412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Алексеев » Грозное лето » Текст книги (страница 17)
Грозное лето
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:14

Текст книги "Грозное лето"


Автор книги: Михаил Алексеев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)

7

На рассвете дивизия Сизова прорвала оборону противника и во взаимодействии с другими частями, при поддержке танков, овладела городом Красноградом; сбивая вражеские заслоны, советские полки устремились на юго-запад к Днепру...

Разведчики, наскоро позавтракав, выстроились во дворе и ждали команды, чтобы тронуться в путь. Крупные дождевые капли катились по маскхалатам, обмывали загорелые, коричневые руки, сжимавшие автоматы. Наташа стояла рядом с Камушкиным. Маленький халат, перепоясанный широким офицерским ремнем, плотно облегал ее стройную, тонкую фигуру.

Марченко дал команду, и рота быстро двинулась со двора.

Пинчук поспешно укладывал на повозки свое хозяйство. В помощь ему был оставлен Ванин.

– Зараз на Днипро двинем! – ликовал старшина, подмаргивая Сеньке.-Помогай, Семен. Быстрее соберемось!..

Вечером, уже за городом, разведчики узнали о приказе Главнокомандующего о присвоении их дивизии наименования Красноградской. Сенька приободрился:

– Имя-то какое, а? Крас-но-град-ская!.. Это тебе не Мерефа! Конечно, и этот город не ахти какой великий, но красивое название имеет. И за это ему наше солдатское спасибо!..

– Спалылы тильки хвашисты поганючи. Мисто було гарнэ. Сад, а не мисто...

– Ничего, товарищ старшина, возродится.

– А як же! – подтвердил Пинчук. Он словно ждал этого и немедленно стал излагать свои планы на будущее.

Ясно, что, как только кончится война, он, Пинчук, уже немолодой человек, да к тому же еще и голова колгоспу, немедленно вернется домой. Ванину, как полагал Пинчук, придется еще, пожалуй, несколько годков пожить за границей и после войны; надо ведь, чтобы и там был порядок, чтобы люди были людьми, а не черт знает кем, чтобы и там наконец уважалось доброе и великое слово – народ. В общем Сенька останется в армии. Что же касается его, Пинчука, то он придет домой – дела его большие ждали в колхозе. Еще до войны начал Петр строить у себя в артели электростанцию – помешали фашисты. Теперь он обязательно ее построит, и притом большей мощности, чем предполагалось раньше. Восстановит мельницу, маслобойку, крупорушку. И Пинчук не хочет, чтобы колхозники в его селе жили под соломенными крышами. Хватит! Он понастроит им просторные и светлые хаты из кирпича, покроет их крепкой и нарядной черепицей, все дома зальет электричеством, у всех установит радиоприемники, выстроит клуб, – да что там клуб – кинотеатр выстроит! А школу, какую школу он соорудит для малышей! Жаль, что погиб Аким. Быть бы ему директором этой школы (хоронилась в Пинчуковом сердце думка: переманить к себе Акима). А к тому времени подрастет посаженный еще до войны сад на трехстах гектарах – какая же хорошая жизнь будет!..

– Тильки б нам не мишалы бильшэ, – закончил изложение своих больших планов Пинчук.

Настроение у всех троих,– Кузьмич хоть и не принимал участия в беседе, но и его она сильно разволновала, – стало вдруг таким же светлым и радостным, как была светла и радостна эта ночь – лунная, многозвездная и теплая. А утро выдалось еще великолепнее – без единого облака, прозрачно-синее, как в мае, чуть подкрашенное пробивавшимися из-за горизонта лучами пробудившегося солнца. Радовала глаз и окружающая картина: куда ни посмотри – всюду стояли брошенные и подбитые немецкие машины, танки, бронетранспортеры, пушки. И нашим солдатам плевать на них: стоят они, эти фашистские машины и пушки, смирнехонько, беспомощные, укрощенные. А укротители их сейчас бойко шагают по обочинам дорог, стремясь на запад, к Днепру, за Днепр, к границе... Вот они тянутся цепочками – люди в обмотках, с помятыми пилотками и в выцветших гимнастерках, не слишком, может быть, деликатные люди, но зато справедливые. Обгоняя обозы и пехоту, взлохмачивая пыль, с ревом и лязгом мчались наши танки, за ними поспевали "катюши", самоходки. А над всем этим проносились эскадрильи самолетов. И все туда же, на юго-запад.

