Текст книги "Возраст взрыва"
Автор книги: Михаил Мамаев
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Михаил Мамаев
Возраст взрыва
Сборник стихов, Москва, 1988
ПРЕДИСЛОВИЕ
Представьте себе фантастическую ситуацию: молодой человек, который не имеет ни малейшего представления о том, что такое легкая атлетика и тем более что такое прыжки в высоту, пришел на стадион. И ребята, его знакомые, которые знают, что такое легкая атлетика и что такое прыжки в высоту, спрашивают его ради хохмы:
– А смог бы перепрыгнуть планку на высоте 2 м 50 см?
– Надо попробовать, – отвечает наш герой. Цель шутки достигнута, все смеются, а кто-то снисходительно замечает незадачливому юноше:
– Дурачок, это же выше мирового рекорда. Никто в мире так высоко еще не прыгал!
Но вместо краски на лице и прочих проявлений неловкости молодой человек неожиданно для всех воодушевляется:
– Ну что ж, ребята, тем интересней. Надо попробовать. Где тут у вас раздевалка?
Наивен? Смешон? Самонадеян? Нелеп? Как часто нас награждали и награждают этими эпитетами в семнадцать. И все-таки мне кажется, что именно этот молодой человек больше всего соответствует своему возрасту – возрасту осознания себя расширяющейся Вселенной, набухшей почкой, готовой выстрелить в небо, когда кажется, что способен перевернуть мир, возрасту взрыва. По-моему, настоящая молодая поэзия та, в которой постоянно присутствует, прежде всего, ощущение этой экстремальной ситуации, когда думаешь не о том, насколько причудливы у тебя формы листьев, а как бы поаккуратнее пробить потолок и не повредить фундамент здания, если места в цветочном горшке на подоконнике окончательно не будет хватать.
Говорят, нужно быть молодым душой в любом возрасте. Есть и другая точка зрения. Перефразируя поэта, нелепо ждать от яблони цветенья осенью, если она не расцвела весной. Осень – время плодов. Каждому возрасту свое. И мне часто не дает покоя вопрос: насколько полно использую возможности, дающиеся природой на двадцатилетнем возрастном рубеже, как их полнее раскрыть?
Время определяет если не все, то многое. Все младенцы поразительно похожи: и Коля с Машей, и желуди, и семена подсолнуха. Только время решит, кто превратится в мощный, бесшабашный дубище, удерживающий землю в корнях, как в ладони, кто погибнет с приходом первых холодов. Но каждый так или иначе дает миру кислород и этим оправдывает свое существование. Так и в поэзии. Естественно желание дорасти до размеров, когда молнии становятся продолжением твоих ветвей. Но это может оказаться реальностью много позже и лишь при условии, если ты с самого первого листика помогал планете дышать.
Нужно быть сверхидеалистом, чтобы в наше время полагать, что вот, мол, подул свежий ветер перемен, и интерес к поэзии сразу пойдет на подъем, как в шестидесятые. Но без стремления к этому, по моему, глупо было бы писать.
Более того, думаю, что поэзия сегодня должна быть активной и наступательной, как никогда, сама идти к читателю. Слово не реабилитирует себя, пока не реабилитирует себя человек. Чтобы люди снова поверили печатному слова, книжной исповеди, они должны сначала поверить друг другу, а это невозможно без создания атмосферы исповедальности, главную скрипку в которой должны сыграть новые поэты, шагнувшие на старые, запылившиеся за тридцать лет поэтические эстрады.
Но нельзя забывать и другое. Сегодня поэзия выходит на иной качественный виток, пытается глубже проникнуть в языковую и звуковую, музыкальную стихию. Говорить о самом насущном – как было, так и остается, по-моему, ее главной задачей. Но хочется, как говорится, не только вырабатывать кислород, но и молнии ветвями ловить, иными словами, дорасти до своей интонации, своего лица, своего поэтического голоса, «взорваться с толком».
* * *
В мой век не все о веке спето.
Как ни велик инфантилизм,
Двадцатилетние поэты
в России не перевелись!
Мне двадцать – это возраст взрыва!
Когда кричащие сердца
как обнаженные нарывы:
уже есть голос – нет лица.
Быть может, вечный спор с отцами,
чутье на каждый их огрех
толкает юность к отрицанью
единым махом истин всех?
А юный мозг, он может столько!
