Текст книги "Почему Жаботинский не стал еврейским вождём"
Автор книги: Михаил Хейфец
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
МИХАИЛ ХЕЙФЕЦ
Почему Жаботинский не стал еврейским вождём
Заметки по прочтении книги
Историк и журналист Шмуэль Кац, в 30-е годы работавший в штабе ревизионистского движения, посвятил работе над текстом о великом кумире своей молодости Владимире-Зеэве Жаботинском семь лет жизни. Прочесав бездну документов и писем, Кац создал грандиозную эпопею в двух томах, каждый по шестьсот с лишним страниц. Нашел и спонсора, давшего средства на выпуск «кирпичей» на иврите, на английском, а потом и на русском[1]1
Шмуэль Кац «Одинокий волк. Жизнь Жаботинского». «Иврус», 2000.
[Закрыть] языках. Поистине – подвиг жизни!
Но странная вещь бросается в глаза: издание это встретило в публике довольно слабый отклик. А ведь Жаботинский относится к редчайшему типу публицистов, которые живы как творцы и после смерти, статьи его страстно перечитываются через десятилетия после ухода автора из жизни, литературы, политики. Почему ж так удивительно получилось с большой книгой о нём, о жизни его?
Мне исток неудачи (относительной, конечно) видится в принципах, которыми руководствовался Шмуэль Кац. Во-первых, он хотел охватить всё! Да, явно знал всё (если даже о чем-то и не захотел написать), независимо, бытует эпизод жизни в истории как факт-урок или уже ушёл в архив, а если интересен, то лишь любопытствующему любителю исторических анекдотов. Биография осталась, как говорят профессионалы, «непереваренной»! Важное и неважное свалено вместе. Но главный минус – Кац написал панегирик идеалу, не пытаясь осмыслить причины исторических поражений своего героя и исторических побед соперников и оппонентов… Подобную книгу массовому читателю одолевать скучно – особенно ближе к 1200-й странице… И это – жаль. Мне лично жаль. Потому что собран материал бесценный, необходимый – прежде всего, для осмысления мировой политики и истории XX века.
Жаботинский жив как особый тип личности, как образ духовного лидера, идеи которого не только вдохновляли современников, но остаются актуальными и для нас, потомков, тоже… Поэтому я решил написать об этих мощных томах – уроках жизни Жабо (как его звали соратники), важных нынешнему человеку, какими эти уроки видятся мне.
* * *
Владимир Евгеньевич (Зеэв бен Йона) Жаботинский родился в 1880 г. в семье одесского хлеботорговца. Говорят, русский босс отца, генерал, и придумал Йоне новое имя – Евгений, сказав: «Ты настоящий гений в нашем деле, вот и будешь Евгением».
Своего отца мальчик не помнил – тот рано умер. Кац предполагает, что «по онкологическим причинам». Судя по тому, что сын, Зеэв-Владимир, в пожилом возрасте заболел частой «еврейской болезнью» – диабетом, отец умер, скорее всего, от того же: диабет не умели ни лечить (инсулин ещё не был открыт), ни даже толком распознать…
Семью разорило долгое и дорогое лечение её главы. Вдова попросила у родных «совета» (по сути, конечно, – помощи) – что делать с детьми? Племянник, юрист, практично рекомендовал скорбящей тетушке: «Нам в семье хватает образованных людей. Отдай девочку в учение к портнихе, а мальчика – к плотнику». Мать, однако, открыла небольшой писчебумажный магазин и дала детям приличное образование. С племянником она позже не разговаривала. Лет через двадцать пять, когда имя Жаботинского стало известным каждому человеку в русской литературе, а в еврейских общинах – каждому, племянник попросил у тети прощения. «Я не сержусь. Прощай», – ответила она юристу и враз закончила неприятный ей разговор. Хотя ещё лет через пять – при содействии знаменитого сына – помогла родственнику устроиться на службу и даже дала денег – без отдачи, разумеется.
