Текст книги "Хочу в Париж"
Автор книги: Михаил Веллер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Михаил Веллер
Хочу в Париж
* * *
Хотение в Париж бывает разное. На минуточку и навсегда, на экскурсию и на годик, служебное и мимолетное, всерьез и в шутку: «Я опять хочу в Париж. – А что, вы там уже были? – Нет, я уже когда-то хотел». Всемирная столица искусств и мод, вкусов и развлечений, славы и гастрономии, парфюмерии и любви – о, далекий, манящий, загадочная звезда, сказочный Париж, совсем не такой, как все остальные, обыкновенные и привычные, города. Париж д'Артаньяна и Мегрэ, Наполеона и Пикассо, Людовиков и Бриджит Бардо, Бельмондо, Шанель, Диор, Пляс Пигаль, Монмартр, бистро, мансарды… ах – Париж!.. Вдохнуть его воздух, пройти по улочкам, обмереть под Нотр-Дам, позавтракать луковым супом, перемигнуться с пикантной парижанкой, насладить слух разноязыкой речью, кануть в вавилонские развлечения, кинуть франк бездомному художнику, растаять в магазинном изобилии, купить жареных каштанов у торговки, узнать вкус абсента и перно… ах – Париж! хрустальная мечта, магнетическое сияние, недосягаемый идеал всех городов, искус голодных душ. Вернуться и до конца дней вспоминать, рассказывать, где ты был и что видел, – или рискнуть, преступить, сыграть с судьбой в русскую рулетку, остаться, слиться с его плотью, стать его частицей – или гордо покорить, пройти сквозь нищету, подняться к сияющей славе, добиться всемирного успеха, денег, поклонения, репортеры, экипажи-скачки-рауты-вояжи, летняя вилла в Ницце, особняк на Елисейских полях… Один знаменитый весельчак-композитор поведал телезрителям, что весну он предпочитает проводить в Париже. Тонкая шутка не была понята: миллионы безвестных и рядовых тружеников дрогнули в возмущенной зависти к наглому счастливцу, ежегодно празднующему весну в Париже, где цветут каштаны и доступные женщины на брегах Сены под сенью Эйфелевой башни. Короче, кому ж неохота в Париж. А спроси его, что он в том Париже оставил? Побывать, походить, посмотреть… даже не обарахлиться, это и в Венгрии можно… а печально: жить, зная, что так и до смерти не увидишь его, единственный, неповторимый, легендарный, где живали все знаменитости, и помнили, и вздыхали ностальгически: «Ну что, мой друг, свистишь, мешает жить Париж?» Неистребимая потребность, бесхитростная вера: есть, есть где-то все, чего ни возжаждаешь – красота, легкость, романтика, свобода, изобилие, приключение, слава; смешной символ красивой жизни – Париж. Боже мой, как невозможно представить, что из Свердловска до Парижа ближе, чем до Хабаровска. Как невозможно представить, что кто-то там может так же просто жить, как в Конотопе или Могилеве.
Итак, в один прекрасный день Кореньков захотел в Париж.
В пятом классе Димка Кореньков посмотрел в кино «Трех мушкетеров». И – все.
Он вышел из зала шатаясь. Слепо бродил два часа. Вернулся к кинотеатру и встал в очередь.
Денег на билет не хватило. Помертвев, он двинулся домой и выклянчил у матери рубль, задыхаясь, понесся обратно: успел.
После девятого раза Париж стал для него реальнее окружающей скукоты.
Жизнь в городишке была небогатая. Пассажирский поезд проходил дважды в неделю. Местных хулиганов знали наперечет. Изредка заезжали областные артисты. Пробуждающаяся Димкина душа, неудовлетворенная обыденностью, оказалась затронута в заветной глубине.
Обрушился удар – фильм сняли с экрана. Димка горевал, пока не просияла надежда: он впервые отправился в библиотеку и взял «Три мушкетера». Ту ночь не спал: сидел в туалете их коммуналки и читал…
Вернуть книгу было выше его сил – он легче расстался бы с рукой. Почта принесла суровое извещение об уплате пятикратной стоимости. Отец отвесил Димке воспитующий подзатыльник. Такова была первая его жертва на тернистом пути к мечте.