Слева, среди бурьяна, в черных потеках масла и бензина Кузьмич увидел обломки вражеского бомбардировщика.

– Сбегай, Семен, принеси-ка кусок плексигласа. Лавра мундштуки нам сделает, – попросил ездовой.

Сегодня он был тщательно выбрит, рыжие усы аккуратно подстрижены. Даже хлястик на его шинели не висел больше на одной пуговице. И Сенька знал: не хотел старый сибиряк, как и все разведчики, выглядеть перед Наташей неряхой. На всех лежало ее светлое, живое отражение.

– Пошли они к черту, эти мундштуки! – решительно отказался Сенька, чего с ним никогда не случалось.– Не хочу руки марать!..

Пинчук и Кузьмич с удивлением посмотрели на ярого трофейщика.

– А може, сбегаешь, Семен? – на всякий случай предложил Петр.

– Коммунизм небось собираешься строить, а сам посылаешь меня за разной гадостью, – упрекнул Сенька. Но Петр запротестовал:

– При коммунизме бережливость вдвойне нужна. Вещь-то пропадет, а мы б ее в дило употребили.

Немцы откатывались к Днепру, яростно огрызаясь. Но сдержать советских солдат, которых великая река притягивала, как магнит, они уже не могли. Наши пехотинцы и танкисты врывались в села и города и сбивали неприятеля, вынуждая его к бегству. Все это радовало ехавших на повозке разведчиков.

Но Пинчук скоро изменился в лице, впал в редкую для него угрюмость: справа и слева от дороги, куда ни кинь взгляд, потекли назад сожженные дотла села. Тяжелые, горькие дымы поднимались к небу, застилали светлый горизонт. Едкая гарь, смешанная с терпкими степными запахами, ударяла в ноздри, теребила душу. Черные, обгорелые яблони стояли у дорог, роняя на землю крупные испеченные плоды. Коробились на огородах испаренные тыквы. Босоногие одичавшие ребятишки рылись в золе, у родных пепелищ, собирая для чего-то обгорелые, ненужные гвозди и дверные скобы. Ребята были так подавлены совершившимся, что не могли даже по-детски радоваться приходу освободителей. Пинчук смотрел на этих ребятишек и думал: "Наверное, и моя дочурка вот так же роется в золе у сгоревшей хаты..."

– Кузьмич, – тихо проговорил Петр, – командир роты разрешив мэни заскочить до дому. Я вас скоро догоню. А пока що побудь за мэнэ. Смотри за Лачугою. Отстане ще, бисов сын. Люди щоб булы накормлены... Ну, бувайте!..

Он пожал руки Кузьмичу и Сеньке, тяжело соскочил на землю и пошел напрямик непаханым полем. Он шагал и шагал, осматриваясь вокруг, потеплевшим взором обнимая и лаская степь. Глаза его, мудрые Пинчуковы очи, что-то беспокойно искали. Петр вдруг остановился как вкопанный. Перед ним, заросший диким бурьяном, возвышался полусгнивший землемерный столбик. Отсюда начиналась вспоенная его потом, исхоженная и измеренная вдоль и поперек, родимая, навеки благословенная земля его деревни. Он думал о ней, ворочаясь в сыром окопе, она снилась ему, ею полнилось широкое Пинчуково сердце. Она была его "второй болезнью", о которой хотел и не мог догадаться Сенька там, за Харьковом.

Пинчук стоял, всматриваясь в даль. Неоглядным волнующим морем дрожала перед его отуманенным, заслезившимся взором ширь полей, и невыразимая боль пронзила его грудь: поля были мертвы, заросли злым, колючим осотом, хрустким и вредным молочаем...

Петр шумно вздохнул и пошел дальше. Наконец он увидел родное селение. Оно было сожжено, как сожжены все села на Полтавщине. Но школа, выстроенная Пинчуком, уцелела. Это удивило его и обрадовало. Уже потом он выяснил, что немцы просто не успели ее подпалить. Семьи Пинчука дома не оказалось. От соседей он узнал, что жена и дочка его живы. Находятся у родственников в дальней и глухой деревеньке, которая теперь, наверное, тоже уже освобождена. Петр побродил возле трубы, что осталась от его хаты, и собирался ужe было уходить, когда к нему со всех сторон потянулись редкие односельчане.