Но гибнет возле малых дел.
Как я хочу взорваться с толком,
чтоб наш корабль вперед летел!
У МОГИЛЫ НЕИЗВЕСТНОГО СОЛДАТА
Моему деду, пропавшему без вести в боях под Москвой, посвящается.
Пришел к кремлю.
Был день седой и мокрый.
Устав от гроз, тепла ждала земля.
Вдруг защемило сердце:
«Это ж дед мой
закопан под стеной кремля!»
Вдруг услыхал,
как, не жале глотки,
дед крикнул, наземь падая:
– В ата…!
И старенькая,
с дедовской пилотки,
на Спасской башне вздрогнула звезда.
Мне страшно, дед, пред новыми веками
за чистоту идей, для нас святых,
мне кажется,
тем больше память в камне,
чем меньше места ей в сердцах живых.
Мне стыдно, что молчал, когда с задором
наш мир пел марши и катился вниз,
а рядом с нами, за глухим забором,
был потихоньку создан коммунизм.
Я верю в неизбежность эры правды,
но я хочу понять со всей страной,
как личных дач кирпичные ограды
поднялись над Кремлевскою стеной.
И гложет ощущение фатальности,
пока крепка прослойка поклонистов,
готовых вновь закладывать фундаменты
на стройках персональных коммунизмов!
* * *
Не нужен занавес,
не нужен свет —
Мы покоряем университет.
Заканчиваясь, усыпляют лекции.
Не упустить мгновенье и по лестнице
В амфитеатр.
И удержать стихом,
как скользкий тротуар под каблуком.
Они хотят уйти, и они правы.
Так много было лжи. Какая правда?
И к дьяволу все тонкости манер.
Я утонченность здесь сменил на нерв,
натянутый на букве С виСка,
заряженный надеждой нерв стиха.
В скорлупах души.
Средь безликих лиц
привыкли жить.
А что же будет завтра?
Ведь вымерли когда-то динозавры,
не в силах вылупляться из яиц.
Да здравствует срывание всех оков!
Мы побеждаем в схватке с ложью новой,
пока в нас живо Искреннее Слово.
Одумайся, бегущий от стихов!
* * *
Наивно грудью лезть на амбразуру.
Не воскресят тебя, ведь ты не свят.
Не обмануть слепую пулю-дуру.
Но если за твоей спиною хмуро
товарищи под пулями лежат?..
Смешно за оклеветанного грудью
вставать, когда клевещет целый зал.
Не выиграть суд, когда продажны судьи.
Твое молчанье не изменит сути.
Но как потом смотреть друзьям в глаза?
Ребячество – наполнившись отвагой,
за девушку кидаться на шпанье,
быть одному лицом к лицу с ватагой,
чтоб час валяться, скрючившись, в овраге.
Но если бы не встал ты за нее?
Умнее жить, наполнив брагой кружки,
не помня зла,
не ведая обид…
Но ты представь:
хромает старец Пушкин,
и Маяковский дарит внукам погремушки,
и ходит Лермонтов лечить радикулит.
* * *
Врезались в память зябкие дожди
и ежевикой пахнущие лужи,
и в лужах отражавшиеся луны,
и ощущенье вечного пути.
Не розами,
а росами маня,
влекли поля
и в душу лезли сами.
Как русские заснеженные сани,
березы хлестко мчались сквозь меня.
Рвалась трава,
запутавшись в ногах.
Гудели ноги,
Увязая в травах.
Век, мучаясь, век вел вечный спор о нравах.
Я шел за ним в промокших сапогах.
И все на этом свете родники
в моих висках разбужено звенели,
и все земных дорог товарняки
через меня стремительно летели.
Потом
стерню на поле разгребя,
прильну к земле в преддверии полета
и если этим повторю кого-то,
то лишь затем,
чтобы найти себя.
* * *
Все осмыслить.
Все через себя.
Каждым мною вымолвленным словом
воплощаю музыку дождя,
музыку ветров и ветки сломанной.
Из высоток, серых и скалистых,
заперто глядит в меня мой век.
Но иду по голосу Калининского,
как по лестнице,
ведущей вверх.
И, как знак ужасного убийства,
быть которому предрешено,
вижу,
по Арбату бродит «Битлз»
с флагом «СЛУШАТЬ НАС РАЗРЕШЕНО»
Музыка российская все глуше.
Рвется запад и с моих кассет.
Я сегодня не могу не слушать
«Биттлз», «Ролины стоунз» и «Эксепт».
И под грохот бешеных аккордов,
что и под моей рукой звенят,
чую я,
как медленно выходит,
родина выходит из меня.
Удержать в себе ее так сложно!
Но, коль не сумею, пусть в аду,
Как гвоздями, крепким русским словом
Приколотит черт меня к кресту.
* * *
Страховки не надо!
Я за звезды удержусь рукой!
Иду по канату
между временем и собой!
Качает над пропастью.
А кто-то орет из толпы:
– Продался!
Продался!
Столкни его!
Столкни!
Но канат не в чужом – в русском небе.
Да помогут мне ветры,
они не в бреду.
… Кто-то сыграл для вас на своем нерве —
над безверием вас по-своему проведу.
Издеваются соперники,
но полны зависти.
Снисходительно улыбаются друзья.
Послушайте, вы!
А каково, вы знаете,
разбиваться о нигилиста – самого себя?
Я вижу,
чем сейчас занят мой враг, —
он прячет новое знамя за лозунги праздничные.
А я возвеличу наш старый красный флаг!
Завтра.
Сегодня я несу его в прачечную.
МОНОЛОГ ОТЧАЯВШЕГОСЯ
Нет у меня фамилии
и отчества.
В толпе чужак,
в компаниях просто Майк.
Мне кажется,
я весь из одиночества.
Я то,
что чертит в небесах качающийся мак.
Зачем живу,
пока еще не знаю.
И может, лишь по собственной вине
рюкзак,
набитый вопросительными знаками,
с собой везде таскаю на спине.
Вы скажите,
ну вот, опять про это.
Но, если больно мне,
я молча не могу.
Мне часто снится жар от пистолета,
прижатого к холодному виску.
Но в небо,
что как пламя через сито,
мне льда души своей не донести.
И бабка-время из себя мне вяжет свитер
и теплые уклюжие носки.
И шепчет мне оно: «Держись, касатик.
Твоя судьба еще, поверь мне, хороша!»
И, душ чужих нечаянно касаясь,
порой вдруг ежится моя
остывшая душа.
* * *
Как над пропастью висеть на пальцах —
ждать надрыва телефонного звонка.
В окно с утра сердито небо пялится.
Следит, когда не выдержит рука.
Как на дуэль, быть собранным с утра.
А ночь была изглодана бессонницей.
Смешны пинки привычного «поссоримся»,
когда в стволе патроны «рвать пора».
Мой телефон!
Спаси от слов пустых.
В часы слепого, пьяного смятенья
я заменил безликость запятых
на точку – знак прощанья и прощенья.
На кой мне лишний внутренний уют!
Знать собственный абсурд невыносимо.
О номера,
что мы набрать не в силах
лишь потому,
что там нас очень ждут.
* * *
Затерялись в тайге. Вокруг
ни души на тысячи верст.
Под ногами – Полярный круг
И хруст упавших звезд.
Через день привезет вертолет
провиант и мешок вестей.
По утру лосиха придет
пить росу с его лопастей.
Улетит он, а я не могу.
Нам здесь долго лосих встречать
и на кедры лепить на смолу
фотокарточки наших девчат.
КОГДА – НИБУДЬ…
Одни, уверовав, что сам черт не пробьет,
средь всеобщего льда маскировались под лед.
Другие, несмотря на торжество пурги,
учились сквозь лед пробивать ростки.
Кто-то от холода дикого выл,
кто-то вырабатывал хлорофилл.
Кто-то убегал в эдемские садики
с покрывшейся инеем планеты своей,
кого-то учили новые ссадины
зализывать старые раны быстрей.
когда-нибудь, лет через тысяч пять,
потомки двуногих будут гадать,
КАК промерзший до костей земной шар
сквозь холод Вселенной свой путь продышал.
* * *
Я не хочу стрелять в людей!
Невыразимый словом «больно»,
под каждой атомною бомбой
дрожит клочок души моей.
Безумие в любой стрельбе.
Рискни, швырни булыжник в солнце —
он через миг назад вернется,
возможно, в голову тебе.
Я не хочу стрелять в ручей
и в зарождение надежды,
что будут содраны одежды
и обнажится суть вещей.
Я не хочу стрелять в рассвет.
Я не хочу стрелять в разбег
прыжка в длину за десять метров.
Вопросы в шеях лебедей:
«Где разум ваш и чувство меры?»
Когда нарушен принцип цельности,
не выживаемы проценты!
Я не хочу стрелять в людей!
Я не хочу стрелять тебя.
Ты ни бум-бум пока по-русски.
В твои зашептанные руки
с комочком спящего тепла.
Корнями и душой в России,
в грядущей эре – прапраправнуком,
живу с идеей из идей:
когда я знаю свою силу,
когда я верю в свою правду,
я не хочу стрелять в людей.
ВЕСНА
Мокрый воздух пахнет кислым хлебом.
В черных лужах серый снег заквашен.
Под застиранным,
бесцветным небом
цвет вещей уже не так и важен.
Под бесцветным небом цвет не нужен.
Все равно не станет он бесфонен —
этот снег,
лежащий в черных лужах,
этот запах в море какофоний.
Все как было,
так и остается
в этом мире,
вымытом весною:
переулков серые оконца,
от капелей дырки под стеною,
громыханье в водосточных трубах,
когда ледышки бьются,
словно блюдца.
На скамейках выцветших и грубых,
как и прежде,
парочки смеются.
Небо провисает меж домами,
в проводах звенят обрывки слов,
вверх по улицам ползут туманы,
теплые от лап бродячих псов.
В ПРЕДВЕЧЕРНЕМ ЛЕНИНГРАДЕ
Я в зоне разведения моста.
Здесь ночью торжествует пустота
и сумрак марширует в полный рост,
растаптывая отраженья звезд.
Я в зоне разведения моста.
Я – место для последнего мазка,
что ночь сегодня черным нанесет
на холст с названьем «Торжество пустот».
Но мост пока еще не разведен.
И значит, я пока что – это он.
И значит, в схватке за продленье дня
хоть малость,
но зависит от меня.
Я в зоне разведения души.
Вернее, разрывания ее.
Шаг в сторону – и я останусь жив.
Вранье!
Я в точке разведения костра.
Жизнь не напишешь с чистого листа!
Я в точке прорастания креста.
Я в зоне прорезания лица.
МОНОЛОГ МАРАФОНЦА
Пусть дрожь в ногах и глюки от жары,
я на асфальт не повалюсь плашмя
и никогда не выйду из игры.
Советую вам,
ставьте на меня!
Вот горизонты крылья распростерли.
Пусть будет первый там потом распят,
но не могу,
когда молчат стартеры.
Товарищи!
Скорее дайте старт!
Я горизонты разорву руками.
Пусть валится под ноги небосвод,
Но если небо чуешь потрохами,
изнеможенье ног не подведет.
Так страшно видеть в снах сплошные стены,
что путь закрыт – не вырваться никак,
и вместо неба мчат под ноги тени
с горячностью охотничьих собак.
Да, много было резких и азартных,
что сердце надорвали на бегу.
И мне порою кажется – я загнан
и что бежать я дальше не могу.
Но вновь и вновь с себя срываю сети
усталости —
мне нет пути назад.
За всех,
вчера сорвавших свое сердце,
лишь для победы вновь встаю на старт.
* * *
Мои друзья на старших часто жалуются,
что без нотаций не пройдет ни дня.
А я прошу вас, старшие, —
пожалуйста! —
учите жить! Учите жить меня!
Я говорю, что женщины не те,
что бабы есть, но нет принцесс.
А сам-то…
Привык быть смелым только в темноте
и в каждой симпатичной видеть самку.
Я был в компаниях, где «жених» «невесту»
под общий визг публично раздевал…
Я «Красному и черному» не верю.
Восьмидесятый! Где твой идеал?
Скажите, не предвестье ли беды,
что праздники порой меня печалят
и что душа болит от ерунды
в то время, как плевков не замечает?
Мой друг мечтать о подвигах устал.
Ругался он на время до испарины.
И время нам дало Афганистан,
как нашим дедам некогда Испанию.
Мой друг не предал принципов своих.
Он в скалах был душманами замучен.
А я живу, живу за нас двоих,
хотя за одного жить не научен.
Я должен жить уметь, прошу вас, старшие,
нельзя нам с вами упустить ни дня,
чтоб вновь наткнулось время на бесстрашие,
когда оно прицелится в меня.
* * *
Улица продувается насквозь.
Бесится меж фонарей ветер.
Из пиццерии вышел дед,
седой, худой, как скелет.
Только взгляд жив и светел.
– Ребятки, дай прикурить. Ась?
Огонек-то есть. Курева нету.
– Дедушка, не уходи,
скажи что-нибудь начинающему поэту.
– Милый, поддержи.
Скользко, могу упасть.
Коридор Кировской пустой и темный.
Деревья разобщены и заиндевелы.
Дед про ордена да про войну,
про старину да про покойницу жену,
что до революции дожить не успела.
– Дедушка, до какой, объясни толком?
– Милый, да ты навряд поймешь.
В морозном воздухе беспокойная дрожь.
Редкие фары по лицу, как током.
Окна домов, усталые, гаснут.
Время ночного кефира города.
– Милый, против гражданских не ходи,
простых не обижай, у государства кради,
если снова жить станет голодно.
Что, молодой, выкатил глазки?
Не бойся, это я не про нынешнюю власть.
Революция, когда перестают у государства
красть.
Пусть хоть на время, но по внутренней
Указке.
Ты молодой. Не успел стать вором.
А я потаскал из казны славно.
Ну кто революцию лучше чует, чем я?
Главное, поверить, что больше не будет
вранья…
Жаль только, старый я стал и слабый.
Моя жизнь – и та дотекает не по моей
воле… —
И дед попрощался, сказав,
что не любит новых сигарет,
что папиросы курил с ранних лет,
а прожил семьдесят пять.
Куда уж более?
Мрак подворотни вздрогнул,
проглотив деда.
Я остался один в полном смятении чувств.
У меня нет опыта,
но в руках моих большое дело.
И поэтому верю,
что революции делать научусь.
ДЯДЯ ВИТЯ
С утречка, деньку в затравку,
подле дома моего
дядя Витя косит травку.
Косит, только и всего.
Средь громад многоэтажек
на газоне-пятачке
дядя Витя без промашек
движется с косой в руке.
Не для чьей-нибудь Буренки
(где буренку взять в Москве?),
свое дело зная тонко,
дядя Витя косит звонко,
лезвие звенит в траве.
Душу видно в нем земную.
Не сыскать души нежней!
Ну, поди, почуй родную
сквозь тринадцать этажей!
Как валок ложиться ловко!
Кто там косит рядом с ним?
Сын его – курносый Вовка,
в городе крестьянский сын.
И блестит земля на солнце!
И сгубить ее нельзя
потому, что остается
дяди Витиной земля!
ВОЙНА
До сих пор она идет по трупам,
снова бьет в солдат и вдовит жен.
…На трамвайной остановке утром
был при мне один старик сражен.
Он упал без вскрика и без стона.
Просто ноги подкосились вдруг.
Сетка с четвертинкою батона
выпала из задрожавших рук.
На него глазел румяный школьник.
Он такое видел в первый раз.
Мог ли он подумать, что осколок
был нацелен в одного из нас?!
В старике не видел он солдата.
А ведь это повторялся бой,
где старик, как в юности когда-то,
наши жизни вновь прикрыл собой!
* * *
Небо на крыльях.
Погода летная.
В карманах московский ветер везу.
Как шкура медведя,
только зеленая,
сибирская даль распахнулась внизу.
Сопки пенятся,
реки змеятся.
Ниже, ниже.
Последний вираж.
Слышу тайгу.
Устаю удивляться
ее расспросам:
– Ты кто? Ты наш?
Милая, знать самому бы,
чей я.
Это как в грустном детском сне:
неотвратимое далей влеченье
уводит,
не спрашивая, хочется ль мне.
Учат разлуки быть добрым и нежным.
Тоскую по дому,
но дальше иду
и вновь зависаю
меж землей и небом,
сжимая в руках и росу и звезду.
* * *
– Эх, человек…
А что он? Человек? —
сказал Семеныч, поскребя затылок.
– Возьми меня. За свой недолгий век
я нажил телом пять невинных дырок.
Да в Сталинграде обгоре…
Егоррна!
Скажи!
Она те скажет, так их в рот!
Егоррне финкой фрицы да под горло.
Уж сорок лет прошло. Ниче, живет.
Егоровна взглянула как-то с болью.
Она сказала тихо:
– Старый, слышь,
пей молочко, да охолонул бы, что ля,
ну че ты парню голову соришь?