Такая женщина вырастила Зеэва Жаботинского!
Удивительно, как она верила в талант своего мальчика. Но он сам… Учился неважно. В конце жизни признал: «Когда немец хочет сделать комплимент отцу, он говорит: «Ваш сын хорошо воспитан». По-русски в таких случаях говорят – «ваш сын – первый ученик». Я считаю, что высшая мера мужского и божественного начала… выражена в замечательно волшебном слове шайгес (сорванец). Если можешь стать сорванцом, стань им! Ну, а коли не можешь – если тебе ничем не помочь, ну, тогда иди, становись «первым учеником» (I, 540). И в школе он считался злостным прогульщиком… «Всё, чему я научился в детстве, я научился не в школе», – так напишет в старости.
Сколько раз, к слову, пытался он сдавать вступительные экзамены в гимназию, куда для еврейских детей доступ в принципе имелся, но как правило – «через Его Величество Подкуп». У матери денег на взятку не было, а он всё-таки чудом пробился в класс. И – внимание, внимание! – сам бросил гимназию. Почему? «Я клянусь, – писал он через тридцать лет, – я не знаю. Это случилось потому что потому». Встал и ушёл (как полвека спустя – Иосиф Бродский, но уже в советской школе!). Всего за полтора года до выпускных экзаменов. И гордился этим поступком – всю жизнь. Потому что, окончив гимназию, объяснял потом, он бы непременно поступил в университет, закончив университет, стал бы адвокатом. Началась бы война – не пошёл натурально добровольцем в армию, ведь у адвоката большая и выгодная клиентура… В итоге большевики, приняв во внимание «реакционные взгляды», одарили бы Зеэва пулей и ямой – без гроба и могильной плиты… «Я неоднократно подумывал написать научный трактат «Как важно уметь совершать глупые поступки». Самое невероятное, что он уговорил мать согласиться с безумным для еврейского мальчика поступком!
Правда, тогда, в предпоследнем классе, он превосходно владел не только русским языком и знал чуть не наизусть всю классику российской словесности. Старшая сестра выучила брата говорить и читать по-английски, кузен – по-французски: читать любимые приключенческие книги. Одноклассник научил польскому (Зеэв хотел читать Мицкевича в оригинале), сам он – по самоучителю – выучил испанский. Слушая разговоры матери с родней, освоил (и, к слову, очень недурно) идиш, а учитель (знаменитый Равницкий) дал ему первые уроки иврита. Так что к семнадцати годам юноша владел семью языками. (Но, заметьте, не латынью и не эллинским, которые преподавали ему в гимназии…)
С тринадцати лет мальчик стал рассылать по редакциям свои переводы и оригинальные тексты. Среди переводов, к слову, найдём знаменитый до сих пор в России текст «Ворона» Эдгара По. Бросив гимназию, уехал за границу, где ему разрешили поступить в университет без аттестата зрелости, и отправился туда не нахлебником матери или старшей сестры, а полноценным работником: «Одесский листок» взял семнадцатилетнего журналиста на жалованье – иностранным корреспондентом. Редактор предложил на выбор Бёрн или Рим (там не было корреспондентов), так что Жаботинский выбрал место учёбы, исходя из предписаний первого работодателя.
В Риме в его душе воспылала страсть ко всему итальянскому, особенно к языку, литературе и социальным наукам (Жаботинский учился у великих звезд – Энрико Ферри и Антонио Лабриолы). Забавный эпизод припомнил в книге Шмуэль Кац: году, примерно, в 1938-м, на приеме в одной из европейских столиц после выступления Жабо подошёл к нему итальянский посол поздравить с успехом… Естественно, поздравлял на английском. Тот ответил по-итальянски. «Как я ошибся! – воскликнул дипломат. – Мне же сказали, что вы русский. Никто не предупредил, что вы итальянец!» («Римляне думают, что я из Милана, – шутил потом Жабо, – а сицилийцы принимают за римлянина»).
И почти сразу, в первые студенческие годы, пришла к нему великая журналистская слава.
Кажется, Кац разделяет мнение персонажа, что в статьях студенческого времени и позже (в работах «доеврейского периода») «не было ничего… кроме глупостей и болтовни». Но сам Жаботинский признавал: «Видно, в этой болтовне таился некий глубинный смысл, связывавший её с основными вопросами эпохи. В этом меня убедило не столько возрастание числа почитателей, сколько – и даже в большей степени – гнев врагов». Газеты с фельетонами «Альталены» (журналистский псевдоним) перепродавались по тройной, иногда по пятерной цене. Когда через три года он приехал к матери на каникулы, редактор предложил ему оставить Римский университет и пойти сразу работать – «на королевское жалованье». «Я хорошо знал, – вспоминал редактор через тридцать лет, – что один фельетон Жаботинского стоит десяти остальных». Тогда же пригласила его сотрудничать и влиятельная петербургская газета… Часто печатался в итальянской периодике – на итальянском, разумеется, языке. Кац не анализирует всерьез старые «русские статьи» – думаю, потому, что еврейская тема в них абсолютно не просматривалась. Как вспоминал его «сынок в литературе» (Жаботинский открыл тому дорогу в печать) Корней Чуковский – «от всей личности Владимира Евгеньевича шла какая-то духовная радиация, в нём было что-то от пушкинского Моцарта, да, пожалуй, и от самого Пушкина… Меня восхищало в нём всё… Теперь это покажется странным, но главные наши разговоры тогда были об эстетике. В. Е. писал много стихов – и я, живший в неинтеллигентной среде, впервые увидел, что люди могут взволнованно говорить о ритмике, об ассоциациях, о рифмоидах… От него я впервые узнал о Роберте Браунинге и Данте Габриэле Россетти, о великих итальянских поэтах. Вообще он был полон любви к европейской культуре, и мне казалось, что здесь лежит главный интерес его жизни. Габриэль д’Аннунцио, Гауптман, Ницше, Оскар Уайльд – книги на всех языках загромождали его маленький письменный стол. Тут же сложены узкие полоски бумаги, на которых он писал свои знаменитые фельетоны… Писал он их с величайшей легкостью, которая казалась мне чудом» (I, 29).
Жаботинский видел себя человеком новой, западной цивилизации, провозгласившей, что равенство всех личностей плюс интерес человека есть цель, определяющая смысл жизни общества. Таким он оставался, даже когда превратился из одесского журналиста в общественного деятеля, в лидера сионистов.
…После смерти Владимира-Зеэва много раз его назовут «еврейским Гарибальди», иногда – «еврейским Черчиллем». Почему такие исторические аналогии возникли в умах современников? Что общего у Жаботинского с Гарибальди? И особенно – с Черчиллем?
Гарибальди поднимал народ на схватку с армиями врага, заведомо предугадывая, что бой проиграет – слишком огромным виделось ему неравенство физических сил. Тем не менее, всегда решался ввязываться в битву: даже проигранный бой подталкивал зреющие национальные заряды к взрыву, и люди, пусть менее яркие и значительные, чем он (вроде, скажем, премьера Кавура), могли использовать возникшие в этих войнах возможности, чтоб осуществить их общую мечту – независимость Италии. Подобно Гарибальди, Жаботинский стремился завязать рискованные схватки – всюду, всегда, и, в общем, предвидел, что чисто в физическом плане бой проиграет, но тем самым создавал (даже для своих оппонентов в еврейской среде) возможность выиграть борьбу – за Израиль. Уже после его смерти, в 40-е годы, противники самого видного из оппонентов, Бен-Гуриона, упрекали «пролетарского лидера», что тот проводит в жизнь «идеи фашиста Жаботинского»! Так что сходство с Гарибальди видится более-менее ясным. (Тем более что, подобно Гарибальди, Жабо тоже отстаивал, как мог, интересы не только своего, но и иных угнетённых народов.)
Но почему в нем видели «еврейского Черчилля»?
Думается, из-за особой манеры говорить и писать.
Сам Черчилль (кажется, в Фултонской речи 1946 года) с юмором характеризовал свою манеру общаться с публикой так: дамы и господа, я отличаюсь от других ораторов тем, что говорю именно то, что в душе, про себя, думают все остальные. Но я говорю вслух то, что всеми считается выражать громко неприличным (как выразились бы нынче, «неполиткорректным»). А вот я это и говорю! (В той самой речи, если помните, он объявил, что от Щецина до Триеста на Европу опустился «железный занавес» и предсказал «холодную войну» со вчерашним верным союзником Запада, с СССР). Смешно нынче слышать, будто речь отставного политика, произнесенная в провинциальном колледже, в глубинном штате Миссури, якобы развязала «Третью мировую»! Нет, оратор просто выразил вслух то, что думали и чувствовали почти все вокруг, но никто не решался выйти на люди и сказать вслух «неприличные» и «недипломатичные» идеи. А он, Черчилль, никого не боялся и не стеснялся… Никого и ничего. И стоило высказаться вслух, как его мысль вырывалась на авансцену политики – и овладела умами на Западе и на Востоке, и сдвинула мир в новую эпоху.
Похожей видится писательская (и ораторская) манера Жаботинского. Он вслух выражал мысли, которые тайно бродили в умах у всех евреев – у его оппонентов и даже у врагов. Просто они гнали их, прятали сомнения от самих себя, а он – говорил вслух и… менял эпоху. Самими мыслями менял, даже если проигрывал важные голосования… И потому остался в истории – подобно тому, как остался в ней Черчилль.
* * *
Конец XIX – начало XX веков – поразительно интересная эпоха для «европейского еврейства». Раскручивалась ассимиляция, ассимиляция древнего, когда-то ультрарелигиозного народа: евреи поглощались цивилизацией Запада, так называемым Модерном. Модерн исповедовал древний принцип: «Подвергай всё сомнению». Наш герой вырос, интуитивно усвоив принцип революций прошедшего века, промышленной и французской. Вот они в его понимании: «Интересы личности стоят во главе всего, и общество должно лишь служить её интересам». Но, конечно, он вносил и современную поправку: «Все люди равны, но, если по дороге вперёд кто-то споткнётся, общество обязано помочь ему встать на ноги» (но не более этого). Он выглядел социалистом – благородный был человек, сочувствовал бедным и неудачникам и сам признавал, что лишь «красный эксперимент» 1917 года вылечил его от левых идей. Тем не менее, уже в начале века, студентом, возражал марксистам: «Для меня рабочий класс состоит из таких же личностей, как все, и день, когда он придёт к власти, приведёт к вырождению общества и человечества. Творческая личность будет уничтожена и раздавлена»…
Одесская община выглядела тогда аналогом еврейских общин Западной Европы: «Пасха не была настоящей Пасхой, Ханука – подлинной Ханукой… Даже антисемитизм, который мог бы послужить стимулом к еврейскому самосознанию, погрузился в сон… Было бесполезно искать у нас проблески так называемого национального сознания. Я не помню, чтоб хоть один из нас интересовался, скажем, «Хиббат-Ционом» (организацией «Возвращение в Сион» – М. Х.) или даже отсутствием гражданских прав для евреев, хотя мы были более чем достаточно знакомы с этим на практике. Каждый из нас получил возможность учиться в гимназии после множества хлопот и усилий и каждый знал, что поступить в университет будет ещё труднее. Но ничто из этого не существовало в нашем сознании, мышлении, мечтах. Возможно, некоторые из нас изучали иврит, но я никогда не знал, кто это делал, а кто нет, так это выглядело несущественно – ну, примерно, как заниматься или не заниматься на рояле. Я не припоминаю ни одной книжки на еврейскую тему из книг, которые мы вместе читали. Эти проблемы, вся эта область еврейства и иудаизма для нас просто не существовала».
С подобной позиции великий сионист и начинал свою сознательную жизнь. И одновременно – это важно! – «я, конечно, знал, что когда-нибудь у нас будет своё государство и что я поселюсь там. В конце концов, это знала и мама, и тетка, и Равницкий. В возрасте семи лет я спросил маму, будет ли у нас государство. "Конечно, будет, дурачок", – ответила она. Это было не убеждение, это было нечто естественное, как мытьё рук по утрам и тарелка супа в полдень» (I, 20).
В современной западной цивилизации целью общества обычно видится выявление инициатив граждан, а сами по себе национальные идеи кажутся ценностью почти забытой, второстепенной (о них нередко говорят, это верно, но в «духовном», высокопарном стиле). Как в «случае Жаботинского», национальное чувство в странах Запада настолько само собой разумеется, воспринимается как естественное («как мытьё рук по утрам»!), что невнимание к нему по сути равносильно невниманию к инстинктам (к голоду, к сексу…). «Оно положено» тебе изначально, так «что особо нечего и говорить»…
На переломе веков западная цивилизация, как казалось, добивала в Европе традиционные основы – веру и авторитет. Граждане подвергались невиданной на памяти континента промывке мозгов; на них, традиционно одаряемых аксиомами в церквах и синагогах, обрушивались шквалы информации, более яркой и внушаемой, чем прежде. Новые взгляды, новые факты, новые открытия ломали этические, эстетические и обычные бытовые рефлексы. Европейцы, поголовно грамотные, читали газеты, журналы, книги, научные сборники, смотрели кино, на подходе мерещилось радио, мечтали о скором пришествии телевидения… Этот информационный потоп придал Европе гигантскую силовую мощь на фоне мира, но… Но граждане континента с трудом удерживались на ногах под шквалом новых гипотез, наваливавшихся на них со всех сторон – каждый месяц, каждую неделю. Потерявшие привычные ориентиры люди не понимали ни себя, ни уж тем более сложную ситуацию в мире – даже в самом близком, в своём отечестве! Изломавшая людей сия социально-психологическая революция возымела в качестве следствия взлет того общественного феномена, которое потом назовут «вождизмом».
Уж если мне, грешному и слабому человеку, не добыть самому и проблеска надежды, что я разберусь в разливе свежих идей и понятий, я начну, конечно, искать вверху кого-то высшего, кто видится способным разобраться и решить вместо меня всё, что важно для нации, все сложные проблемы! И массы – точно – искали эти лица, кто решался исполнять тяжкую – для самого свободного человека! – работу, поиск истины в условиях недостаточной информации. И, конечно, вождей находили – этаких самоуверенных «таранщиков», искренно убежденных, что уж они-то разбираются в поворотах неожидаемой никем истории. Они действительно оказывались талантливыми и харизматичными, внушавшими безграничное преклонение своим последователям. Эпоха Ленина, Муссолини, Сталина, Гитлера, Мао…
Параллельно работал наш герой – Владимир-Зеэв Жаботинский. Многим казалось – по аналогии – что он человек той же плеяды (неслучайно его обзывали «фашистом»). Он возвышался умением анализировать факты, предвидел парадоксальность поворотов истории. Умел внушать преклонение всем, кто в него поверил. Один из самых талантливых и мужественных его учеников однажды предложил партии ввести в иврит новое слово, специально пришпиленное к Жабо… «Дуче» – вот оно, слово… (Добавлю в скобках, что самое новизну явления подчеркивал филологический факт – в итальянском языке похожего термина земляки Муссолини не нашли, его пришлось заимствовать из латыни. В иврите оно так и не привилось.)
Фантастическую журналистскую популярность Жаботинского-журналиста довольно верно объяснили в «Ревю де Женев»:
«Владение словом у Жаботинского идёт от владения мыслью. Его ясные и точные фразы полны сдержанной силы. Он восстанавливает утраченное значение терминов, он цитирует факты и делает из них выводы» (I, 156).
Конечно, неизбежно возникает сравнение с Лениным, внушавшим своим соратникам (а через них – современникам), что – «он управлял теченьем мысли, и только потому страной» (Б. Пастернак). Разница между двумя выдающимися деятелями, видимо, заключалась в том, что для Ленина аксиомы, которые он изначально выбрал для себя и от которых неутомимо и бесстрашно отталкивался, управляя мыслью, выглядели сродни религиозным заповедям – они написаны в книгах (Карла Маркса). Если верить в такие аксиомы (как некогда – в скрижали Торы, в заповеди Евангелия, в Коран), то следуй, не колеблясь, за Лениным: он умел мыслить и умел управлять миром в рамках сей системы как никто!.. Но если… Но если система не совпадёт с исторической реальностью, что же делать тогда?
Жаботинский работал на ином принципе. Он, прежде всего, вскрывал за общепринятыми в обществе понятиями их изначальный, интуитивно вкладываемый смысл. И слушатели, даже не соглашаясь с логикой автора, тем более, с тактикой («не всё же стоит говорить, что думаешь»), невольно погружались в интуитивно ясные глубины его мыслей – сопоставляли ход своих мыслей не с чьими-то книгами, то ли верными, то ли нет, но с фактами, которыми владели и сами, хотя до чтения статей Жаботинского сии факты как-то машинально игнорировались сознанием. Попробую объяснить журналистскую диалектику Жаботинского на одном примере – взятом, правда, не из ранних, а из более поздних его статей. Но я предпочёл выбрать этот пример, потому что он прозвучит для нынешних читателей более живо.
Речь зашла о моральности боевиков на войне.
«Не смейте наказывать невинного» (т. е. «мирного жителя», пользуясь современной терминологией – М. Х.), – процитировал Жаботинский общеизвестную истину и тут же отрезал: – Но это поверхностная и сверхкритическая болтовня! – В войне, в каждой войне, каждая сторона – невинна. Какие преступления каждый солдат противника совершил против меня – нищий, как и я, слепой, как и я, раб, как и я – солдат, который был насильно мобилизован! Если разразится война, все мы единодушно потребуем морской блокады или блокады страны противника, чтобы голодали её жители, невинные женщины и дети. А после атаки с воздуха на Лондон и Париж мы будем ждать ответа наших самолётов над Штутгартом и Миланом, где много женщин и детей. Все войны – войны невинных… Вот почему и жертвы, и агрессоры одинаково проклинают любую войну и её мучения. Если вы не хотите обидеть невинного – тогда совершайте самоубийство. А если вы не хотите совершить самоубийство – тогда стреляйте и не болтайте! К счастью для нас, – продолжил он, – не каждый верит в святость «хавлаги» (сдержанности в войне – М. Х.). Даже те, кто пишет о её святости, даже они в неё не верят. Они просто притворяются – из дипломатии. Каждый еврей открывает утреннюю газету в надежде прочитать что-нибудь о новом нарушении «хавлаги» (т. е. об успешных акциях еврейских боевиков против арабских повстанцев – М. Х). И если кто-нибудь вам скажет, что он за сдержанность, скажите ему, чтоб рассказал это своей бабушке» (II, 483).