– Та цэ ж наш голова колгоспу! – подхромал к Пинчуку, выставив вперед аспидно-черную бороду, Ефим Даниленко – бывший завхоз. – Какими судьбами?

– По дорози забиг. Наступаемо... А ты що, Юхим, хвашистам служил? -напрямик спросил Пинчук.

Лицо Ефима стало таким же черным, как его борода.

– Нет, Петро, не найти в нашем селе таких, которые с фашистами дружбу вели. Был один староста, да и тот недолго голову носил, – сказала Мария Кравченко, Пинчукова соседка, из третьей бригады. Петр вспомнил, что дважды премировал ее поросенком.

– Добрэ, колы так. Ну, Юхим, принимайся, чоловиче, за дило! В армию тебя не визьмуть – хромый та и старый вже. Так от и руководствуй тут. Пока мэнэ нэмае, ты будешь головою. Та щоб колгосп наш на хорошему счету був!.. Приеду, подывлюсь!..

Откровенно говоря, Пинчуку не хотелось ставить Ефима во главе артели: недолюбливал его Петр, еще до войны хотел заменить Ефима другим, более расторопным и смекалистым завхозом, да не успел. Ленив был малость да несообразителен Ефим Даниленко. А что еще хуже – на водчонку падок. Но сейчас у Петра Тарасовича не было выбора, и он остановился на Ефиме. "Будет плохо работать, переизберут", – подумал он. И, сам того не замечая, стал давать задания колхозникам:

– Першым долгом инвентарь соберите. Як що кони у кого е та коровы, зябь начинайте подымать. Помогайте друг другу хаты строить. Конюшни колгоспни до зимы восстановить трэба... И от що, Юхим, я тоби кажу: не справишься ты со всем, як що не построишь саманный завод в нашому колгоспи. Так що завод – основнэ зараз... Памъятай про цэ.

До полудня ходили они с Ефимом по селу да все планировали. Заглянули в школу.

– Директор, Иван Петрович, живый? – спросил Пинчук, поднимаясь по ступенькам.

– Живой был... Весною до Ковпака пишов.

– В район почаще навидуйся. Учительок просы. Хлопцям учитыся трэба.

– Добрэ.

Привычным и родным повеяло на Пинчука в школе.

Вот в этом зале когда-то проходили торжественные собрания, здесь он был частым гостем, сидел непременно за столом президиума на всех выпускных вечерах, тут сам вручал ребятам подарки от колхоза.

Вошли в один класс. Над дверью сохранился номер "7". Петр огляделся. В классе, на полу, увидел фотографию выпускников. Веселые, смеющиеся лица девчат и хлопцев. Среди них, в центре, Иван Петрович, вокруг него молодые учительницы и учителя – всех их хорошо знал Пинчук. На углу фотографии отпечатался след кованого сапога. Он пришелся как раз на круглое личико девочки, исказил его, вмял косички. И почему-то это было больнее всего видеть Петру. Он поднял фотографию, тщательно ее обтер и бережно уложил в карман. Затем с яростью принялся выбрасывать на улицу через разбитое окно немецкие противогазы, сваленные в углу, и старое темно-зеленое обмундирование. Затем перешел в другой класс и там сделал то же самое. Так он очистил всю школу. Потом вышел на улицу, зачерпнул в школьном колодце бадью воды и умылся. Ефим пригласил Пинчука зайти к нему в дом, которым теперь служил полуобвалившийся погреб, перекусить и отдохнуть. Но Пинчук отказался. Наскоро написал письмо жене и передал завхозу:

– Нехай не туже. Вернусь в целости.

Потом долго думал, что еще наказать завхозу. Вспомнил:

– В Марьевку сходи. Посоветуйся з головою. Може, пидмогнэтэ друг другу. У него, мабуть, кони е. Вин чоловик хитрый. Спрятав, може, от нимца!.. Сходи в райком. Хай коммунистив дадут. Чоловика два хотя б, щоб помогли тоби...

Петр собрался уходить. Еще раз оглянулся вокруг. Там, где когда-то были густые вишневые сады, теперь торчал обгорелый черный кустарник. Сердце солдата сжалось.