Мы пили молоко и грызли гренки.
Егоровна нам стряпала блины.
И из окна сибирской пятистенки
нам было видно чуть не полстраны.
А правда, что такое человек?
Ты так и не сказала нам, Егоровна.
Вот ты, ты никогда не лезла вверх,
но кто б рискнул сказать,
что ты не гордая?
Егоровна, ты даже и не рада,
что в День Победы муж все меньше пьет.
Боишься ты, что пламя Сталинграда
его однажды до конца сожжет.
А он водил в тайгу меня по клюкву,
учил по-птичьи бойко говорить
и как по цвету перьев и по клюву
породы их легко определить.
И, разводя костер средь, темноты,
он начинал порою возбужденно:
– Эх, человек! Вот глянь-ка, я да ты!
Неплохо, а?… – И умолкал смущенно.
В КРАЮ НЕПУГАНЫХ ДУРАКОВ
Когда устал от друзей и от врагов,
когда хочется перемен в судьбе,
еду в край непуганых дураков.
Еду к себе.
Самолет.
Поезд.
Телега.
Грязь,
заливающая сапоги.
Бегу от лживого человека
и от лживой строки.
Как у чистилища,
ночь у костра.
Спасаюсь,
как от стыда,
от мошки.
О таких местах говорят:
Дыра-а…
Здесь живут непуганые дураки.
Живут без нытиков и зануд.
Не зная,
что есть лесть.
Лица в бороды завернув,
рубят рыбу,
и ловят лес.
Не запирают изб,
уходя,
не «качают» своих прав,
живут и чуда ждут от дождя,
не только сырых трав.
Странные песни иногда поют.
Им земля чудеса дала.
И порою осколки этих чуд
залетают в наши дома.
Вечною страстью к дорогам горя,
не от скуки туда бегу.
Один из тамошних дураков – я.
И еду к себе – дураку.
ПЕРЕПРАВА
Ждем парома.
В воде отражаются крыши
на другом берегу.
Осыпаются в реку созревшие вишни,
уплывая в тайгу.
У реки,
облачаясь в лепестки от ромашек,
гусь крапиву клюет.
Нам за вороты мокрых от пота рубашек
солнце золото льет.
А поодаль в тайгу запеленуты сопки.
Не стареют века.
И в губах у них чистые белые соски —
облака.
* * *
Как мальчишка, боясь,
что останется жизнь непонятной,
как старик, опасаясь,
что спросят потом:
– Как ты жил? —
Я вчера уже рвался объять этот мир необъятный
и его постигать в бесконечных дорогах спешил.
Может быть, я ошибался?
Поспешность меня наказала?
Продолжая свой путь
и подчас выбиваясь из сил,
я заметил,
что чудо нередко меж рук ускользало.
А наверное, мир просто мимо меня проходил.
Я не верю в возможность
поймать свою чудо-жар-птицу,
ни на что не решаясь,
ничего не меняя в судьбе.
Только можно всю жизнь
за красотами мира носится,
можно просто дышать,
этим мир приближая к себе.
И пускай мне не верит
этой жизни сухой аналитик,
все равно я сегодня едва от восторга дышу.
Вот держу на ладони опавший березовый листик,
и как будто весь мир я сейчас на ладони держу!
МОНОЛОГ БЫВШЕГО ГИТАРИСТА
Моя гитара стонет от молчания.
Ночами ясно слышу эти стоны.
Моя гитара помнит, как отчаянно
порой дрожали стены в нашем доме.
Потом был зал,
что музыкою давится,
что ею пьян и рухнет, стоит дунуть.
Быть может, все рок-группы распадаются,
когда гитары начинают думать?
Ушел я, не имея ясной цели.
Моя гитара, ты, конечно, помнишь.
Тогда пырнули парня возле сцены,
и мы с басистом бросились на помощь.
Я понял,
быть мне мало просто модным
для всех внизу собравшихся людей,
когда при этом бьют кому-то морду,
порою в такт с мелодией моей.
Я понял,
что душа людей убога,
когда ей лишь от скуки нужен бог.
До бога не хватало слишком много,
а полубогом я бы быть не смог.
И мне плевать, что я теперь не в моде!
Живу, как все,
не беден, не забит.
Лишь горечь не рожденных мной мелодий
порою с мертвых струн в ночи хрипит.