Примерно таким способом он рассуждал по любому поводу. Естественно, эти статьи не вынуждали его противников поменять их оборонительную тактику, уж очень она виделась политически выгодной. Но сами для себя они отлично сознавали, что собственные «солдаты» рвутся в бой из опостылевших окопов – и, подчиняясь логике жизни, сионисты, его же оппоненты, создавали отряды, которые вступали в войну с арабами – хотя нелегально. Что в итоге привело к перерождению чисто оборонительных еврейских вооруженных сил в наступательную армию…
Может показаться, что стиль Жаботинского заключался в резком упрощении сложных ситуаций. В «тривиализации проблемы», как позднее выражался великий физик Л. Ландау. Спорить с этим я не могу. Но главная проблема, терзавшая его современников (да и не только их!) заключалась в том, что реальные (вполне!) сложности и оговорки окутывали изначальный жизненный смысл любого явления, тот смысл, который рядовой человек чувствовал сам, но не в силах был вытащить из-под покрывала «современных взглядов на вещи». Скажем, за благородным стремлением «спасти на войне женщин и детей» как-то исчез очевидный факт, что в войне, на любой войне, самой справедливой, самой праведной, по сути, не существует ничего иного, кроме умелого убийства тех, кто перед тобой виноват лишь в том же, в чем ты виноват перед ним, – в повиновении собственному начальству. Или – что убивать молодых мужчин такое же омерзительное преступление, как убивать женщин и стариков, – ничуть не лучшее. К тому же на реальной войне женщины, дети, старики вполне способны убивать врага – и делают это постоянно. Но уж если мир устроен так гнусно и «болезненно», по выражению Жабо, что невозможно избежать войн, то единственно честное поведение в реальности – защищать своих изо всех сил, стараясь поменьше терзать себя угрызениями перед страданиями чужой стороны (хотя не забывая о них вовсе). Нет, увы, иного пути для действующего на Земле человека! И те, кто пытаются замаскировать суть человекоубийства на войне «благородными оговорками», обречены на лицемерие в политике.
* * *
«Еврейским деятелем» (сионистом) Владимир-Зеэв стал только в 1903 году – после Дубоссарского и Кишиневского погромов. Уже семейным человеком, уже знаменитым российским журналистом и известным переводчиком.
Что же его жизнь столь сильно развернуло?
Насколько мне известно – ощущение позора. Как мало и дурно сопротивлялись евреи, как бездарно и разрозненно обороняли они от бандитского зверья свои дома, детей и жен! Да что ж за народ у нас такой? Зеэв решил создать нелегальную организацию самообороны, ибо поддаться громилам без сопротивления свободный и сильный мужчина не собирался. Но оказалось, в Одессе уже существовала нелегальная организация самообороны евреев. Жаботинский вступил в неё, и этим моментом датируется великий излом в жизни российского литератора, мгновенно превратившегося в политика и идеолога-организатора.
Особость «человека Запада» выделила его и в новой среде. Прежде всего, обнаружилось, что сей прозелит-сионист слабо представляет собственный народ, конкретно – местечковую массу, с её особыми настроениями, предрассудками, заблуждениями, парадоксальными нравами: «В Одессе я никогда не видел ни пейсов, ни лапсердаков, ни такой беспросветной бедности, ни в то же время седобородых, старых почтенных евреев, снимавших шапки на улице при разговоре с нееврейским «господином». Он долго не мог избавиться от отвращения, наблюдая заискивающие ужимки обитателей штетлов перед их русскими «хозяевами»: «Я спрашивал себя: неужели это и есть наш народ?»
Но – оговоримся сразу – у пейсатых бородачей, с их черными камзолами и шляпами XYIII века, имелось качество, завлекшее нашего «европейца». Сии «пóляки» смотрелись «самими по себе» – спутать их нельзя было ни с кем, да они и не допустили бы путаницы в столь важном вопросе. Они не желали даже внешне приспособиться к наглым насильникам, хамам, как бы ни боялись побоев. И всегда подчинялись только своим законам, которые никто не мог заставить извратить (кроме них самих, конечно). Зато их коллеги, ассимилянты-интеллигенты, Владимира-Зеэва потрясали – их жалкая и презренная моральная трусость, желание замаскироваться под русских, отречься от признаков еврейства – скажем, от имени, данного им родителями, от акцента, рождённого родным языком, от жестикуляции. «Русская» маскировка евреев вызывала у него даже не жалость, а скорее ироническое равнодушие – это желание приспособиться к миру соблазнителей, эта мечта перестать быть самими собой, стать – «как все люди»…
«В еврействе есть дурные стороны, но мы, интеллигенты-евреи, страдаем отвращением не к дурному, и не за то, что оно дурно, а к еврейскому и именно за то, что оно еврейское… Арабское имя Азраил кажется нам очень звучным и поэтичным, но тот, кого зовут Израиль, всегда недоволен своим некрасивым именем. Мы охотно примем испанца с именем Хаймэ, но морщимся, произнося – Хаим. Жестикуляция итальянца нас пленяет, у еврея – раздражает… Нам нужно, нам несказанно-мучительно нужно стать, наконец, патриотами нашей народности, чтобы любить себя за достоинства, корить за недостатки, но не гнушаться, не морщить носа, как городской холоп, выходец из деревни, при виде мужицкой родни. Да, повторяю, холоп! Это чувство холопское. Мы, интеллигентные евреи, впитали в себя барскую враждебность к тому, чем мы сами недавно были». (I, 42).