Познав наизусть «Трех мушкетеров», Димка обнаружил «Двадцать лет спустя» и «Виконта де Бражелона». Упоительно и безмерно счастлив, он погрузился в яркий и отважный мир Люксембургского дворца и Пре-о-Клер, где дамы мели шлейфами паркеты, взмыленные кони с грохотом мчали кареты через горбатые мосты и шпаги звенели в лучах заходящего солнца. Его выдернули из грез, как рыбку из речки, – четверть окончилась, он не успевал по всем предметам, грандиозный скандал разразился.
– Хоть что-нибудь ты знаешь? – скучно спросила классная, прикидывая втык от педсовета за Димкины успехи.
– Париж стоит мессы, – нахально выдал Димка. – Экю равняется трем ливрам, а пистоль – десяти.
Класс возопил триумф над племенем педагогов. Кличку «француз» Димка принял как посвящение в сан. Раньше он не выделялся ничем: ни силой, ни храбростью, ни умением драться, ни знаниями, ни умом, ни престижными родителями. В секцию его не приняли по хилости, кружки не интересовали, музыкальный слух отсутствовал. Париж придал ему индивидуальность, выделил из всех, и в любовь к Парижу он вложил все отпущенные природой крохи честолюбия и самоутверждения – это был его мир, здесь он не имел конкурентов.
Упрочивая репутацию и следуя течению событий, он вытребовал в библиотеке слипшуюся «Историю Франции». Нарабатывал осанку, гордое откидывание головы. Отрепетировал высокомерную усмешку. С герцогской этой усмешкой сообщал о невыполненных уроках, не снисходя до уловок. Учителя и родители, одолевая бешенство, списывали выкрутасы на трудности переходного возраста, вздыхали и строили планы воспитательной работы. Они ничего не понимали.
– Ты правда знаешь французский? – спросила Сухова, красавица Сухова, глядя непросто.
Французский в их дыре не звучал со времен наполеоновского нашествия; Димка зарылся в поиски и нашел учебник, траченный мышами и плесенью. Выламывал губы перед зеркальцем – ставил артикуляцию. И все реже отсиживал в школе, зато в нее все чаще вызывали отца.
Отец попомнил домострой и выдрал его с тщанием.
– Еще тронешь – сбегу, – прерывистым фальцетом пообещал Димка, когда экзекуция перешла в стадию словесную.
– Куда ты убежишь? – вскрикнула мать, вскинув полотенце.
– В Париж! – зло припечатал Димка. Серьезно.
«Во блажь очередная… Слетит». Блажь не слетала. Жизнь обрела стержень: Париж был интереснее, красивее, лучше дурной повседневной дребедени. Он уже знал Париж лучше собственного района: Версаль, Сен-Дени, Иври, Сите!.. Окружающее касалось его все меньше, плыло мимо, не колыхало.
После восьмого класса школа с облегчением сбросила бзикнутого в лоно ПТУ. И то сказать: хотение в Париж – это еще не профессия.
Годы в ПТУ не отяготили Димкино сознание. Он чего-то делал в мастерских, чего-то слушал в классах, а на самом деле хотел в Париж. Хотение начало давать результаты, пока как бы промежуточные: с ним считалась прекрасная половина училища – он досконально знал, что носят в Париже. Неведомыми путями приплывал каталог мод, сиял глянцем, вгонял в пот провинциальных портняжек, не чаявших обшивать маркизов и виконтов. В конце концов сермяжную продукцию родной областной фабрики взялись перешивать ему две девочки в обмен на консультации. «Так носят в Париже», – снисходительно ронял он местным денди в клешах с жестяными пряжками.
На каникулах он приобрел в областном центре пластинки с уроками французского, пылившиеся там с одна тысяча девятьсот незапамятного года. Гонял их до ошизения на наидешевейшем проигрывателе «Юность», шлифуя произношение.
Поскольку французы предпочитают пить красное вино, он предпочитал исключительно его серьезному мужскому напитку водке. Запив в парадняке красным рагу и паштет, приготовленные матерью по списанному рецепту, он чувствовал, что вкусил сегодня вполне французскую трапезу.
