355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Маяцкий » Курорт Европа » Текст книги (страница 2)
Курорт Европа
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:45

Текст книги "Курорт Европа"


Автор книги: Михаил Маяцкий


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Пролетарии! Соединяйтесь против пролетариев всех стран!

За редким исключением нынешние программы европейских политических партий содержат три общих пункта: рост производства, обеспечение занятости и борьбу с «делокализацией», т. е. с уводом промышленных отраслей в другие страны, преимущественно третьего мира, или в трудолюбивые молодые страны европейского Востока. Все три врага рассматриваются как временные, преодолимые или как возникшие в результате несостоятельности вот этого вот правительства. Все три цели представляются как довольно легко достижимые, стоит только отстранить нынешнее несостоятельное правительство (или, соответственно, заткнуть рот мешающей работать оппозиции).

Рост производства стагнирует (в целом в зоне евро он, как известно, чуть ниже 2 %), но должен и может быть куда шибче. «Ну да, – говорит обывателю нынешнее правительство. – В этом квартале резкого роста по непредвиденным обстоятельствам не получилось, зато в следующем… Вот увидите». Из всех партий одни только «зеленые» осмеливаются вполголоса усомниться – не в осуществимости этих обещаний, а в экологической целесообразности продолжения гонки за ростом производства. Но за это они платят долей голосов избирателей куда более низкой, чем та, что диктуется серьезностью и насущностью поднимаемых ими проблем.

Безработица не уменьшается, колеблясь в лучшем случае вокруг 10 %, доходя в зависимости от страны, региона, профессионально-половозрастной категории (а также способа подсчета) и до 50 %. «Надо признать, – сообщают желающим верить ответственные специалисты, – что в прошлом году по независящим от нас причинам резко снизить процент безработицы не удалось. Конъюнктура, цены на нефть, кризис там и сям, терроризм, тайфун, засуха. Зато как дело пойдет в следующем году… Вот увидите». В итоге политика в области занятости остается непоследовательной и не отвечающей ни грядущей, ни даже нынешней ситуации. Безработных принуждают к постоянной «переквалификации», с большей или меньшей изобретательностью создавая иллюзию, что имеются отрасли, жаждущие рабочих рук. То и дело раздаются обнадеживающие кличи о надвигающейся нехватке школьных учителей или информатиков. Как правило, эти прогнозы оказываются ошибочными или сменяются на другие так быстро, что становится неясно, исправляет ли прогнозист свой предыдущую ошибку или подстраховывается другим вариантом. К тому же число прогнозирующих инстанций растет, и им плюралистически нет дела друг до друга.

По сравнению с низкой производственной динамикой и безработицей «делокализация» – враг молодой, хотя сам феномен, разумеется, вовсе не нов. Говорить о его правомочности и закономерности неполиткорректно, и никто из политиков на это не отваживается. Между тем очевидно, что он есть не очень отдаленное следствие недавнего европейского поворота от цивилизации принуждения к цивилизации удовольствия. Индивидуализм и растущее осознание прав человека сделали эффективную эксплуатацию несовместимой с достойным человеческим существованием, что привело к неизбежной делокализации индустрии в страны, в которых консумеризм молод, зелен, боек и еще способен убедительно сулить искупление за пролитый пот. Большая или меньшая неповоротливость западных экономик, на которую указывают критики, – это, если взглянуть позитивно, прежде всего такая система мер по охране прав работника (фиксированная минимальная зарплата, сложная процедура увольнения, гарантированное пенсионное обеспечение), которая, в свою очередь, отпугивает работодателя. В этом одна из причин стагнации численности европейских безработных. Они держатся за свой статус и потому, что пособие по безработице дает право на другие скидки и вспомоществования.

С другой стороны, европейская модернизация осуществлялась в значительной степени за счет других стран (прежде всего колоний) и во многом в ущерб им. При этом ценность универсализма, ей присущая, требовала, чтобы и другие субъекты могли вкусить ее плоды, иначе говоря, встать на путь модернизации. В то время как Европа подходит к исчерпанию своей модели, другие страны и регионы только с энтузиазмом обнаруживают возможности ее применения у себя. Нетрудно увидеть некую историческую (если не «поэтическую») справедливость в этом реваншистском сценарии. Однако пока что европейцы видят в «делокализации» явление враждебное и подлежащее, по крайней мере, ограничению и контролю. Правые, особенно те, что у власти, обещают его взнуздать. Левые, особенно если они в оппозиции, проклинают его страшными словами.

