжется и другое показание нашего автора о слабом развитии скотоводства у славян. Оно уже было, но в зачаточном состоянии; расцвет его лежат впереди – для XII века мы имеем уже несомненные свидетельства того, что пахота с помощью лошади была общераспространенным явлением в Южной Руси. Эта новизна скотоводства и связанная с нею дороговизна скота оставили любопытный след в древнерусских юридических памятниках. В некоторых статьях «Русской правды» слово «скот» употребляется в смысле «денег» (аналогично в этом случае с древнеримским pecunia); но мы знаем, что деньгами, единицей мены, становятся обыкновенно такие предметы, на которые есть большой спрос, но которые существуют в то же время лишь в ограниченном количестве. Благодаря этому в Древней Греции первой монетой и стал железный прут («обол») – представитель еще редкого и ценного в то время металла. Рабочий скот в России IX–X веков был еще так же редок и ценен, как в гомеровской Греции, оттого там и тут вычисляли цену других предметов на скот. Оттого «Русская правда» и занимается так тщательно вопросом о возможном приплоде скота (в так называемом «Карамзинском» списке этому отведено не менее 8 отдельных статей), причем отводит видное место и упоминаемым Ибн-Даста свиньям (3 статьи из 8).
Характер славян, как лесного народа, живущего, между прочим, и даже на первом месте, бортничеством, также выступает у арабского географа очень выпукло, но любопытно, что Ибн-Даста ни словом не упоминает о другом промысле, казалось бы, столь естественном в «лесистой» стране, – об охоте. Чтобы русские славяне до начала X века не охотились вовсе, это, конечно, трудно себе представить, но очевидно, что бортничество, свиноводство и кочевое земледелие настолько составляли основу их хозяйства, что охота, как промысел, не бросалась в глаза, как это было по отношению к соседним болгарам, о которых арабский писатель отметил, что «главное богатство составляет у них куний мех». Болгары тогда уже больше всех втянулись в оборот восточной торговли и меха были главным предметом их отпуска; едва ли не в связи с тою же восточной торговлей охота приобрела серьезное экономическое значение и у восточных славян. Во всяком случае, базировать все их хозяйство на охоте, как это делают в последнее время некоторые авторы, было бы неосторожно ввиду прямых указаний на противоположное со стороны как лингвистики, так и арабских писателей, ранее всех систематизировавших сведения о наших предках.
* * *
Древнейшая общественная организация стоит в тесной связи со способами добывания пищи. Знаменитая характеристика этой организации в начальной летописи: «живяху кождо с родом своим на своих местех, володеющие кождо родом своим», послужила исходной точкой для множества более или менее фантастических гипотез о первоначальном общественном строе русских славян. Нетрудно было понять, что здесь речь идет о каком-то союзе родственников, но что связывало между собой этих последних, помимо кровных отношений, которые сами по себе нисколько не мешают людям жить врозь и заниматься различными делами, это не так легко было себе представить.
В особенности мешала русским историкам составить себе конкретное и отчетливое представление об этом роде начальной летописи их идеалистическая точка зрения – привычка все исторические перемены объяснять переменами в мыслях и чувствах исторических деятелей. У такого умного историка, как Соловьев, например, можно найти длинные рассуждения о том, какую роль играло в первобытном обществе родственное чувство, как оно постепенно ослабевало и что из этого вышло.
Неудовлетворительность подобных объяснений слишком била в глаза, и «теория родового быта» уступала место другим гипотезам, – «вотчинной», «общинной», «задружной» и т. п., ценность которых, однако, отнюдь не была выше первой. Но уже раньше, чем в общественных науках, взяла верх материалистическая точка зрения, та самая историческая аналогия, образчик которой мы видели выше, дала возможность представить себе все дело гораздо нагляднее. В некоторых местах Русской равнины географическая обстановка IX–X веков сохранилась почти в полной неприкосновенности до очень позднего, сравнительно, времени: таковы были великорусский север, нынешняя Архангельская губерния до XVII и западнорусское Полесье приблизительно до XVI века. Характерно, что в этих двух весьма удаленных друг от друга и никогда не сообщавшихся местностях мы встречаем совершенно одинаковую основную клеточку хозяйственной и вообще социальной организации: на севере она носит название печища, на западе – дворища.