Сложнее оказалось с луковым супом. «Книга о вкусной и здоровой пище» рецепта не давала. Димка сам разварил лук в лохмотья, бухнул в мутную водичку поболе соли, перца и лаврового листа (французская кухня острая) и через силу выхлебал ложкой; прочие домочадцы, отведав и сплюнув, от деликатеса мягко отказались.
Апофеозом гастрономических изысков явилась варка лягушек. Нацапав в болоте десяток квакух, Димка улучил час, когда дома никого не было, и приволок добычу на кухню. Не будучи дилетантом, он знал, что едят только задние лапки, с дрожью отделил их и разместил в суповой кастрюле, помолившись, чтобы мать не узнала. Определив готовность, скомандовал себе: «Пора!» – и действительно сунул в рот маленькую, похожую на цыплячью, лапку и сжал челюсти, но тут здоровый русский организм воспротивился насилию над своей природой, желудок лягушек отверг; Димка отпился холодной водичкой и помыл в кухне пол. И еще долго стыдился своего тайного позора.
Зато с девушками он в свой срок сделался свободен и даже развязен. Атмосфера Парижа фривольна, парижанин живет легкой и игристой, как шампанское, любовью: легкий флирт, мимолетная измена, элегантный роман. Обычно Димкины избранницы не могли вот так сразу настроиться на парижский лад, иногда отказ происходил в форме категорической и грубой; он насмешливо утешался их глухим провинциализмом: «Да, это не Париж». Но и когда его пылкая страсть была разделима – он оставался недоволен. Где талия, тонкая, как у цветка? Где грудь, упругая, как резиновый мяч? Где шаловливый задор, прикушенная губка? И где, наконец, неземное блаженство? А тайная пена кружев тончайшего белья? Вот уж по части белья местные Манон были столь же бессильны, сколь невиновны, облекая свои юные прелести в стеганую холстину с желтыми костяными пуговицами и байку с начесом… Горький осадок не исчезал.
Может составиться впечатление, что он был каким-то маньяком, параноиком. Да нет, он был в общем совершенно обычным парнем, ну просто он хотел в Париж, хотеть ведь никому не запрещено. У каждого свое хобби, или свой таракан в голове, как сказали бы англичане. Ну с легким прибабахом, бывает. Он бы и поехал в Париж, да понятия не имел, с какого конца за это дело взяться. Иностранец было словом ругательным, политическим ярлыком. За границу уезжали дипломаты или предатели. Но не одни же дипломаты и предатели заграницу населяют. У него не было никаких конфликтов с Родиной, никаких несогласий, он был за социализм – он ведь и в Париж-то хотел не навсегда, а так, посмотреть, пожить немного, ну от силы года два; но кому и как это объяснишь?..
А фанерная этажерка заполнялась книгами о Париже. С закрытыми глазами он мог бы пройти из пятого арандисмана в четырнадцатый. Он высчитал количество шагов от Лувра до «Ротонды», принимая длину шага равной семидесяти сантиметрам. В нем родилось знакомое некоторым чувство: он словно вспоминал о Париже, хотя там не был. Однажды он с пронзительной достоверностью почувствовал себя парижанином, неведомо как заброшенным в этот глухой угол.
В армии, слава Богу, из него эту дурь подвыбили. Напомнили об империализме, колониализме, ненужно большой армии, кстати позорно разбитой в восемьсот двенадцатом году, интервенции, безработице, проституции и эксплуатации. Рядовой Кореньков (молодой-необученный, салажня, еще варежку разевает!) пытался проповедовать насчет Сопротивления, Жанны Лябурб, Марата и голубки Пикассо, но первейшие доблести солдата есть дисциплина и выполнение приказа, направление мыслей беспрекословное, налево кру-гом. И для укрепления правильного направления мыслей лепили наряды.
Мысли Димкины направления не изменили, но что подразвеялось, что упряталось поглубже: солдат вышел исправный. Французский язык стал подзабываться, так ведь и по-русски к отбою язык заплетается.
Перед дембелем подсекло: выяснилось, что он теперь знаком с военной техникой и прочими секретными вещами и теперь на нем пять лет карантина без права поездок за границу.
– Ты что, Кореньков, за границу, что ли, собрался? – удивился замполит его реакции на известие.
– Никак нет, – заготовленно соврал Димка, – хотел учиться в институте на переводчика.
– О? Пока выучишься – время и пройдет!
Дома Димка отдохнул месяц и затосковал. Когда тебе двадцать, пять лет – срок бесконечный… Да эх, еще не старость. Прочитал объявление о наборе и сорвался в областной центр: все ж фабрика, институт – цивилизация. А там обвыкся, перевез в общагу свои книжки, пластинки и терпеливо принялся за старое.
Мечты мечтами, жизнь жизнью: из череды девочек как-то выделилась одна, высветилась, открылась – единственная. Димка влюбился, Димка потерял голову. И оказалось, что будет ребенок… Так он женился. В общем счастливо женился, не жалел.
Он помогал жене стирать пеленки, собирал справки для получения квартиры, вечерами слушали по приемнику французскую музыку, он переводил слова, учил ее одеваться так, как носят в Париже, ей это нравилось поначалу, подкупало: «Я сразу увидела, что ты не такой, как все…»
Сыну было три года, а Димке двадцать шесть, когда родилась дочка, а квартиры все еще не было, снимали комнату. Теперь он прекрасно представлял, что попасть в Париж безмерно трудно, практически нереально, и в любом случае сначала требовалось добыть семье крышу над головой… родная же кровь…
В тридцать два он получил от фабрики квартиру. На радостях влезли в долги, купили всю мебель, а дети росли, одежда на них горела, Димка прихватывал сверхурочно, жена часто сидела дома на справке: корь, свинка, грипп, – жизнь текла, как заведено, чем дальше, тем быстрей.
Париж стал абстрактным, как математическая формула, но столь же неотменимым. Димка не пил, не болел в футбол, не играл в домино, не ездил на рыбалку, не копил на машину: он готовил себя к свиданию, которое когда-нибудь состоится. Тайком встречался с учительницей французского языка; жена чуяла, ревновала, хотя учительница была немолодая и некрасивая. Учительница радовалась родственной душе, она тоже никогда не была в Париже, а французскому ее научили в институте преподаватели, которые тоже никогда не были в Париже, по учебникам, авторы которых там тоже не были. Странный город.
Стать моряком загранплавания и сбежать в капстране? И поздно, и позорно, и семью не бросишь… слишком много здесь.
Времена между тем шли, и кое-что менялось. В городе построили новую гостиницу, и в нее стали иногда приезжать иностранцы. К разочарованию Коренькова, построившего знакомство с администраторшей и швейцаром, французов не было: болгары, поляки, восточные немцы.
…И вот однажды, получив письмо от сына из армии, он вздохнул и подивился быстротечности времени, усмехнулся безнадежно себе в зеркало полысевший с темени, поседевший с висков, погрузневший в талии… и понял с леденящей ясностью, что все эти годы обманывал себя, что никогда ни в какой Париж он не поедет.
И стало – легче.
Словно обруч распался – освободил грудь: исчезли выматывающая надежда, томительная неопределенность. Он даже просиял. Сплюнул. «Нереально так нереально. И черт с ним, что за ерунда!»
Этой освобожденной легкой приподнятости хватило на два дня. На третий день обнаружилась сосущая черная пустота в душе, где-то в районе солнечного сплетения.
Кореньков выпил, и ему полегчало.
Запил он по-черному, прогулял фабрику; на первый раз простили.
Жена поплакала, он покаялся, через неделю сорвался опять.
– Из меня будто хребет вынули, понимаешь? – объяснил он.
Справлял затянувшиеся поминки по мечте: постепенно исчезли книги, пластинки, проигрыватель, магнитофон и, наконец, приемник, – истаяла и лопнула нить, связывающая его с Парижем.
Но иногда ему снился голубой город, ажурные набережные в текучих огнях, быстрый картавый говор, и тогда он просыпался угрюм, черен, не шел на работу, цедил дрянное разведенное пиво у ларька и дожидался открытия винного.
Жена раньше прихвастывала перед соседками редкостным мужем, теперь бегала к ним же на кухни, они всплакивали о судьбине и костерили алкашей, и от того, что у других так же, и ничего, живут, становилось легче.
Давно уже он не перешивал купленные костюмы, не выбирался по выходным «на пленэр», не покупал у знакомой киоскерши «Юманите» – он вкалывал, безропотно отдавал жене зарплату, утаивая на выпивку, и покорно принимал ругань и причитания после позднего и нетрезвого возвращения домой.
Он плелся домой мимо гостиницы, когда в его сознание проникло что-то постороннее, мешающее, странное. Он досадливо собрал хмельные мысли – и споткнулся, застыл в стойке, как голодный пес: донеслась французская речь! («Я волнуюсь, заслышав французскую речь», – вдруг завертелась в голове бешеная пластинка). Трое мужчин и молодая дама вышли из «Волги», швейцар излучил радушие при входе, и, как горохом перебрасываясь быстрыми фразами, они проследовали внутрь!..
Неотвратимо, подобно ожившей статуе, Кореньков двинулся следом. Он, будто со стороны, отмечал, как совал деньги швейцару, администратору ресторана, официанту, как втиснулся за столик, что-то пил и чем-то закусывал, всем существом устремленный к тем четверым, – они почти не пили, держались как-то по-особенному свободно, болтали, – и он почти все понимал: ужасные сроки согласования какого-то документа, длинные дороги, русские художники в Париже…
Они расплатились. Кореньков подошел, задевая стулья.
– Вы из Парижа? – отчаянно спросил он без предисловий.
Компания воззрилась, замолчав.
– О, вы говорите по-французски? – приятно улыбнулся один, носатый, без подбородка, похожий в профиль на доброго попугая.
– Иногда, – сказал Кореньков. – И что мне здесь с этого толку?
Французы рассмеялись вежливо.
– Мы не ожидали услышать здесь… – с нотками воспитанной отчужденности начала дама…
– Вы из Парижа? – повторил Кореньков, перебивая.
– Из Парижа, – подтвердил маленький, весь замшевый, шарик. И были они все чистенькие, промытые, не по-нашему небрежные. – А что, у вас особое отношение к этому городу?
– Ребята… – проговорил Кореньков, и голос его сел до сипа, шепота, мольбы. – Ребята, – проговорил он, – давайте выпьем. Вы не понимаете, что такое Париж.
Французы отреагировали весело. Возник администратор и стальной хваткой поволок Коренькова. «Т-тебе чего, это иностранцы, вали, ну», прошипел он.
Кореньков вцепился в скатерть:
– Господа, прикажите мерзавцу подать стул и прибор, меня заберут в милицию, помогите!
Неловко бросать почти знакомого в беде – солидарность возникла: французы достойно загалдели, зажестикулировали.
– Этот человек – их гость, они его пригласили, – на чистейшем русском языке сказала дама; Кореньков сообразил – переводчица.
Официант неодобрительно обслужил.
Происшествие сблизило, наладился разговор, расспросы.
– У вас почти чистое парижское произношение!
Поаплодировали; чокнулись; изумлялись:
– И вы самостоятельно… Признайтесь, разыгрываете?
– Столько лет…
– Так почему вы давно туда не съездили?
– Вам бы наши заботы, – туманно ответил Кореньков; все-таки он был нетрезв.
Прекрасную сказку не могли омрачить мелочи: у входа его забрали дружинники, доставили в отделение, составили протокол о приставании к иностранцам, отправили в вытрезвитель; ха.
Утром он на удивление сиял среди измятых рож казенного дома, умолил не посылать бумагу на работу, оставил в залог часы и пропуск, схватил такси, занял денег, уплатил штраф и примчался к жене – устроил сплошной праздник: уборку, стирку, поцелуи, клятвы, песни и пляски. Его распирало, он летал, парил над землей, в звоне серебряных колокольчиков.
Переводчица объяснила: теперь все реально. Есть «Интурист», есть ОВИР, турпутевки, поездки по приглашению; стоит это круто, но в пределах возможного.
Коренькова залихорадило. Он стал восстанавливать свою французскую библиотечку, слушать французскую музыку; и начал копить деньги.
Полюбил прогуливаться вблизи гостиницы, иногда посиживал в ресторане; еще дважды удалось свести знакомства – французы консультировали здесь строительство новой фабрики по их проекту. Последняя группа решительно отказалась признавать его за русского, не нюхавшего Франции, и заподозрила, кажется, в провокации. А выказанное им доскональное знание Парижа просто поставило их в тупик.
– Вы могли бы работать гидом в Париже.
– Я попробую, – спокойно ответил Кореньков.
Зал за залом перечислял он коллекцию Лувра. Французы, переглянувшись, признались, что искусство – не их хобби.
– Видите ли, мсье, мы не посещаем Париж, мы в нем живем, а это совершенно разные вещи.
Ему обещали прислать приглашения, но пришло только одно. В соответствующем месте Коренькову разъяснили, что он практически незнаком с приглашающим, а годится лишь настоящее знакомство, длительное, с перепиской. Полтора года Кореньков переписывался с одним добрым шевалье, но приглашение почему-то не пришло…
А в другом месте ему после строгого внушения разъяснили, что такое его невыдержанное поведение может только навредить в случае оформления за границу: неясные контакты с иностранцами.
«Интурбюро» раскрыло, что путевки во Францию (поулыбались) приходят сравнительно редко и распределяют их исключительно по профсоюзной линии.
Кореньков прикинул свой стаж, разряд, дисциплину. По собственному почину взял повышенные обязательства. После перевыборов сделался профоргом бригады. Он как бы пытался забить очередь, понимая проблематичность урвать столь лакомый кусок…
И однажды действительно пришла путевка во Францию, на двенадцать дней, стоимостью две тысячи сто рублей; но поехал замдиректора по коммерции – руководитель, с высшим образованием, ветеран…
Вышла замуж дочь, отложенные деньги ухнули на свадьбу: застолье, платье, первое обзаведение для молодых, – все нужно, как у людей, куда ж денешься.
Время летело, женился и сын, появились внуки, внукам хотелось делать подарки, жена все чаще прихварывала, рекомендовалось отправлять ее в санаторий, и все требовало сил, времени, денег, денег, времени, сил…
А перед сном Кореньков закрывал глаза и думал о Париже – спокойно и даже счастливо. Так в старости вспоминают о первой любви: давно стихла боль, сгладились терзания, рассеялись слезы, и осталась лишь сладкая память о красоте, о потрясающем счастье, и вызываешь воспоминания вновь и вновь, они уже не мучат, как некогда, а дарят тихой отрадой, умилением, убежищем от тягостного быта, мирят с действительностью: было, все у меня было и останется навсегда. Он неторопливо шествовал с набережной д'Орсэ в зелень Булонского леса, помахивая тросточкой, молодой, хорошо одетый, бодрый и жадный до впечатлений, смеющийся, выпивал под полосатым тентом стакан кислого красного вина, жмурился от дыма крепкой «Галуаз» и предвкушал, как кутнет у «Максима», разорится на отборную спаржу и дорогих плоских устриц, выжав на них половинку лимона и запивая белым, старого урожая, вином, пахнущим дымком сожженных листьев и сентябрьскими заморозками. Он сроднился с утопией, достоверно казалось, что это на самом деле было, или наоборот – завтра же сбудется, и такое двойное существование было ему приятно.
А наутро к шести сорока пяти ехал на фабрику.
Ему было пятьдесят девять, и он собирал справки на пенсию, когда в профком пришли две путевки во Францию.
– Слышь, Корень, объявление в профкоме видел? – спросил в обед Виноградов, мастер из литейки.
– Нет. А чего? – Кореньков взял на поднос кефир и накрыл стакан булочкой.
– Два места в Париж! – сказал Виноградов и подмигнул.
Кореньков услышал, но как бы одновременно и не услышал, и стал смотреть на кассиршу, не понимая, чего она от него хочет. «Семьдесят шесть копеек!» – разобрал он наконец и все равно не знал, при чем тут он и что теперь делать.
– Да ты что, дед, чокнулся сегодня! – закричала кассирша. – Давай свой рубль!
Кореньков послушно протянул рубль, от этого поднос, который он держал только одной рукой, накренился, и весь обед с плеском загремел на пол, эти посторонние звуки ничего не значили.
– Ой, ну ты вообще! – закричала кассирша. – Переработал, что ли!
В конце перерыва Кореньков обнаружил себя на привычном месте в столовой, под фикусом, лицом ко входу, перед ним лежала вилка, ложка и чайная ложечка. Стрелка дошла до половины, он встал и спустился по лестнице в цех.
На скамейке у батареи, где грохотали доминошники, выкурил сигарету, заплевал окурок и как-то сразу оказался в профкоме.
Там скрыли смущение: страсть Коренькова слыла легендой, а права у него, строго говоря, имелись… Толкнув обитую дверь, он нарушил беседу председательницы с подругой-толстухой и вперился в нее вопросительно, требовательно и мрачно.
– Ко мне, Дмитрий Анатольевич? – осведомилась председательница певуче.
– Путевки пришли, – вопросительно-утвердительно сказал Кореньков.
– Какие путевки? В санаторий? – приветливо переспросила та.
– Во Францию, – тяжко рек Кореньков, выдвигаясь на боевые рубежи.
– Ах, во Францию, – любезно подхватила она. – Ну, еще ничего не пришло, обещали нам из Облсовпрофа одно место, может быть, два…
– Я первый на очереди, – страшным шепотом прошелестел он.
– Мы помним, обязательно учтем, кандидатуры будут разбираться… открытое обсуждение…
Дремавшее в нем опасение вскинулось зверем и вгрызлось Коренькову в печенки. Протаранив секретаршу директора, он пересек просторный затененный кабинет и упал в кресло напротив.
– Что такое? – Директор не поднял глаз от бумаги, не выпустил телефонной трубки.
– Павел Корнеевич, – выдохнул Кореньков. – Тридцать шесть лет на фабрике. На одном месте. Верой и правдой (само выскочило)… Христом-богом прошу! Будьте справедливы!..
– Квартиру?..
– Две путевки в Париж пришли. Тридцать шесть лет. Через полгода на пенсию… Верой и правдой… не подводил… всю жизнь… прошу – дайте мне.
Народ знает все. Ехать предназначалось главному инженеру и начальнику снабжения. Общественное мнение Коренькова поддержало:
– Давай, не отступайся! Имеешь право!
В глазах Коренькова появилось затравленное волчье мерцание. Сжигая мосты, он записался на прием в райкоме и Облсовпрофе. Фабричный юрисконсульт, девчонка не старше его дочери, посочувствовала, полистала справочники, посоветовала заручиться ходатайством коллектива. Распространился слух, что если Коренькову не дадут путевку, он повесится прямо в цехе и оставит письмо прокурору, кто его довел. Во взрывчатой атмосфере скандала Кореньков почернел, высох, спотыкался.
Жена заявилась и закатила истерику в профкоме:
– Как чуть что – так про рабочую сознательность! А как чуть что – так начальству! Я в ЦК напишу, в прокуратуру, в газету! Будет на вас управа, новое дворянство!..
Делопроизводительница по юности лет не выдержала: шепнула срок заседания по распределению загранпутевок. Кореньков возник ровно за одну минуту до начала и прочно сел на стул. Лица у президиума изменились.
– А вы по какому вопросу, Дмитрий Анатольевич?
Кореньков заготовил гневную аргументированную речь, исполненную достоинства, но встать не смог, голос осекся, и он со стыдом и ужасом услышал тихий безутешный плач:
– Ребята… да имейте ж вы совесть… да хоть когда я куда ездил… хоть когда что просил… что же, отработал – и на пенсию, пошел вон, кляча… Ну пожалуйста, прошу вас… – И не соображая, чем их умилостивить, что еще сделать, погибая в горе, сполз со стула и опустился на колени.