Их-то реакция и представляется наиболее странной. Протекционистская по сути, она нацелена на защиту своего национального пролетариата. Как мы знаем, история не подтвердила мнения, будто пролетариат не имеет отечества. Он его имеет. Однако при нарастающей глобализации изолированное рассмотрение одной отдельно взятой национальной экономики дает картину все более искаженную. Сегодня невозможно рассматривать классовую структуру общества, ограничиваясь национальными границами, как было бы абсурдно рассматривать экономику метрополии в колониальную эпоху без учета колоний. Кстати, типологически ситуация осталась сходной. Большая (и все большая) часть сегодняшнего пролетариата Запада живет не на Западе. Но левые сегодня вовсе не готовы к тому, чтобы защищать этот свой пролетариат, живущий на других континентах и говорящий на тридевяти языцех. Ведь он же не голосует! Наш пролетариат, да не наш электорат!

Вместо этого куда благодарнее и благодатнее озаботиться своим местным пролетариатом, пусть статистически невеликим по сравнению с настоящим, далеким и иноязычным, зато и тем более дорогим, что требует, как и всякий редкий исчезающий вид, экологически-бережного обращения. Впрочем, этот декоративный пролетариат, пролетариат-алиби тоже становится все более и более иноязычным, иноконфессиональным, инокультурным, живущим по своим законам, а порой и вне закона, без вида на жительство и вообще какой бы то ни было признанной законом идентичности. Хорошо бы, конечно, и его выселить туда, к настоящему, вместо того чтобы интегрировать, обучать языку и манерам. Там он хотя бы не будет загораживать отдыхающим вид на лиловый, отменно-меланхоличный закат Европы.

Стар, очень стар, суперстар

Выражения «старушка Европа», «(добрая) старая Европа» стали наполняться новым (старым?) смыслом: Европа стареет. В демографически динамичных регионах Азии, Африки, Латинской Америки количество людей моложе 25 лет достигает двух третей, местами трех четвертей общего населения. В Западной Европе – и пропорция обратная, и тенденция к ее усугублению налицо. Послевоенный бэби-бум остался казусом. Сексуальная революция, скорее, окончательно разъединила «сам процесс» и то, что некогда считалось результатом. Феминизм при всей многоликости и противоречивости был един в своем запрете на отношение к женщине как к воспроизводящей машине. Откуда растущее число старо– и никогда не родящих. При этом медицина делает головокружительные успехи, суля, – если совершенно случайно не помешает эвтаназия, – привести человека прямо к вершинам бессмертия.

Увы, даже к бессмертию дорога ведет через старость. И с удлинением жизни все большая ее доля будет приходиться на старость. Старость занимает уже не последнюю сцену пятого акта, а два последних акта целиком. При этом официальный срок выхода на пенсию медленно, но повышается, тогда как реальный временной порог прекращения активной фазы жизни снижается: сорокалетним безработным трудно, а пятидесятилетним – и вовсе невозможно устроиться на работу. Старики одновременно и стареют (растет продолжительность жизни), и молодеют (все более молодые люди де-факто выходят на покой). Европейская система социального обеспечения, конечно, в мировом авангарде. Но экономическая и демографическая стагнация нагоняет над ней серьезные тучи. Уже сегодня европеец стар по сравнению с прочим миром. От кого же ему ждать полагающихся старику заботы, такта, внимания, лечения? От тех, кто молод или, по крайней мере, моложе. И кого, чисто статистически, все меньше и меньше. Ксенофобские реакции, кроме своей архаичности-атавистичности в принципе, несостоятельны еще и экономически. Чья рука, если не рука приезжего или потомка приезжего, подаст завтра стакан воды миллионам старых и немощных европейцев? Европа – дом престарелых? Во всяком случае, дом отдыха, санаторий прежде всего для себя, для своих, европейских стариков.