– Надиюсь на тэбэ, Юхим, гляди тут за хозяйством, – сказал он и, вдруг вспомнив о старом Силантии, о долгой беседе с ним, подумал: "Вот бы кого мэни завхозом-то". – Так гляди же, Юхим!.. – густые усы Пинчука шевельнулись, он их прикрыл зачем-то своей огромной ладонью.

– Добра!.. – сказал Ефим.

И утопил лицо Петра в своей аспидной бороде.

– До побачення!..

Пинчук вышел за село. Ноги быстро понесли его по невспаханному, насильственно обеспложенному полю. Голова гудела от нахлынувших воспоминаний и дум. Пинчук все убыстрял и убыстрял шаг. А перепела – глупые птицы! -наперебой убеждали, звенели в высокой, безобразной траве: "Спать пора, спать пора, спать пора..." Едкая гарь неслась в воздухе, жгла ноздри, сушила глотку. "Спать пора, спать пора..." – заливались перепела. "Не пора спать... не пора, ой как не время!.." – стучало в сердце старого солдата.

8

Разведрота располагалась в густом саду, на западной окраине большого украинского села, в двух переходах от великой реки. На этом рубеже командование дивизии спешно приводило в порядок полки, пополняя их людьми и боеприпасами, подтягивая тылы; шоферы заправляли машины горючим, чтобы совершить последний стремительный рывок к Днепру.

Приближался вечер. Косые солнечные лучи с трудом проникали сквозь частые, повитые сумерками, колючие ветви терновника, за которыми сидели разведчики. Тут было тихо и прохладно, просто не верилось, что в соседнем селе и вообще где-то рядом могли быть немцы. Ни единым выстрелом не нарушалась тишина. Только самолеты-разведчики по-прежнему чертили белые замысловатые линии на тускнеющем небе.

Рота была сейчас похожа на цыганский табор. Кузьмич, на случай дождя, а главное – для прохлады, разбил несколько зеленых палаток, возле которых сидели и лежали разведчики. Большинство из них было занято каким-нибудь делом: одни подбивали подметки к сапогам; другие зашивали маскхалаты; третьи чистили автоматы; кто-то брился; некоторые торопливо, зная, что скоро придется идти вперед, расправлялись с недоеденными консервами; иные сбивали с деревьев редкие перезрелые яблоки, отыскивая их, как охотник выискивает в тайге шуструю белку. И лишь немногие, на всякий случай, вздремнули. К этим немногим, разумеется, принадлежал и Сенька, который любил "выспаться про запас". Кузьмич, Лачуга и Наташа готовили ужин.

За последние дни девушка сильно похудела. Лицо ее осунулось, глаза потемнели. После гибели Акима она стала замкнутой, молчаливой. Об Акиме ей постоянно напоминал простоватый Михаил Лачуга. Кузьмич в этом отношении был догадливее повара и не тревожил Наташу тяжелыми воспоминаниями. Он полюбил девушку и старался облегчить ee трудную фронтовую жизнь.

Предупредительно относился к Наташе и Марченко. Она часто чувствовала на себе пристальный взгляд каштановых глаз лейтенанта. В глазах Марченко, как и в его походке, было что-то вкрадчиво-мягкое, рысье и опасное. Встретившись с ним, она робела, торопилась поскорее уйти от лейтенанта. Иногда он eе останавливал:

– Вы... что, Голубева?..

– Вы о чем-то хотите спросить меня? – в свою очередь говорила она, с трудом подавляя в себе неприязнь к этому красивому человеку.

– Разве вы не знаете – о чем?..

– Я вас не понимаю, – отвечала она и быстро уходила.

Лейтенант провожал ее долгим скользящим взглядом.

У Кузьмича же был свой план: ему хотелось во что бы то ни стало сблизить Наташу с Шахаевым. Только Шахаев, думал сибиряк, достоин ее. Подружившись с ним, она, как полагал Кузьмич, постепенно забудет про свое большое горе и приободрится.

"Жаль девку. Засохнет", – сокрушался старик, обдумывая во всех деталях свой замысел. К его реализации он подходил в высшей степени осторожно.

– Довольно тосковать, дочка, – говорил он ей. – Не вернешь теперь его. На свете еще много встретится хороших людей. Ты бы поговорила, к примеру, с парторгом нашим. Он тоже про то скажет...

Но она выслушивала его равнодушно, будто навсегда застыла в своем горе.

Шахаев, не подозревая о Кузьмичовых планах, со своей стороны старался всеми силами втянуть девушку в общественную работу, на что она шла с большой охотой. Наташа сказала как-то парторгу:

– Товарищ старший сержант!.. Прошу вас – побольше загружайте меня делами. Мне иногда кажется, что я очень мало, слишком мало делаю!.. Разве сейчас можно так!.. Вы вот все ходите в разведку, жизнью рискуете, проливаете кровь... А я... ну, что я делаю полезного?.. Перевязываю раненых?.. Но в роте их не так уж много бывает!.. Я не могу больше так. Прошу вас!..

Он пытался разубедить ее и сокрушался оттого, что слова его не достигают цели.

По совету парторга Камушкин стал давать Наташе различные поручения, которые девушка выполняла с большой охотой и с чисто женской аккуратностью. Она читала разведчикам свежие сводки Совинформбюро, распределяла газеты... Старый и добрый Кузьмич видел, что, где бы она ни была и что бы ни делала, всюду за ней следили умные, чуть раскосые глаза Шахаева.

Командир роты распорядился, чтобы до ночи разведчики отдыхали. Кузьмич со своим верным помощником Лачугой натаскали к палаткам свежего душистого сена, накрыли его пологом, и бойцы улеглись спать, сняв ремни и расстегнув воротники гимнастерок.

Шахаев лежал рядом с Камушкиным. Кузьмич уселся на сваленном танком яблоневом дереве и курил. Парторг задумчиво глядел на сизый дымок, витавший над головой старого солдата, и не мог смежить глаз. Он приподнялся и с удивлением увидел, что никто не спит. Широко раскрытые глаза разведчиков были устремлены в небо.

– Что же вы не спите, друзья? – спросил парторг.– Ночью не придется отдыхать.

– Не спится что-то... – ответил за всех Ванин, который, впрочем, уже выспался раньше. – Блохи кусают...

– Врешь ты! – зашумел на него, явно подражая Пинчуку, оскорбленный Кузьмич. – Брешешь! Откуда блохам взяться? Сено свежее.

– Не спится и мне, – сказал Камушкин.

– Ну вот видите! – воскликнул Сенька и, неожиданно посерьезнев, спросил задумчиво: – Каков он... Днепр, ребята... а? Поскорее бы добраться до него. – И, помолчав, вдруг предложил: – Может, споем? Давай, Кузьмич, затягивай!

– А какую?

– Любую.

– Я больше старинную...

– Валяй, валяй! – поощрял Сенька.

Кузьмич выплюнул окурок, украдкой взглянул на Наташу и, разгладив усы, прокашлялся. Выгнув шею как-то по-петушиному, запел хрипловатым голосом:

 
Вниз но Волге-реке
С Нижне-Новгорода...
Его несмело поддержали:
Снаряжен стружок,
Как стрела летит.
 

Старый запевала знал, что неуверенность бойцов пройдет, и запел еще громче:

 
Как на том на стружке
На-а-а снаряженном...
Хор дружно грянул:
У-у-у-удалых гре-э-э-бцов
Со-о-о-рок два си-и-идит.
 

Шахаев попытался было подтянуть, но увидел, что только портит песню: голос его резко и неприятно выделялся. Застенчиво и виновато улыбнувшись, он замолчал и задумался. Взявшись за голову обеими руками и покачиваясь в такт песне, он смотрел на солдат. Губы его шевелились. «Товарищи мои дорогие, верные вы мои друзья!..» Многих он уже не слышал в этом хоре. Но воображение Шахаева легко воспроизводило их голоса и мысленно вливало в общую гармонию звуков. От этого песня для него становилась полнозвучней, мощней. Бас Забарова гудел не обособленно, а в соединении с немного трескучим, но в общем приятным голосом Акима. Соловьиный заливистый тенор Ванина не существовал для Шахаева без глуховатого голоса Якова Уварова, слышал Шахаев и ломающийся петушиный голосишко Алеши Мальцева.

Парторг закрыл глаза, и тогда все трое встали перед ним как живые: Уваров, Аким, Мальцев... Кто знает, может, в один ряд с ними уже этой ночью встанет кто-нибудь из тех, что сидят сейчас перед старшим сержантом...

 
Они все сидят
Развеселые.
Лишь один из них
Призадумался.
 

Марченко слушал песню, прислонившись спиной к яблоне. Он смотрел на Наташу, которая в глубине сада укладывала в сумку медикаменты. Ему казалось, что песня сложена про него и Кузьмич нарочно подобрал такую:

 
Лишь один-то из них
Добрый молодец
Призадумался,
Пригорюнился.
 

Жилы на тонкой шее Кузьмина натягивались балалаечной струной. Шахаев подумал, что это они, вибрируя, издают такой сильный и приятный звук. Порой, когда Кузьмич брал невозможно высокую ноту, Шахаеву становилось страшно за певца: он боялся, что жилы на худой шее ездового вот-вот лопнут. А увлекшийся Кузьмич забирал все выше и выше. Думалось, сама душа взбунтовалась в нем и теперь рвалась на волю.

 
Ах, о чем же ты,
Добрый молодец,
Призадумался,
Загорюнился? -
 

спрашивал он страстно и вдохновенно. И хор тихо отвечал ему:

 
Загорюнился о ясных очах.
Я задумался о белом лице,
Все на ум идет
Красна девица,
Все мерещится
Ненаглядная.
 

Еще ниже склонилась седая голова Шахаева. Плотно закрылись его черные глаза. А там, у повозки, нервно скрипнули офицерские ремни.

 
Эх вы, братцы мои,
Вы товарищи,
Сослужите вы мне
Службу верную, -
 

выводил, подрагивая рыженькими усами, Кузьмич. Хор бросал требовательно и просяще:

 
Скиньте, сбросьте меня
В Волгу-матушку,
Утопите в ней
Грусть-тоску мою.
 

Марченко поник головой, стоял тихий и какой-то растерянный. А песня лилась в его сердце, обжигая:

 
Лучше в Волге мне быть
Утопленному,
Чем на свете жить
Разлюбленному.
 

Хор смолк. Оборвалась хорошая песня.

Дымной наволочью подернулись выпуклые глаза Ванина. Пение растеребило и Сенькино сердце. Помрачнел лихой разведчик, опустил когда-то беспечальную голову и не смел поднять ее, взглянуть на Наташу, словно чувствовал свою большую вину перед ней. Непокорный вихор сполз на опаленную солнцем приподнятую правую бровь. Потом он резко вскочил на ноги, зачем-то быстро взобрался на самую высокую яблоню, в кровь исцарапан руки о маленькие колючие сучья, невидимые в темноте. Ветер сорвал с его головы пилотку, растрепал густые мягкие волосы.

Сенька слез на землю, подсел к Шахаеву. Тот уже давно наблюдал за ним.

– Что с тобой, Семен?

Обрадовавшись этому вопросу, Сенька, однако, ответил не сразу. Лишь проворчал невнятное:

– Черт знает что... Вот тут... ерунда какая-то, – ткнул раза два себя в грудь.

– Об Акиме вспомнил?

– Угу, – угрюмо выдавил Ванин и, помолчав, начал торопливо и горячо: – Не увижу его больше – вот беда. Решил, поди, что я плохой товарищ... издевался над ним...

– Тебя беспокоит только это?

– Ну да...

– A ты всегда был прав в споре с Акимом? – в узких щелках припухших век кусочками антрацита поблескивали чуть косящие глаза. – Как ты думаешь?

– Не знаю...

– Вот видишь. Не так важно, Семен, что вы не успели помириться с Акимом. Важно другое – чтобы ты нашел мужество сказать себе: "Да, я не всегда был прав, обвиняя товарища. Я понял это. И больше не допущу ничего подобного по отношению к своим боевым друзьям". Акиму уже сейчас все равно: помирились вы с ним или нет. А вот для нас, живых твоих товарищей, очень важно, чтобы ты, Семен, сделал для себя такой вывод.

Сенька молчал. А Шахаев, положив на его плечо свою короткую тяжелую руку, неторопливо продолжал:

– Аким был прав в одном: нельзя валить в одну кучу убежденных фашистов и немцев, обманутых и развращенных фашизмом. А ты смешиваешь. Для тебя все они одинаковы. Немцы – и все. И их надо уничтожать везде, как ты часто говоришь. Аким не соглашался с тобой в этом, и он был прав. Надо глядеть вперед, Семен, а не назад. Кто знает, может, когда-нибудь немцы тоже построят у себя новую жизнь и встанут в один ряд с нами...

Сенька слушал и не верил ушам своим. Тот ли это Шахаев говорит такие слова? Не он ли учил молодых бойцов быть беспощадными к врагам? Разве не сам Шахаев вот совсем недавно, на Курской дуге, лично убил восемь немцев? Нет, тут что-то не то...

– Как можно говорить такое, товарищ старший сержант? – начал Ванин запальчиво, обжигая парторга зеленым блеском своих округлившихся глаз. – Я вот вас опять не понимаю. Что я, к примеру, должен делать, когда на меня прет целая цепь немцев? Сидеть и ждать? Ведь все фрицы как фрицы, в плоских касках с чертенячьими рожками, в зеленых мундирах, – разберись, который из них убежденный и у которого этого убеждения нет. На лбу не написано, а ежели и написано у

какого, так издали не увидишь. Пока будешь разбираться, они тебя прихлопают. Доказывай потом, что ты не верблюд...

Шахаев улыбнулся:

– Ай, Семен, Семен! Упрямая твоя головушка! Кто же тебе сказал, что в бою не надо убивать. Бой есть бой. Там против тебя только враги. И ты прав, когда говоришь, что на войне надо быть злым. Добряки тут ни к чему...

– Во-во!.. – подхватил Ванин и победно посмотрел на парторга. – Но Аким не понимал этого. А я хотел его на путь истинный направить. Друг же он мой. А в уставе сказано: помогай товарищу словом и делом, удерживай его от дурных поступков. Я действовал согласно уставу. Словом удерживал... Ведь это факт, что Аким пожалел предателя, не убил гадину такую!..

– Ну, это еще неизвестно, пожалел или нет.

– Ясное дело – пожалел!..

– А по-моему, тут что-то другое.

– Значит, я был не прав?

– А ты сам-то как думаешь?

Сенька не ответил.

Вокруг было тихо. Только на вершинах яблонь и груш чуть слышно роптали увядающие листья. Изредка они срывались и, невидимые, мягко ложились у ног и на головы присмиревших солдат.

У плетня, в сухой прошлогодней крапиве, сопя и фырча, бегали ежи, гоняясь за мышами и другой мелкой тварью. В воздухе неслышно носились нетопыри, и трассирующими пулями бороздили ночной мрак светлячки.

Ванин прислушивался к возне у плетня: с необычайной ясностью припомнился ему окоп – тот, на Донце: еж, колючим комком скатившийся по его спине на дно окопа; острый запах человеческого пота; хриплое дыхание; белоглазый, с рыжей подпалиной густых бровей немец, его искусанная нижняя губа и хрусткий звук вонзившегося в грудь ножа; ястребиный нос Акима и сам Аким, изогнувшийся над врагом...

"Неужели я был не прав?" – Сенька прищемил зубами нижнюю губу.

– Хороший парень был все-таки Аким, – сказал он, подумав. – Умный... Умнее меня, – признался он с неожиданной самоотверженностью и добавил упавшим голосом: – А расстались как враги. И все я...

Ванин замолчал и больше уже не решался заговорить, будто боясь спугнуть то глубокое и необыкновенное чувство, которое родила в нем эта короткая беседа.

От майора Васильева прибежал посыльный, что-то сообщил Марченко, стоявшему в глубине сада, и оттуда послышался голос лейтенанта:

– Забаров, строй бойцов!

Разведчики вскочили и привычно построились.

В саду сгустилась темнота, поглотила деревья. Лиц разведчиков не было видно. Сенька стоял рядом с Шахаевым, облачившись в маскировочный халат. На левый фланг с санитарной сумкой встала Наташа. Возле нее – Камушкин. Чуть поодаль находился со своей повозкой Кузьмич. Лошади его уже были запряжены. Отбиваясь от насекомых, они встряхивали гривами, сучили задними ногами, отмахивались хвостами. Подальше, у другой повозки с трофейными битюгами, белел колпак Лачуги. Повар с помощью двух молодых разведчиков укладывал котел и провизию.

– Ну, как у тебя там, Михаил? – спросил Кузьмич.

– Готово! – ответил тот.

– Выезжай на дорогу. Едем к Днепру.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю