Текст книги "Среди искателей национальной идеи"
Автор книги: Михаил Хейфец
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Хейфец Михаил
Среди искателей национальной идеи
Михаил Хейфец
Среди искателей национальной идеи
Отчетливо помню: когда вели на первый в жизни личный обыск, я радостно впитывал каждую деталь, каждую секунду моей новой жизни. Интересно-то как!
Главное обстоятельство, позабытое следствием, заключалось в том, что всю дотюремную жизнь я как историк и как литератор писал именно о тех людях, которые сидели в этой тюрьме. И 22 апреля 1974 года я будто по велению волшебной палочки был перенесен в мир, уже некогда созданный моим воображением, – перенесен в роли испытателя достоверности собственных повестей и очерков. Я проверял всё, запоминал любые мелочи быта и, главное, оттенки чувств, и с первой минуты ареста я стал жить лишь затем, чтобы написать новую книгу. Написать собственной жизнью. Я боролся, чтобы ее писать, я размышлял, чтобы ее писать, я читал, чтобы ее писать.
Петр Кириллович разворачивает предо мной газету, где помещены портреты всех советских министров и руководителей. Многие: Брежнев [1], ПредКГБ Андропов, министр юстиции Теребилов, генеральный прокурор Руденко перечисляю только тех, которых запомнил, – помечены жирной чернильной каймой.
– Ты посмотри, – тычет он в лица. – Что в них русского? Нас не обманешь, фамилию какую хочешь придумают, а рожу не спрячут. Все евреи... Неужели, если ты честный, ты в этом лице найдешь хоть что-нибудь русское, он ткнул пальцем в физиономию "первого чекиста" Андропова.
Евреями – тайными – у него были все, кто вызывал негодование: например, бывшие эсэсовцы или полицаи, "стучавшие" в лагере на товарищей; инвалиды, просившиеся на работу в лагере для заработка (помню, как он, вернувшись из карцера, возмущался одним из пятого лагеря, "жидом": "Сам еле ходит, а работы просит. Да разве каторга для того, чтобы работать!"), и вообще чрезмерно старательные на каторжной работе люди. В лагере сложился даже специальный веселый термин: "сартаковские жиды". И это не было лишь индивидуальным чудачеством. Помню, когда я со смехом передавал Дмитру Квецко убеждение Сартакова в том, что генеральный прокурор СССР Руденко – еврей, Дмитро только вздыхал: "Эх, Миша, с каким бы удовольствием мы вам его подарили...".
Но с Сартаковым я на эти темы не шутил. Петр Кириллович был человеком серьезным и юмористического отношения к своим выношенным убеждениям не потерпел бы... Сартакову я объяснял всерьез: "Не отрицаю в принципе, что Андропов может быть евреем. Мало ли у нас вообще таких – например, Торквемада... Но, Петруша, если бы это оказалось правдой, это одновременно было бы величайшей государственной тайной. Ведь ее раскрытие оборвало бы карьеру нашего вождя Юрия Владимировича – поэтому каждый, кто ее узнал бы тю-тю... Сам понимаешь. А уж тем более ты, Петро, не смог бы ее узнать". Но Петро всматривался в "интеллигентное" лицо председателя Комитета, и все аргументы отскакивали от него, как горох от бетонной стены.
Меня интересовал механизм появления такого убеждения (помимо, так сказать, инерционного, традиционного механизма) у Петра Кирилловича. И постепенно мне показалось, что я раскрыл этот механизм.
Русские люди находились в лагере в тяжелом положении. Подавляющее большинство заключенных составляли националисты: украинцы, армяне, литовцы, эстонцы, молдаване (румыны) и т. д. Национализм – первичное политическое чувство, не отличающееся особой тонкостью или изощренностью. Единственный источник бед своего народа он усматривает в чужом на роде. Этим народом-виновником оказались в лагере русские. Причем, характерно: чрезвычайно чувствительные к любому, часто невинному уязвлению собственного народа со стороны постороннего, националисты зачастую легко и походя оскорбляют чужой народ. Я не делаю из этого всеобщего правила: наоборот, такие люди, как, например, украинцы Квецко, Попадюк, как будто опровергают мое мнение. Но, думается, общую, главную тенденцию я все-таки ухватил. И вот народом, наиболее оскорбляемым и уязвляемым, оказались в лагере русские: они вынуждены были сносить все упреки и поношения, которые иногда невольно, инстинктивно, но тем обиднее высказывали им националы. Они должны были искупать империальные вины России... А это, в свою очередь, порождало у русских страстное желание найти своего оккупанта, своего угнетателя и свалить, переложить на него исторические, существовавшие и не существовавшие вины. Евреи, "неуловимо скрывшиеся" под русскими фамилиями и "проникшие в Кремль", подходили для этой цели более всего.
И другое. Русский человек не мог понять смысла действий своего руководства. Зачем разорили, загубили, в пыль стерли хозяйственное собственное крестьянство в "годы великого перелома"? Чтобы подорвать сельское хозяйство страны? Чтобы каждый год посевная и уборочная превращались в "битву за урожай"? Сколько в лагере было насмешек над газетными "полевыми штабами", "рейдами", "кораблями полей". "А мой дед пахал, сеял, убирал и не знал себе, что ведет битву за урожай. И вся Россия с хлебом была и хлеб вывозила", – шутил Квецко[2]. Зачем строят и строят заводы, и на эти заводы, чтоб они успешно работали, загоняют работать миллионы заключенных? Какой тогда в заводах смысл? И наконец, главное: зачем Союз лезет во все щели мира, всюду сует свой нос? Зачем выбрасывает миллиарды на Кипр и Кубу, в Анголу или Ливан – что там забыл русский рабочий? Русский человек не понимает смысла политики своего руководства; он, русский, нуждается, он мяса месяцами не видит, молоко у него с перебоями, лук – и то с перебоями, а в это время его средства идут во все концы: и в своей стране (окраины, в среднем, живут богаче собственно русских областей), и за границу. И при этом еще на него же, на русского, все в обиде, его клянут и ругают...
– Разве свое правительство может так обращаться со своим народом? вырвалось у Сартакова. – Откуда у него к своему народу может быть такая жестокость? И зачем русским людям лезть в чужие страны, когда своей земли хватает... Нет, не говори, ни за что не поверю...
И пошли рассуждения о евреях, которые захватили власть в Кремле, "наших" людей, конечно, не жалеют, – чего чужих жалеть! – а используя русский народ, стремятся осуществить свой вековой замысел: захватить власть над всем миром. Еврейский вечный заговор!
Надо признаться, что в рассуждениях Петра Кирилловича имелась своя логика. Если представить, что Россией, действительно, завладели чужаки, равнодушные к ее народу и мечтающие о всемирном господстве, то многое в его вопросах и недоумениях находило бы простое и ясное объяснение... Простое объяснение, оправдывающее, кстати, и свой народ, снимающее с него бремя вины, делающее его только жертвой, только страдальцем. А русский народ еще с народнических времен XIX века привык воспринимать себя лишь как эталон правды и справедливости, а все свои беды и грехи относить исключительно за чужой счет – то ли за счет "немцев" (по Герцену!), то ли "эксплуататоров" (по Ленину), то ли "евреев" (по Пуришкевичу)... Много их набиралось виновников, а народ... "При чем же тут народ?" (Твардовский). Народ всегда оставался вроде ни при чем...