При этом общество – по образцу рекламы, этого трубного гласа социума, – о стариках помалкивает, а если решит высказаться, то хочется, чтобы старики этого не слышали. Господствующий дискурс о них (за пределами профессионального геронтологического) формируется плохо скрытыми жалобами пенсионных фондов и поэтому получается обвинительным: «Живут и живут, понимаешь ты». Такое отношение к старикам скандально приравнивает их к самым страшным глобальным язвам. СПИД, терроризм, потепление климата, продовольственный дефицит, исчерпание недр, озонная дыра, старение населения… Старики не протестуют, терпят (а может быть, и признают первородную вину; ведь для многих из них религиозное воспитание – еще не пустой звук). Вообще европейские старики, не вровень российским, социально пассивны, и их протест не получает сколь-нибудь общественно слышимого выражения. Или им живется лучше, чем российским?..

Между тем за спиной у нынешних стариков, гражданами какой бы страны они ни были, – «короткий XX век» (1914–1989) со всеми его прелестями. Не последняя его «прелесть» – падение престижа труда. Нынешние старики еще жили, чтобы работать (и чтобы заслужить работой отдых), тогда как следующее поколение согласно, так и быть, работать, чтобы жить, но лучше все-таки – просто жить. А уж философию жизни ради работы оно рассматривает как своего рода коллективное помрачение, за которое уж точно никакой награды не полагается. Не удивительно, что старики предпочитают не мозолить глаза одержимому вечной молодостью обществу и по возможности прятаться от его немого или озвученного укора. Пока есть силенки – в путешествиях, пока остались денежки – на курортах. Там, по крайней мере, к ним относятся как к клиентам и – хотя бы в этом качестве – искренне желают жить вечно.

Европеец с возрастом не становится меньшим индивидуалистом. Поэтому верхом несчастья считает старение при собственных детях, у них на виду и на шее. Чуть менее плохое решение – дом престарелых. Наказание здесь состоит не в уходе (в Европе обычно хорошем), а во взаимообреченности на собратьев по несчастью. Идеал – автономия. Рынок чутко откликнулся на этот зов. Два недавних парижских салона предложили старикам альтернативу. Один салон – мореходный, витрина одной из немногих процветающих ныне отраслей, мелкого и среднего прогулочного судостроения. У кого в порядке деньги и здоровье – покупайте или арендуйте яхты, катера, пароходы, и – за горизонт! Другой салон, прямо адресованный пожилой категории населения и носящий почти советское название «Счастливая старость», предлагает более доступную по цене возможность предаваться индивидуализму. Строительная индустрия работает над моделями домов для старика, которые позволили бы ему не абсолютно зависеть от доброй воли юных слуг или социальных работников. В предлагаемых моделях жилищ будущий старик, не вставая с постели, сможет фильтровать гостей и открывать дверь, кому нужно, сможет въезжать под душ на кресле waterproof, готовить пищу одной рукой, не вставая с того же кресла, и причесываться перед зеркалом, предусмотрительно установленным на уровне все того же кресла. При этом дизайнеры подумали и о том, чтобы не напоминать старику ежеминутно о его беспомощности и дать ему возможность упражняться, прилагать усилия, поддерживать форму.

Альтернатива получается, впрочем, не взаимоисключающая. Немножко кооперации – и будет вам модель яхты, где прикованный к креслу старик с парализованной правой рукой сможет не только готовить и купаться, но и ловить рыбу, поднимать паруса и бросать якорь, словом, автономно бороздить океаны вдали от недобрых взглядов подрастающего поколения. Конечно, это решение по карману только 0,01 % старческого населения. Дом-автомат – еще для пары процентов. Остальному подавляющему большинству придется довольствоваться тем же рецептом, что и везде и всегда, а именно: взаимопомощью со стариками-соседями с некоторой надеждой на бескорыстных добровольцев помоложе.

Что потом? Потом стариками станут нынешние зрелые, потом нынешние молодые. Их прототипы уже угадываются в пока, к счастью, редких образцах новой, доселе невиданной породы стариков (почему-то преимущественно из стран «конца истории», оказавшихся вдали от трагедий прошедшего «короткого века»). Новый старик легко отличим по тому, что история обошла его. Его жизнь была сменой не эпох, а физиологических фаз, и потому старение его – чисто физиологично. Единственный опыт, который отложился в морщинах его чела, – это опыт потребителя и знатока прав потребителя. Самый интересный конфликт его жизни – многолетняя тяжба с табачной кампанией, или банком, или, кстати, с туроператором. Если уже в сегодняшнем социальном воображаемом труд перестает быть достаточным основанием для вознаграждения комфортабельным покоем, то станет ли таким основанием жизнь, отданная напряженному, изнурительному потреблению?