Он предупреждал образованных евреев, стремившихся стать частью российской культуры (как польской, так и любой иной): «Настоящая русская интеллигенция хочет быть среди своих, без вездесущего еврейского присутствия, чувствующего себя слишком «как дома»… Мы только со стороны можем следить за развитием этого конфликта между нашими дезертирами и их хозяевами… И щелчок, полученный дезертирами, нас не трогает, а когда он разовьётся в целый ряд заушин – а это случится! – нам останется только пожать плечами, ибо что еврейскому народу в людях, высшая гордость которых состояла в том, что они, за ничтожными исключениями, махнули на него рукой» (I, 83).
Статьи производили невероятно сильное впечатление на еврейскую публику, читавшую его русские публикации. Стоить напомнить, что тогда читателя не отвлекали «новостями часа», рекламами телеканалов, ток-шоу на радио… Ничего такого не было! Посему – каждая умная статья откладывалась в памяти, обдумывалась, обсуждалась в компаниях и… воспринималась как «руководство к действию». Такое бывало! Жаботинский полемизировал с самыми серьезными публицистами «ассимиляторского лагеря», это были истинные умы, талантливые перья – и обычно выигрывал публичные схватки с ними.
Много серьезнее видится его разрыв с собственной местечковой массой. В основе мировосприятия штетла лежало, как бы выразиться… абсолютное недоверие евреев к доброжелательности окружающего мира. Недоверие ко всем без исключения гоям (неевреям). Даже те немногие из христиан, кто защищал евреев, кто помогал им, даже этих «праведников мира» подозревали, что в острой ситуации они обязательно предадут и обманут. Верить можно только своим, собственному народу.
Это обычное чувство народа, ведущего национальную борьбу: схватка с угнетателем видится смертельно-опасной – настолько, что решившимся вступить в бой невозможно поверить, будто такое можно выдержать – если у тебя имеется какой-то выход! Чужак, примкнувший к национальному движению, способен сломаться, вспомнив, что у него-то имеется выход, выход под рукой – и чужак способен «броситься к своим», обратно. У евреев из местечек недоверие к «чужим» носило почти инстинктивную природу. Они не верили никаким, самым доброжелательным уверениям в симпатиях – всегда ждали от «симпазанов» предательства и удара ножом в спину. И, увы, слишком часто оказывались правы… Что было, то было!
Жаботинский, росший в вольной Одессе, духовно воспитанный в элитной Италии, оказался, естественно, совсем иным человеком, чем его местечковые земляки.
…Центральной темой монографии Каца является почти пожизненный конфликт Жаботинского с его оппонентом, «гениальным дипломатом Вейцманом» (так назвал главу Сионистской организации сам Жабо). У читателя не вызывает сомнений вечная правота Жаботинского, ибо Вейцман по ходу книги только и делает, что заискивает, выпрашивает нечто у британской администрации или у богатых евреев, время от времени он теряет достоинство в общении с высокомерными министрами, комиссарами, с лордами-миллионерами, а вот по-боевому настроенный Жабо смотрится гордым евреем, никому не позволяющим унижать, топтать и лишать общину законных прав.