Много мы переговорили в 17-м лагере с Петром Кирилловичем. У меня была сильная позиция в спорах с ним: отстаивая выезд евреев в Израиль, я, в сущности, был его союзником спасал Россию от еврейства. Кроме того, Израиль как постоянный противник Кремля пользовался неизменной симпатией Сартакова, причем любопытно, что его отношение, например, к палестинцам (и вообще к арабам) было куда более безжалостным и бескомпромиссным, чем мое (союзники "кремлевских плутократов" не вызывали у него ни понимания, ни снисхождения). Сыграло тут роль, конечно, и то обстоятельство, что они были разбиты евреями в войне: русский человек до мозга костей, Сартаков никак не мог уважать побитых.
В конце концов, он составил оригинальную теорию, что евреи разделились: кремлевские губят Россию, а израильские спасают свой народ. Впрочем, иногда ему приходило в голову, что "кремлевская политика" умышленно губительна не для России, а для советской власти, что это евреи специально забрались в Кремль, чтобы эту власть погубить...
– Мне один умный еврей в тюрьме сказал: "Мы эту власть соорудили, мы ее и свалим".
...Как сейчас вижу, как Петр Кириллович в своих синих штанах с могучими темными и теплыми заплатами на местах, защищающих геморрой от простуды, какой-то подпрыгивающей походкой ходит со мной по кругу 17-й зоны.
– Я тебе скажу, в общем, так. Есть евреи, а есть жиды. Евреи – это которые едут в Израиль, а жиды – которые лезут в Кремль.
"Политиков" в 17-м лагере было немного – десятка полтора. Подавляющее большинство – националисты. Русских демократов, к которым причисляли меня, всего четверо; из них трое, как позже выяснилось, осведомители КГБ. "Следствие в лагере продолжается", – первое, что мне объяснили ребята по прибытии в лагерь.
Расчеты поломались потому, что я сдружился не с теми, с кем полагалось, а с самой мощной лагерной группировкой украинскими националистами. Признаюсь, живя в России, я не интересовался национальным вопросом. По-моему, он там не существовал. Еврейский вопрос не был в России национальным, ибо евреи не добивались национального самоопределения: они хотели выезда; для России это был чисто административный вопрос. То же относится к крымским татарам, к немцам Поволжья и т. д., только с той разницей, что вопросы выезда связаны у них с внутрисоюзным перемещением их народов. Когда же в Москву, в Ленинград приходили сообщения об арестах на окраинах – в Киеве, Каунасе и т. д., эти аресты по аналогии воспринимались как обычные репрессии против демократов.
Так оно в общем и было, но главное – чисто национальный аспект движения на окраинах – при таком восприятии пропадало. Повторяю, поэтому я этим вопросом и не интересовался. В первый же вечер в лагере ко мне подошел молодой литовец Бронюс Вильчаускас и спросил: "Как вы относитесь к нашему национальному движению?" – "Я о нем ничего не знаю". "?" – "Ну, не знаю, что делать? Но раз я признаю право каждого народа на национальную независимость, естественно, признаю право на независимость Литвы".
Однако к украинцам и украинскому движению я и на воле испытывал симпатию и интерес. В чем причина и обособление украинцев в моем сознании? Может быть, в духе противоречия: сейчас, когда традиционный "жид" все-таки явно оттеснен от кормила российского правления, масса шовинистического ме щанства стала переносить национальную неприязнь на "хохла", который, дескать, засел на главных должностях в Кремле. Я не раз это слышал своими ушами. Ну и вот, чувство противоречия мещанству заставляло с особым вниманием и сочувствием относиться к украинцам. Может быть, сыграли свою роль мои литературные интересы, связанные с народничеством. Я знаю, что по территории Украина равна Франции, по населению равна Франции, но разве можно сравнить духовный вклад Франции и Украины в мировую культуру? Несоизмеримые величины... Но как человек, изучавший 70 – 80-е годы XIX века истории России, я знал и другое, знал, как от природы талантлив, самобытен, ярок этот народ. Следовательно, неравенство культур проистекало не от физиологической природы данной нации, а от внешних условий, от приниженного национального положения ее на протяжении веков.
По-моему, обычно евреям мешает сочувственно воспринимать украинское движение память о прошлом: зверские погромы Хмельницкого и Гонты, погромы в Харькове и Киеве в XIX веке, погромы петлюровцев в Житомире и Шепетовке и т. п. Кровь не вода, и память о пролитой крови отцов не исчезает украинцы знают это лучше других, и любые оправдания (например, ссылкой на осквернение церквей ростовщиками как причину истребления всего еврейского населения города) только мешают истине. Мне истории кровавые страницы не мешали полюбить Украину по другой, по-моему, более объективной причине. Я всегда был убежден, что Богдан Хмельницкий, великий полководец, великая сабля Украины, на самом деле не любил свою родину. Уже в лагере довелось прочитать замечательный документ "Летопись самовидця" ("Воспоминания очевидца") о "Хмельниччине" и последующих годах. В нем, наконец, нашел ответ на давно интересовавший меня вопрос: как Хмельницкий расплачивался с Крымской ордой за союз и военную помощь в борьбе против польского короля. Он, оказывается, уплатил Орде, отдав в ясырь, то есть в рабство, в татарский полон, тридцать украинских городов. Меня поразило, с какой легкостью великолепные, героические, мужественные "ватаги" Украины приводили на свою землю иноземцев и грабили ее "мужиков-гречкосеев" вместе с кочевыми грабителями: Серко призвал калмыков, Дорошенко – турок и прочая, и прочая... Мудрено ли, что это "лыцарство", бесстрашное, героическое, но лишенное, мне кажется, подлинного национального чувства, беспощадное и жестокое даже к своему народу, мудрено ли, что оно зверски относилось к "людям короля", к иноверцам, чужакам и ростовщикам? Первой жертвой их сабли становился жид, но второй – свой брат, презренный мужик-гречкосей. И потому много ли надо делить потомкам жертв этой сабли?
Что касается Петлюры, то я верю Жаботинскому, человеку предельной искренности, который засвидетельствовал: у вождей национального движения Украины не было вражды к национальному движению еврейства, не было антисемитизма. А погромы? Озверелая солдатня совершала их во всех лагерях: и белые, и красные (8-я дивизия 1-й Конной армии Буденного была расформирована за погром – но никто ведь не обвиняет Ленина и его ЦК в антисемитизме), и махновцы (а ключевые должности в штабе Махно занимали евреи), и, конечно, петлюровцы. И историческая вина Петлюры состоит в том, что он не сумел обуздать, остановить их, подорвав тем самым в серьезной мере свой тыл. Но мало ли чего не сумели сделать, организовать, взять в руки петлюровцы на горе своему делу? Во всяком случае, я лично не могу не верить Жаботинскому, что вожди и идеологи национального движения на Украине не были врагами моего народа. И этого было достаточно для меня, чтобы воспринимать это движение с живым сочувствием, без наслоений прошлого.
Так с первого дня в лагере я (хотя и без евреев) оказался в окружении мощной группы друзей, поддерживавших меня и морально, и материально. Зорян Попадюк, студент Львовского университета и настоящий "украинский Баярд", на второй день моего пребывания в лагере подложил мне в тумбочку банку сливочного масла:
– Кушайте, – в ответ на мои протесты. – Вы же с этапа. Я вчера отоварился в магазине... у меня много.
Только потом я узнал, что представляет собой банка сливочного масла в лагере...