А потом состарится сегодняшний избалованный ребенок, или, как его называют педагоги, «ребенок-король». Тут и сказке конец.

Цивилизация времени, которого не хватает

Нет жалобы более распространенной, чем на нехватку времени. Дефицит времени стал самым банальным топосом общения и самоощущения. Между тем подлинно массовой эта беда стала совсем недавно. Два поколения назад у большинства европейцев времени не было настолько, что его не хватало даже на то, чтобы это заметить. Знаменитую формулу Августина: «Пока не думаю о времени, понимаю, что оно такое; когда задумываюсь, перестаю понимать», – современная цивилизация переписала так: пока не было времени, его хватало. Вот уже, по меньшей мере, полстолетия Европа является цивилизацией свободного времени, хотя упорно предъявляет и расценивает себя как цивилизацию труда. Если в середине XIX века рабочее время съедало почти две трети времени бодрствования среднего европейца, то сегодня оно занимает только одну седьмую его часть. Речь идет, конечно, не о предвиденной Марксом «отмене труда» как такового, а пока, скорее, о его экспорте в младоиндустриальные страны. Но, так или иначе, для Европы это радикальное сокращение рабочего времени – не преходящая конъюнктура, а долговременная тенденция.

Досуг как деятельность породил – сначала, еще на заре классового общества, у предков так называемого праздного класса, а в середине XX века у многомиллионных масс – свободное время как такое особое время, которое уже не определяется по функции и характеру трудом (а именно как компенсация за него), а выстраивается независимо от труда, отражая антропологически бесконечное (хотя и всякий раз исторически обусловленное) множество способов лепить свою жизнь и идентичность. Трудовой этос сменился этосом личной самореализации, предполагающим многообразие возможных моделей. Трудящийся стал ценить свою работу отнюдь не в последнюю очередь за то, сколько свободного времени она ему оставляет, за вольный график, за учебу параллельно с работой, за чтение в рабочее время, за длинный отпуск, за раннюю пенсию, то есть согласно ценностям цивилизации досуга.

В какой-то момент символический Рубикон был перейден: свободного времени стало больше, чем рабочего, и оно сначала статистически, а потом и сущностно стало основным типом социального времени. Это произошло вскоре после Второй мировой войны. Первые социологические отчеты об этом событии, в самом начале 50-х годов, казались преувеличенными и остались незамеченными: слишком противоречили они очевидности тогдашнего промышленного бума. Первые исследователи нового феномена делали акцент на неслыханных возможностях массового образования, на свободном времени как базе новой культурной революции. Вскоре стало ясно, что запросы к освободившемуся времени и ожидания от него слишком велики, чтобы просто тратить его на овладевание «тем, что накопило человечество». Будете как боги? Но боги не сидят за книжками. Выяснилось, что большая часть населения не знает, что делать с этими упавшими на него двумя-тремя тысячами часов в год и уж во всяком случае не намеревается растратить их на образование. Вслед за трудом свободное время стало полем социального расслоения, но уже по иным критериям: по способности или неспособности совладать со своей свободой.

Нехватка времени – это прежде всего острое переживание неспособности или невозможности прямо конвертировать свободное время в счастье. Нехватка «времени на жизнь» занимает уже с начала 80-х годов первое место среди причин фрустрации французов. Говоря экономически, возникновение «общества потребления» было ответом на угрозу кризиса перепроизводства: на потребление все большего числа и за все более короткое время произведенных благ требовалось все больше времени. Эта тенденция усугубляется параллельно с пропорциональным ростом рынка услуг по отношению к рынку товаров. Говоря социологически, в обществе усиливается ощущение нехватки времени на потребление произведенного. Это можно считать формулой отчуждения труда, скорректированной для общества с преобладающим свободным временем.

Пока темпоральной осью социума было рабочее время, жизнь делилась на периоды, прямо соответствовавшие основному занятию: юность – учеба (как правило, недолгая), «собственно жизнь», т. е. зрелость и работа, и, наконец, старость, период ничтожно короткий из-за низкой продолжительности жизни. Что касается отдыха, то пенсия, оплачиваемый отдых по старости, была известна ничтожному меньшинству трудящихся до самой Первой мировой войны. Вытеснение сегодня трудовых (зрелых, «взрослых») ценностей на обочину жизненного универсума воспринимается поэтому как инфантилизм, присущий, по единодушному мнению, нынешней европейской цивилизации: юность затягивается на всю жизнь, потому что и конец учебы, и трудовая жизнь, и брак (эти столпы традиционной социализации) наступают позже, а то и никогда.