«Дворище», как и «печище» являются прежде всего формами коллективного землевладения, но весьма похожими на знакомые нам образчики последнего, например, на великорусскую сельскую общину. Коллективизм последней, как она существовала до начала XX столетия, был юридически финансовый: крестьяне общинники сообща владели землей и сообща отвечали за лежавшие на ней подати и повинности, но хозяйство они вели каждый отдельно. Считать такую организацию зародышем или остатком первобытного коммунизма можно было опять-таки лишь с той идеалистической точки зрения, для которой юридическая оболочка была гораздо важнее экономического содержания, право важнее того факта, благодаря которому это право только и могло возникнуть. В дворищном землевладении мы имеем перед собой остаток подлинного коммунизма: первоначально все обитатели северно-русского «дворища», иногда несколько десятков работников обоего пола, и жили вместе под одной кровлей, в той громадной друхэтажной избе, какие и теперь еще встречаются на севере, в Олонецкой или Архангельской губерниях, – «настоящем дворце сравнительно с южнорусскими хатами», по отзыву исследовательницы, которой русская наука обязана первым точным описанием древнейшей формы русского землевладения. Позже они могли расселиться по нескольким избам, но экономическая сущность организации от этого не менялась: все «дворище» по-прежнему сообща обрабатывало всю захваченную ими землю общим инвентарем, и продуктами пользовались все работники сообща. Хозяйство было не только земледельческое.
Документы, сохранившие нам юридическую форму древнейшего землевладения (ко времени составления этих документов обыкновенно уже распадавшегося), изображают эту «землю» как совокупность целого ряда промыслов, входивших в состав дворищного хозяйства; «дворище» всегда является «с полями, сеножатьми и з лесы и боры, и з деревом бортным, з реками и озера, и з гати и з езы, и з ловы рыбными и пташими…» Все, что нужно было для жизни, не только хлеб, добывалось общим трудом; но наиболее прочной спайкой, связывавшей воедино все население «дворища», являлось, несомненно, все-таки земледелие. Ибо для всей группы не могло быть более трудного дела, чем выкорчевать из-под леса участок земли под пашню – в историческую эпоху пашню уже обычного типа, обрабатывавшуюся не виловатым суком, а сохой; и не одним ручным трудом, а с помощью лошади. Ни «рыбный и пташий лов», ни бортничество сами по себе коммунизма не требовали и не могли создать: он мог «ложиться только параллельно с земледелием» и становился тем прочнее, чем сложнее и труднее становилось это последнее. Бродячие охотники, какими иногда представляют себе русских славян, несомненно, оказались бы большими индивидуалистами.
Как возник этот первобытный коммунизм и на чем он держался? На первый вопрос едва ли можно дать какой-нибудь ответ в пределах не только русской, но и истории славянской вообще, потому что описанная форма землевладения составляет не только русскую, а общеславянскую особенность: сербо-хорватская «задруга», или «велика куча», представляет собою полную параллель нашему архангельскому «печищу» или полесскому «дворищу». Форма недифференцированного стада, жившего простым «собиранием» готовых продуктов, была, очевидно, пройдена славянами ранее, чем они выделились из общеарийской массы. Даже на первоначальную ступень «мотыжного» земледелия сохранились в исторических памятниках лишь слабые намеки. Главнейшим из них является то относительно самостоятельное положение женщины у славян, сравнительно, например, с германцами, которым так гордились в свое время славянофилы. В древнеславянском праве так называемая «половая опека» выражена гораздо менее резко, чем можно было бы ожидать.
Тут особенно приходится отметить два момента: самостоятельное положение женщины на суде, доходившее до того, что женщина иногда могла являться участницей судебного поединка, и широкий объем имущественных прав женщины, которая могла распоряжаться своим имением без согласия мужа, тогда как последний не мог распорядиться имуществом жены, даже приданым, без ее согласия. Любопытную черту к этому дает первая статья «Русской правды». В числе возможных мстителей за кровь она указывает, и на одном из первых мест при том, – «сына сестры» убитого, т. е. ведет счет родства и по женской линии, не только по мужской. Подобное явление никоим образом не могло возникнуть в исторически нам знакомой патриархальной семье, во главе которой стоит мужчина – отец, и где счет родства всегда ведется по мужской линии. Поэтому его приходится рассматривать как остаток материнского праваматриархальной семьи, где счет родства всегда велся по женской линии, и брат матери считался одним из ближайших родственников, наравне с отцом, если не выше его. Самостоятельное положение женщины, имущественное и правовое, вполне вяжется с этим, точно так же, как и то, что мы знаем об экономической культуре первобытных славян.
Первичное, «мотыжное» земледелие всюду было и есть, где оно еще сохранилось, в руках женщин; весьма возможно, что женщина, связанная детьми и поневоле более оседлая, менее свободно передвигавшаяся в поисках за даровой пищей, была даже изобретательницей земледелия. Но первая овладевшая правильным способом добывания пищи женщина экономически эмансипировалась от мужской опеки, семья стала концентрироваться около матери, а не около отца. Оттого у племен с преобладанием земледелия – у древних культурных народов Америки, например, – мы всюду встречаем материнское право или следы его, тогда как у скотоводов или охотников, в той же Америке, этих следов вовсе нет.
* * *
Таким образом, то, что в глазах славянофильской публицистики было печатью особого призванья, свойственного славянскому племени, на деле является просто одним из признаков большей архаичности славянского права. К началу исторической жизни славян отцовское право, однако, уже решительно восторжествовало вместе с земледелием нового типа, обусловленного развитием скотоводства. Охарактеризованное выше «печище», или «дворище» (задруга южных славян), построено уже по типу патриархальной Семьи: составлявшая ее группа работников – обыкновенно дед с сыновьями я внучатами, дядя с племянниками, братья родные или двоюродные – по отцу. Но мы очень ошиблись бы, если бы придали этой кровной связи первенствующее значение: она обыкновенна, но вовсе не безусловно обязательна.
Подобное же коллективное хозяйство на севере вели, сплошь и рядом, совсем посторонние друг другу люди, соединявшиеся по договору «складства»: они образовывали такое же точно «печище», но не навсегда, а на известный срок, например, на 10 лет. В эти десять лет у складников все общее: движимое и недвижимое имение, инвентарь, рабочий скот, все доходы и расходы, – это, что называется, «одна семья». Через десять лет, если они не захотят возобновить договоры «складства», они делят все общее достояние на равные доли и расходятся – они опять чужие.
Точно так же и для того, чтобы быть членами южнославянской «великой кучи», нет необходимости принадлежать к ней по крови, по происхождению: в семью может быть принят и совершенно чужой человек, и пока он принимает участие в общей работе, он пользуется одинаковыми правами со всеми другими членами «задруги». И здесь, значит, связь экономическая идет впереди кровной, «родственной» в нашем смысле.
На основе общего хозяйственного интереса вырастает вся первобытная общественная организация. Было бы очень наивно представлять себе первобытных людей в образе мирных тружеников, благоговейно относящихся к плодам чужого труда. Продукты этого последнего были обеспечены для семьи лишь постольку, поскольку она силой могла отстоять их от покушений соседей: отношения между соседями были «международными», употребляя теперешнее выражение. То, что монархист-летописец изображает как результат отсутствия государственной власти, когда говорит о положении славян перед призванием князей, – «и не бе в них правды и вста род на род, и быша усобицы в них, и воевати самя на ся почаша» – на самом деле было нормой междусемейных отношений и при наличности князей, пока не явились экономические интересы, более широкие, чем семейные, и на их основе не сложилась более широкая организация.
«Русская правда» приписывала отмену кровной мести сыновьям Ярослава Владимировича: значит, при Ярославе, т. е. до половины XI столетия допускалось кровомщение, иными словами, допускалась частная война между семьями. При Ярославе, однако же, как видно из той же «Правды», эта частая война была уже поставлена в довольно узкие пределы: в первой статье устанавливается, кто мог ее начать, и требуется определенный, можно бы сказать, «законный» повод: «аще убьет муж мужа».
Семья могла начать войну только в том случае, если один из членов ее будет убит, другими словами, допускалась война только оборонительная. Но летопись сохраняла живое воспоминание о той поре, когда право частной войны понималось гораздо шире. После крещения Владимира епископы, рассказывает летопись, стали говорить князю: «Зачем ты не казнишь разбойников?» – «Боюсь греха», – отвечал будто бы Владимир. Монах-летописец понял этот ответ как выражение страха Божьего, как опасение согрешить, убив, т. е. казнив, разбойника. Но князь, вероятно, видел «грех» в нарушении дедовского обычая, допускавшего разбой, т. е. частную войну во всей ее широте. Этот дедовский обычай, в конце концов, и восторжествовал: «и живяше Володимерь по устроенью огню и дедьню», – заканчивает летописец свой рассказ о совещании князя с епископами и старцами. Ограничить же право частной войны удалось только Ярославу Владимировичу.