Постепенно, в ходе общения прежде всего с украинцами, я начинал понимать сложности национального вопроса в СССР. До тех пор у меня были взгляды обыкновенного демократа: я признавал, естественно, право народа на национальное самоопределение, включая право на создание собственного государства. Но одновременно я полагал, например, что индустриализация страны с помощью иностранного капитала и иностранной помощи – это всегда хорошо, ибо повышает жизненный уровень местного населения, приобщает его к цивилизации. Полагал, что овладение населением вторым языком, тем более языком высокоцивилизованного народа, – это тоже хорошо, так как способствует контактам культуры, науки, цивилизации. Полагал, что нехорошо, когда чужой язык и нравы навязываются насильственно, староколонизаторскими приемами, а если на селение само проявляет интерес к чужой культуре и языку, то препятствовать этому – провинциальная узость и т. д. и т. п. Словом, я имел обычный, стандартный набор представлений "белого европейца". Но я все-таки был честен в своих взглядах и на самом деле хотел понять, чем живут, из-за чего борются и сидят в тюрьмах и лагерях мои "братья по классу" националисты разных народов. И кажется, кое-что стал понимать. Вот несколько эпизодов, в итоге которых мои взгляды на национальный вопрос стали, кажется, глубже и серьезнее.
* * *
Зорян Попадюк, уже упоминавшийся выше, рассказывает: "Я рос обыкновенным комсомольцем. Был секретарем комитета в школе. Дома мои никогда мне ничего не объясняли. Помалкивали. Но однажды у нас в Самборе было наводнение, река размыла берег и показались кости. Весь берег в человеческих костях и черепах... Мы, школьники, стали спрашивать учителей, они отвечали: "Вам пока рано про это знать". Но мы узнали: когда большевики пришли в сороковом году, они расстреляли в нашем маленьком Самборе больше ста человек весь цвет интеллигенции. Помню, по берегу бродил полусумасшедший старик и искал череп сына. С этого у меня все и началось..."
Зорян, сероглазый, с девичьим милым лицом, "стройный и соразмерный", как говорится в Библии, создал подпольную националистическую организацию из школьников и первокурсников Львовского университета. Они успели выпустить две листовки: одну – против ввода войск в Чехословакию, другую против запрещения праздновать в Львовской области юбилей великого национального поэта Шевченко. Решение о запрещении юбилея признано теперь неправильным, и секретарь обкома, принявший его, снят с должности. Зорян, автор протеста, получил за то же в свои девятнадцать лет двенадцатилетний срок заключения (семь лет лагеря и пять лет колымской ссылки). Кроме того, в обвинительном заключении также фигурирует крест, который члены группы дважды ставили на братской могиле тех самых "костей", которые размыла река. Крест власти снимали, так как на нем была антисоветская надпись.
– Что вы написали, Зоринька?
– "Жертвам террора".
Однажды Зоряна вызвали на беседу к "представителю общественности" сотруднику Института мировой экономики и международных отношений Владимиру Бабаку. Зорян так излагал начало беседы:
– Сидит он, сидят рядом Зиненко и кагебист. Я спрашиваю его: вы, как марксист, признаете, что чем больше будет наций, чем многообразнее человеческий облик земли, тем лучше для человечества? Он задумался... Я спрашиваю: как вы считаете, человечество выиграло от того, что открыло наконец для себя Африку? Он говорит: конечно. А Бангладеш? Тоже. Так вот, мы ничего другого не хотим, кроме как найти свое лицо и открыть себя для человечества. Вы желаете единообразия – единой философии, единого общественного строя, единого лица мира. Мы хотим разнообразия, мы верим, что настоящая культура в наше время связана с единством разнообразия. И хотим стать собой, а нам мешают. Кто вам мешает? Я стал перечислять ему факты. Он слушает и только одно говорит: этого не может быть, вы ошибаетесь. Я отвечаю: как же ошибаюсь, когда я видел это собственными глазами, это было в моем городе...
Через пять дней после отъезда "представителя общественности" уехал и Попадюк: во Владимирскую "крытую" тюрьму на три года.
* * *
Осипов, по-моему, – национальный тип русского характера. Сила его часто не в глубине, тонкости или логичности, она – в страстности, в отчаянности поисков Духа, иногда вопреки Разуму. Осипов, по-моему, далеко не всегда прав, но он честен. Когда он заблуждается, он заблуждается как глубоко верующий человек, не как хитрый демагог. Конечно, честность его – это честность политика, то есть предполагает выдержку, расчет, компромиссы и умолчания (когда ему говорить невыгодно). Но, повторяю, он честен. Может путаться и путать, может противоречить себе. Но это – путаница в поиске, а не путаница трусливого стремления обмануть себя, чтобы тем вернее обманывать других.
Еще одно. Он недоверчив ко всяческим внушениям и поучениям со стороны (слишком уж часто обманывали его близкие "ученые" друзья), но зорок и хваток ко всякой проходящей мимо мысли, которая покажется ему верной. Такая мысль не проскочит – не пропадет: он схватит ее, незаметно обработает и вставит в систему своей политики.
Осипов из породы тех организаторов по натуре, про которых я читал в старинных материалах и рукописях о подпольщиках, – из породы Георгия Натансона, Александра Михайлова, Иннокентия Дубровинского... Он знает и помнит всё про человека, который его интересует: на ком женат, с кем связан, на что способен. Иногда эта мелочная тщательность даже раздражает.
Исторически люди, подобные Владимиру Осипову, всегда занимали вторые места в руководстве подпольных организаций. Им всегда нужен был на первом месте трибун, идеолог, мыслитель, рядом с которым они могли привычно и неутомимо сплетать сеть организованного аппарата и заставлять ее целеустремленно работать по "задумкам" вождя партии. Интересно, что такие люди всегда уступали с видимой охотой первое место другому (это ясно в тех случаях, когда волею судьбы они временно становились вождями; как только рядом появлялся какой-нибудь трибун или литератор, ему сразу отдавали первое место, хотя, имея в руках организационные связи, они практически являлись непобедимыми в борьбе за власть). Так, Михайлов уступил место лидера партии Желябову, Гоц – Чернову, Штрассер – Гитлеру... Зная Осипова, не сомневаюсь, что он при первой возможности поступил бы так же. Историческая его трагедия, по-моему, заключалась в том, что рядом с ним не оказалось достойного и порядочного идеолога, что ему – в его время – одному приходилось тащить воз своей "партии" и быть предаваемым и продаваемым некоторыми из тех, кто считался "идеологами". Эти мысли, кажется, бродят и в тайниках его души. Однажды вырвалось: "Вече"? Может, я был недостоин возглавлять такое дело. Может быть, оно выше меня, моих способностей. Но что было делать, если, кроме меня, не нашлось никого...".
Когда я слушал рассказ Осипова о студенческих годах, меня по-ражало сходство нашего духовного развития, сходство до мелочей. Оба начинали с комсомольского активизма, вдохновлялись хрущевской целиной, оба с торжественно-благоговейной верой в будущее "очищение" прослушали хрущевский доклад на XX съезде. Для обоих вторжение советских войск в Венгрию в 1956 году не стало сколько-нибудь серьезным событием во внутренней жизни: насилие и анархия венгерских повстанцев, их стихийность и неорганизованность – все это не привлекало нас. Так было.
– ...Зато огромным событием стала казнь Имре Надя, – рассказывал Володя. – Кажется, его казнили года через два. А я хорошо помнил речи Яноша Кадара, прежде защищавшего Надя, клявшегося публично, что Надь не виноват в анархии и насилии, – и вдруг эта звериная жестокость Хрущева, бессмысленная в политическом отношении – разве что как месть... Долгое время Надь служил мне идеалом Героя и Мученика...
(И это похоже на меня. Венгерскую трагедию я осознал только после убийства Надя и Лошонци "либеральным" Хрущевым.)
Как я понял, серьезное воздействие на изменение жизненной позиции Осипова сыграл разгром группы КраснопевцеваРенделя в Московском университете в 1957 году.
Краснопевцев считался восходящей звездой молодого поколения советской исторической науки. Блистательный аспирант, руководитель университетской комсомольской организации, он был постоянным примером для студентов-историков. Краснопевцев станет большим ученым – об этом твердили им профессора. А какой он был идейный, какой лидер ленинской молодежи!
И вот оказалось, что этот комсомольский рулевой стоял во главе подпольной организации историков Университета. Они разработали программу по словам Осипова, то была смесь большевизма, меньшевизма и троцкизма. Забавное, должно быть, получилось произведение! Вообще, по моим наблюдениям, вплоть до процесса Галанскова и Гинзбурга в Москве, идеологическое движение в СССР не сходило с позиций марксизма (или экономического материализма) – в истории. Марксизм являлся единственной духовной пищей, которую мы впитывали с детства, и любые новые поиски оказывались возможными только под марксистским гарниром. Худо ли, хорошо ли, но марксизм стоял на фундаменте предшествовавшей ему науки и в этом смысле казался убедительным тем, кто не подозревал, что с XIX века наука довольно-таки сильно ушла вперед... До поры до времени явные разногласия марксистской теории с практикой СССР прикрывались все новыми истолкованиями старых идеологических постулатов.
Расхождение теории Маркса и Ленина с практикой советского общества в середине 50-х годов стало настолько явным для всякого исследователя, интересовавшегося не за зарплату социальной теорией, что возникла необходимость вернуться к "истокам" – подобно тому, как после костров инквизиции христианские мыслители стали задумываться не о существовании Христа, а о возврате к идеалам раннего христианства. В сущности, даже КПСС тогда провозгласила лозунг "назад к Ленину!" – в трудах и сочинениях Основоположника стали искать идейную опору для робких реформ хрущевской поры... Оппозиция пошла дальше, хотя сидела в той же купели, Краснопевцев и его друзья, студенты и аспиранты, воскресили наряду с Лениным еще Мартова с Троцким – весь спектр социал-демократической российской мысли. Они даже занялись первичным, зачаточным установлением связей с заграницей: во время Всемирного фестиваля молодежи и студентов в Москве в 1957 году нашли контакты с польскими оппозиционерами-студентами, группировавшимися вокруг журнала "Попросту". Тогда же, летом 1957 года, они совершили первое открытое выступление: распространили в Москве листовки с протестом против решений июльского, 1957 года, пленума ЦК, снявшего с постов Маленкова, Кагановича, Молотова, Сабурова, Первухина (а затем и Булганина с Ворошиловым) подавляющее большинство членов Политбюро. Подпольщики вряд ли сочувствовали старым сталинским бонзам, потерпевшим поражение, но защищали их, как я понял из рассказа Осипова, исходя из принципиальных марксистских положений: они расценивали итоги пленума как чистой воды государственный переворот.
К осени с группой Краснопевцева было кончено: когда Осипов и его однокурсники вернулись с целины, на факультете шепотом рассказывали про аресты, потом суд... Их судили по знаменитой сталинской статье 58-10 (ныне переименованной в 70-ю) и дали по десять лет.
Одновременно или чуть позже была разгромлена в Университете и вторая подпольная группа, состоявшая из студентовюристов. Ее возглавлял Юрий Машков. Душой группы стала Валентина Цехмистер. После оглашения им приговора участники процесса по предложению Валентины трижды прокричали: "Позор кремлевским бандитам!" Это была группа "югославского направления", рассматривавшая "титоизм", или самоуправляющийся социализм, как наиболее верное практическое воплощение идей Маркса – Ленина.
Но существовала и третья группа. Она сформировалась вокруг студента Иванова (ныне более известного под литературным псевдонимом "Скуратов"). Как я понял, взгляды Иванова оказались теоретической помесью из идей Троцкого и Ницше в эпоху левацких насильников это сочетание не выглядит таким уж странным. В группу Иванова-"Скуратова" входили не только универсанты, но и студенты других институтов, в их числе выпускник Московского энергетического института Виктор Авдеев, а из историков – Владимир Осипов.
В декабре 1957 года он прочитал на студенческом семинаре доклад, заголовок которого дает представление о содержании: "Комитеты бедноты в 1918 году как орудие борьбы коммунистической партии с русским крестьянством". С этой даты Осипов отсчитывает начало своей общественной деятельности.
Историю площади Маяковского Осипов излагал так.
Памятник Маяковскому в Москве ожидали давно. По-своему молодежь Маяковского уважала: "истинно марксистский", "истинно ленинский" поэт оказался созвучен эпохе первичного пробуждения общественного сознания (как Евтушенко с его тогдашней декларацией: "Считайте меня коммунистом!"). Поэтому, когда скульптуру наконец поставили (через три десятилетия), у ее постамента возникли стихийные сборища молодежи: начинающие советско-комсомольские поэты с этой эстрады стали читать стихи случайной публике.
Сначала властям, особенно комсомольским, это нравилось; новая форма идейного воспитания молодежи была разрешена. Но скоро сборища на площади вырвались из-под комсомольского контроля. Владимир так анализировал ситуацию:
– Советский человек живет в норе: в своей работе и в своей квартире. Он не может вырваться из этой норы: клубы у него производственные, то есть связанные с той же работой, или при домоуправлениях, то есть при твоем доме; все общественные организации: комсомол, ДОСААФ и так далее – тоже связаны либо с производством, либо с жилищем. Близких по духу людей, особенно в большом городе, он физически просто не может встретить, если ними не работает или не соседствует. А тут возникла самодеятельная площадка, где встречались любители поэзии со всей Москвы, независимо от института, завода или домоуправления. Стенки нор сломались.
К этому объективному фактору стоит добавить фактор субъективный: на площади Маяковского появились люди с большим организаторским талантом, и их сразу заметили.
– Три человека стояли у начала этого движения, – вспоминал потом Краснов-Левитин, церковный писатель-диссидент, лагерник, выдворенный, в конце концов, из СССР. – Эдуард Кузнецов, Юра Галансков, Владимир Осипов.
Имена эти сейчас всемирно известны как имена литераторов (Кузнецов и Осипов стали членами ПЕН-Клуба), но по своему природному призванию их носители, несомненно, были крупными организаторами общественных сил. Мало того: на площадь Маяковского приходил еще молодой Александр Гинзбург, именно там он задумал и составил первый за десятилетия в СССР нелегальный журнал "Синтаксис", где печатались почти никому не известные тогда Б. Ахмадулина, Б. Окуджава и другие. С Эдуардом Кузнецовым появился рядом неразлучный его друг Виктор Хаустов, впоследствии герой двух политических процессов, – это был, кажется, первый, советский диссидент, публично на суде отвергнувший марксизм-ленинизм (недавно в лагерь пришло письмо: Василь Стус встретил Хаустова на этапе из лагеря в ссылку. "Он теперь того же направления, что и Володя Осипов, – писал Василь, – но мы встретились по-джентльменски и по-дружески расстались"). Группу десятиклассников, почтительно окружавших полувзрослых заводил, возглавлял признанный вожак Володя Буковский. Наконец, яркой фигурой в этом созвездии был Илья Бокштейн, горбатый философ с миссионерским взором, впоследствии политзэк и политэмигрант. Кажется, не найти знаменитого диссидента из молодых, прогремевшего в конце 60-х – первой половине 70-х, который не появлялся тогда на площади Маяковского, не провел там своей юности. Именно на площади Владимир Осипов почувствовал, что ему, наконец, есть где приложить свой организаторский дар.
Видимо, возможность проявить природные способности оказалась настолько важной для него, что даже первая личная трагедия – развод с женой – прошла почти не замеченной. "Наш брак был безоблачен, и вдруг она мне сказала, что любит другого. Неделю я лежал в постели, не в силах двинуться с места, но, видно, организм был силен: через неделю встал и ушел в работу". Работой стала площадь Маяковского.