Теплая щекотная слеза стекла по морщине и сорвалась с губы на лакированную паркетную плашку.
Кто-то кудахтнул, вздохнул, кто-то поднял его, подал воды, потом он лежал на диване с нитроглицерином под языком, старый, несчастный, в спецухе, так некстати устроивший из праздника похороны.
Назревший нарыв лопнул: непереносимая ситуация требовала разрешения. Пожимая плечами и переглядываясь, демонстрировали друг другу свою человечность и великодушие: чтоб и волки сыты, и овцы целы. Все были в общем «за», помалкивали только двое «парижан»… В конце концов главному инженеру пообещали первую же лучшую путевку в капстрану, улестили, умаслили, и он, неплохой, в сущности, мужик, по нынешним меркам молодой еще, согласился – и сразу повеселел от собственного благородства и размаха.
– Вставай, Дмитрий Анатольевич, – дружелюбно хлопнул по плечу Коренькова. – Все в порядке, поедешь, не сомневайся.
…Ах, что за несравненные хлопоты – сборы за границу! Пять месяцев Кореньков собирал справки, выписки, характеристики, заверял их в инстанциях, заполнял многостраничные анкеты о сотне пунктов, сидел в очередях на собеседования и инструктажи. На медкомиссии у него от волнения подскочило давление, он слег от горя: жена достала через знакомую с базы десяток лимонов (снижают), с той же целью скормила ему с полведра варенья из черноплодной рябины, перед сном выводила на прогулку и велела думать только о приятном. Слава богу, давление нормализовалось: пропустили.
Идеологической комиссии он боялся не меньше. Конспектировал программу «Время», вырезал из «Правды» политические новости и сидел в фабричной библиотеке над подшивками «Коммуниста». Он среди ночи мог не задумываясь ответить, что главой государства Буркина-Фасо является с тысяча девятьсот восемьдесят третьего года Санкара, первым генеральным секретарем ООН был норвежец Т.Х.Ли, а фамилия председателя компартии Лесото – Матжи. Накануне постригся, пошел при галстуке… Ответил на все вопросы!
Они продали облигации, снесли в комиссионку женин песцовый воротник, влезли в долги: деньги набрались.
Купили ему новый костюм, чешский, вполне приличный, жена сама, как когда-то, подогнала брюки; сорочка индийская, галстук польский, туфли румынские – европейская экипировка.
Покупки – список на четырех листах, многократно откорректированный и выверенный – изумительным фокусом укладывались в четыреста франков, выданных в обмен сорока рублей.
Пять месяцев минули. В последнюю ночь Кореньков не смог заснуть. Победное солнце Аустерлица возвестило прекрасный день начала пути. Помолодевший и легкий («Присели на дорожку. Поехали!») – он тронулся.
На вокзале их группу, уже хорошо знакомых между собой тридцать человек, во главе с руководителем, которого следовало слушаться беспрекословно, проверили, пересчитали, посадили в вагон и отправили в Москву. Перрон с машущими семьями уплыл…
Улетали из Шереметьева. В международном отделе по сравнению с общей толкучкой было свободно, прохладно. Таможенник, полнеющий парнишка с вороной подковкой усов, мельком сунул нос в кореньковскую сумку и продвинул ее по стойке: досмотр окончен.
В автобусе Кореньков оказался рядом с двумя француженками, элегантными грымзами с сиреневой сединой, покосился на руководителя и от разговора воздержался: грымзы сетовали, что не выбрались на тысячелетие крещения Руси, церковные торжества.
Их «Ту-154» взлетел минут на пять позже расписания, как и принято, Кореньков завибрировал, считал минуты, он уже боялся всего: задержки, неисправности самолета, ошибки в оформлении документов, обнаруженной в последний момент; в полете боялся, что Париж вдруг закроется по метеоусловиям, или забастуют диспетчеры, или вдруг нарушатся дипломатические отношения, и вообще самый опасный момент – посадка… и лишь когда под колесами с мягкой протяжной дрожью понесся бетон и турбины шелестяще засвистели на реверсе, гася пробег, явилось спокойствие странноватое, деревянное, пустое.