С приходом постиндустриальной эпохи периоды жизни стали многократно перемежаться, налезать друг на друга. Первые стажировки, временные контракты и другие встречи с миром труда начинаются рано, но постоянная работа начинается на десятилетие позже, чем у предыдущего поколения. Работа постоянно сочетается с учебой (переподготовкой, перепрофилированием, повышением квалификации и т. п.), так что учеба занимает все большую долю самой работы. Занятость все чаще перемежается с периодами безработицы в той или иной ее форме. Пенсия часто сопровождается «второй карьерой», будь то профессиональной или любительской. Продолжительность жизни и, следовательно, длительность активной жизни растет, а сама трудовая деятельность сокращается. Нередко человек впервые устраивается на работу после 30, а должен (или может) выйти на пенсию уже в 50. К тому же нередкой стала ситуация, когда работающий человек только в свободное время может предпринимать шаги, способные улучшить его рабочее положение, обеспечить профессиональное продвижение, а тем более скачок, «прорыв», тогда как труд в рабочее время способен только увековечить его связь с нынешним постом. Свободное время стало диктовать закон времени рабочему.

Времени будет все больше и его все больше будет не хватать.

Потому что требуется свободное от свободного времени время, чтобы понять, что с этим свободным временем делать.

Девять секунд

Как некогда в храм, еще недавно входил европеец в музей, место если не благоговейности и отрешенности, то во всяком случае сосредоточенности. Местные заходили сюда на регулярную литургию задумчивой несвоевременности, приезжие паломничали к чудесам человеческого гения или изобретательной природы. Совместный продукт секуляризации, прогресса, колониализма и любопытства, музей из частной коллекции кунстштюков был мобилизован в качестве могучего средства сплочения сообщества под знаменем локальной идентичности, будь то национальной или региональной. Музейный институт – это часть общества, делегированная им с целью мыслить себя и весь мир в «музеальной» ипостаси, отбирая не только архивируемое (заслуживающее хранения и ему поддающееся), но и экспонируемое (заслуживающее показа и ему поддающееся). Классическая миссия музея состояла в том, чтобы, будучи выше частных интересов, указывать человеку как человеку его место в мире (природе и истории), сообразуясь со сверхзадачами общества, но не взирая на публику (т. е. на общество как публику).

Изначально эклектичный, музей размежевался на, грубо говоря, музей исторический и музей художественный. Первый отвечал за создание коллективной этно-пространственно-временной идентичности, второй – за воспитание общественного вкуса. Другим размежеванием была специализация на музей своего-родного и музей экзотического. Крах таких лобовых национально-культурных проектов в результате двух мировых войн сменился после непродолжительного послевоенного упадка неслыханным музейным бумом. Музеи стали разнообразнее. Из музеев, ныне существующих в различных европейских странах, от 70 до 90 % были созданы после войны. Помещения для новых музеев (как и для театров) стали любимым упражнением в фантазии для архитектуры XX века, как соборы для готического искусства и как вокзалы в XIX в. Углубилась, систематизировалась музейная мысль. Если основные специализированные журналы возникли в начале века, то теперь открылись кафедры и факультеты музеологии.

Но к 90-м годам после промышленного закончился и музейный бум. Приостановился рост, затем началось падение числа посещений. Забуксовала музейная рефлексия, вынужденная признать, что, – не повинуясь ее благим пожеланиям и под влиянием куда более мощных факторов, – и миссия музея, и его стратегия стали претерпевать многоплановую метаморфозу. Эрзац храма, последнее прибежище ритуалов гражданственности, музей стал сегодня сценой ее кризиса. Из конечного ориентира локального бытия современный музей превратился в место, где переписывание своей истории и идентичности становится наглядным, очевидным. В полном сознании этого обстоятельства музеи стали делать самих себя своей темой, обнажая прием, устраивая самоироничные выставки, заменяя экспозицию историей экспозиций как историей способов сообщества видеть себя. Таким «повинным», постсовременным актом музей как бы признается в собственном релятивизме и, будучи не в силах вполне искренне занять какую-то очередную заведомо субъективную позицию, пока только честно освещает различные предыдущие. Музей становится собственным экспонатом, предваряя то – возможно, скорое – время, когда сама музеальность станет знаком географически и исторически ограниченного отношения к истории (Европа, Новое время).

Век назад музей мыслил себя как альтернативу забегаловке (ср. с благочинным музейным кафетерием) и ярмарке (ср. с позаимствованными у балагана, но «облагороженными» панорамами и действующими моделями). Социальной задачей музея было поместить человека в окружение ценных предметов и тем самым поднять его на новые уровни уважения к себе и миру. Независимо от реального содержания той или иной экспозиции, благотворный образовательный эффект ожидался от самого примыкания посетителя к социальному самодисциплинирующему ритуалу.

Однако институцией однозначно образовательной музей так и не стал. Сегодняшняя его эволюция к развлечению представляется, по крайней мере на обозримое время, необратимой. Налицо тенденция к музею авторскому, субъективному, делающему ставку на сценографию, постановку, эффект, внушение. Исторический музей все более следует модели музея искусств. Так называемая «новая музеология», переместившая центр тяжести с вещи на контекст, со «что» на «как», предвосхитила этот сдвиг, хотя вряд ли может считаться ответственной за его крайности.

Музей отвернулся от общества и стал лицом к публике, уступив вездесущему требованию стать живым, динамичным, привлекательным. Стала падать ценность постоянной экспозиции по сравнению с временными и/или передвижными. Публике нужны «события». Одна ударная выставка обеспечивает до 15 % общенациональной годовой кассы посещений. Появились музеи вовсе без постоянной экспозиции. Хранитель или куратор часто вынужден выбирать между успехом у публики и одобрением профессиональных критиков. Несмотря на рост числа музеев, львиную долю средств и публики стали стяжать музейные гиганты, более приспособленные к маркетинговой игре. Они, например, создали отделы по изучению публики. Эпоха, когда музей ощущал себя кузней социального единства, миновала. Время велит дробить публику на категории, чтобы точнее удовлетворять потребности каждой. Услуги увеличиваются и разнообразятся: экскурсии, уроки, семинары, серии докладов, концерты, мастерские и прочая развлекаловка для детей, кинопоказы, встречи с художниками. Множатся и платные услуги, товары на продажу. Музеи открывают собственные киоски и бутики, арендуют свои фойе, сдают кинозалы. А портики бесплатно предоставляют роллерам и скейт-бордистам: авось когда-нибудь образумятся и заглянут вовнутрь. Что уже учитывается архитекторами при постройке новых музеев.

На этом фоне произошла неоднозначная встреча с мультимедиа, включение которых в структуру музея не только необыкновенно облегчает жизнь исследователю или любознательному, но и грозит потеснить практику посещения музея, личного присутствия, созерцания. Если можно консультировать музейную экспозицию, к тому же «интерактивно», в зале или вестибюле музея, то тем более комфортно это можно делать дома или в кафе, независимо от того, на каком расстоянии от музея они находятся. Новые медиа могут выявить и новую силу музея – от противного: очевидной демонстрацией того факта, что никакое изображение не может заменить предмета в его особости, бренности, хрупкости (в том числе в его подверженности выцветанию, порче, пожару или краже). Но медийная «навигация» не преминет еще больше сократить пресловутые девять секунд – время, которое современный посетитель проводит в среднем перед экспонатом.

Музей стоит на пересечении траекторий. В траекторию художественного музея входят мастерская художника, частная коллекция, аукцион, галерея; исторического-краеведческого – быт/обиход, блошиный рынок, антикварная лавка. Но музей все больше включается и в другую цепь: аэропорт – гостиница – ресторан – магазины. Уже сегодня две трети посетителей европейских музеев – иностранцы. Как музей дает срез окружающего внешнего мира, так и целые города и страны стали предъявлять и продавать себя как «музеи под открытым небом». У Европы пока не меньше, чем у других, оснований для такого самопредставления. Музей как способ приближения-дистанцирования есть европейский феномен. Музей и есть европейское отношение к истории. Стремясь потрафить глобальному потоку, европейский музей рискует утратить свою европейскую экзотику.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю