Текст книги "Встреча по ту сторону смерти"
Автор книги: Михаил Чиботару
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Он закатал рукава, как перед большой и трудной работой, перешагнул через солдата и взял винтовку у одного из жандармов.
– Ты что? – рванулся к нему Василе.
– Ребята, утихомирьте его, – бросил Тоадер, не оглядываясь.
Те вмиг скрутили ему руки и дали несколько пинков: для них это было обычное дело исправлялись они с ним неплохо.
– Если б было время, я бы тебе показал… Не люблю убивать одним махом. Это надо делать спокойно, не торопясь, чтоб сполна получить удовольствие… – сказал Оляндрэ, с силой опуская приклад на раненую голову солдата. Тот судорожно забился.
– Вот-те на, да тут и делать-то нечего, – разочарованно протянул староста. – Глянь, как скорчился. Ну, как воробышек, выпавший из гнезда.
Он недовольно почесал затылок, остановив свой взгляд на Василе.
– Так, говоришь, к тете Афтении? – ухмыльнулся он. – А может, она маленько подождет? Как ты думаешь?
Его допросили и избили. Потом снова избили и допросили. И вот опять допрос. Сколько можно допрашивать? Сколько можно избивать?
– Так куда, говоришь, ты вез того большевика?
Офицер больше не улыбался. Да и голос не был таким мягким, как в начале допроса. Взгляд был грозным, а руки подрагивали, готовые ударить.
– Может, выведем его на воздух, господин офицер? – предложил староста.
Видимо, они договорились обо всем заранее, ибо офицер согласился без промедления. Во дворе, в тени дома, Василе заметил Гицу-барабанщика. Тот растерянно прижимал барабан к животу, ожидая распоряжений. Староста вынес два картона, связанных длинными нитками, и сам, своей рукой, нацепил их на Василе – одну на грудь, другую на спину.
– Чтоб люди тебя узнали, – объяснил он почти дружеским тоном.
На передней было написано большими аляповатыми буквами: «Смерть большевистским безбожникам!», а на второй – «Так будет с каждым предателем!» Староста дал знак Гице-цыгану:
– Давай, черномазое отродье, вперед!
Барабанщик стал с таким остервенением выбивать дробь, что зазвенели окна. Те два жандарма подтолкнули штыками Василе, заставляя его идти вперед по дороге, ведущей к центру.
Василе Оляндрэ сообразил, что двоюродный брат хочет поизмываться над ним перед всем селом. Ибо раньше так водили лишь конокрадов и убийц. Теперь вот ведут его. Барабан надрывается. Раскаленная пыль обжигала босые подошвы. Пот градом катился по лицу, Шее, груди. Во рту пересохло. Сколько бы он отдал сейчас за кружку воды!..
Односельчане не выходили на улицу и не тянулись хвостом за процессией, как обычно. Они глядели украдкой из-за заборов, сквозь ставни, бреши на чердаках и только покачивали головами. Жандармы и староста махали им рукой, звали в центр.
Барабан трещал оголтело, без роздыха. Василе Оляндрэ шагал тяжело, со связанными за спиной руками, уставившись глазами в землю.
Да, тогда он тоже шел по этой дороге. И под бой этого же барабана. И женщины глазели на него, пытая у соседок, кто это ведет дочку Скридона Кетрару на ее первую в жизни хору? И парни и девушки тоже глядели на него, удивляясь: «И как это не боится он связываться с такими, как сынок Костаке Оляндрэ?»
Тоадер Оляндрэ позеленел, увидев, как его двоюродный брат вместе с Пинтилием Пэтрашкэ ведут за руки Панагицу. Он закусил нижнюю губу и с яростью набросился на музыкантов:
– Остановитесь!
Марш оборвался. Музыканты удивленно таращили глаза на Тоадера, который поливал их на чем свет стоит.
– Да я вам больше гроша ломаного не дам! Кто вас нанял, кто вам платит? Я или кто? А вы играете марши всяким голоштанникам и оборванцам!
– А нам что, – оправдывался толстый рослый цыган, который был у них за главного, – нам все одно кому играть: барам или безлошадным. Наше дело маленькое! слушать и дуть в трубу.
– Вот сейчас я вам дуну!
В это время подошел и Василе Оляндрэ.
– Почему остановил марш? – спросил он с вызовом.
– Это я объясню тебе в другом месте. А сейчас возьми свою зазнобу и освободите место, пока не поздно!
И повернувшись к музыкантам, заорал:
– Марш, цыганское отродье! Выпроводим их с маршем!
Сообразив, что назревает потасовка, музыканты нерешительно топтались на месте. Хора моментально разделилась на два лагеря. Часть парубков присоединилась к Василе, убеждая его ни в коем случае не покидать хору. Другие сгрудились вокруг Тоадера, подстрекая его, что, мол, он не должен идти на попятную, потому как он верховодит хорой.
– Марш! – снова заорал Тоадер Оляндрэ. – Вы что, оглохли? А то шиш получите от меня!..
Кое-кто нерешительно поднес трубу к губам, другие мялись. Тоадер рвался к Василе, и поскольку парни крепко держали его за руки, отговаривая, – неудобно начинать драку с утра! – он петушился еще больше. Тогда Василе Оляндрэ подошел к музыкантам и сказал:
– Вас наняли за тыщу лей на два дня. Я вам даю тыщу пятьсот. Деньги на бочку сегодня. С условием, чтоб через полчаса вы были на выгоне у той окраины села.
Музыканты стали шептаться. Тоадер Оляндрэ заржал:
– Ну, конечно, заплатит, держи карман пошире! Разве, когда пострижет собаку и подоит кошку!
– Вы как хотите, а я пошел, – сказал Гицэ-барабанщик, перекидывая через плечо ремень, от барабана, и шагнул вперед. – Ларие, Грапэ, пошли! Позовем Йособа и Цыру и такого зададим, что только держись. Человек же сказал, что деньги на бочку. Лично я верю Василе…
Случалось и раньше, что в Сэлкуце играло сразу два оркестра, собирая молодежь в две хоры. На одну шли «с горы», на другую – «снизу». Но теперь Василе устроил бесплатную хору. Каждый мог танцевать с кем угодно и сколько душа его пожелает. Василе сбегал домой, взял деньги, которые он копил месяцами, недоедая и недосыпая, чтобы купить клочок земли, вручил их музыкантам, угостил их и попросил, чтобы они не жалели легких.
Многих музыкантов повидала на своем веку Сэлкуца. Много хор сыграли ее жители. Но такой еще не было. Бедные музыканты вытряхивали душу из труб. А барабан Гицы-цыгана грохотал так, что дребезжали стекла в соседних домах. И в мгновение ока вся молодежь переметнулась из центра на выгон. На пустыре остались лишь Тоадер с дрожащей губой, да пара его дружков с несколькими музыкантами без барабана…
Зато на выгоне веселились вовсю. Словно каждый праздновал победу Василе Оляндрэ. А он гордый, что вышел победителем, с пылающим от волнения лицом плясал с Панагицей, легонько обхватив ее тонкую талию, и никого кроме нее не видел. На целом свете не было девушки нежнее и красивее, чем его Панагица, и не было человека счастливее, чем он.
Вечером он проводил ее до ворот, и бадя Скридон пригласил его в дом, угостил мускатом. В то время как они пили, леля Грэкина всплескивала руками, причитала:
– Ой, боженьки мои, и этот Костакин сморчок, пугало гороховое, вздумал над нашим дитем глумиться!..
Бадя Скридон успокаивал ее, в его голосе слышалась горделивая нотка:
– Бес с ним. Нарвется он однажды на кого-нибудь. Не все же как ты травы боятся.
Говоря это, он с одобрением смотрел на Василе и все подливал ему в стакан.
Но осенью Тоадер прислал к Панагице сватов, и Скридон Кетрару уговорил дочь сделать помолвку. Помолвка состоялась. Потом начались приготовления к свадьбе. Потемнело небо в очах Панагицы, а сердце говорило ей: брось все – приданое, родительский дом и иди с Василе хоть на край света. Но в конце концов она примирилась с судьбой.
Василе не посылал сватов: он сам пошел к бада Скридону. И объяснил, что в этом году жениться не может. Вначале надо накрыть дом, собрать денег на свадьбу. Да и Панагица пусть еще подрастет. Не надо отдавать ее замуж. Пусть повременит до следующей осени. Они ведь приглянулись друг другу и хотят всю жизнь быть вместе.
Бадя Скридон участливо посмотрел на него и тяжело вздохнул.
– Ну, входи. Не принято говорить о таких вещах у калитки.
Он провел его в «стариковский дом».
– Здесь тихо, никто мешать не будет. Подожди чуток.
Он вышел, и Василе Оляндрэ стал осматривать комнату. Мешки с шерстью, горы фасоли, в углу груда лука. И старая прядилка, пыльная развалина, забытая в том углу, где ее когда-то оставил Василе.
Здесь он впервые увидел себя в ее больших темных глазах. Здесь впервые обнял ее и почувствовал ее горячее страстное дыхание. Здесь он впервые попробовал сделать новый станок. Прядилку для Панагицы. А теперь комната снова завалена мешками, от которых отдает затхлостью и плесенью. И нет ни станка, сработанного им, ни той, для которой он предназначался. Василе стоял перед старой рассохшейся прядилкой, и ему чудилось, что она злорадно кривляется.
– Давай посидим, – пригласил его Скридон Кетрару, появившись в дверях с полным жбаном.
Хозяин налил себе кружку, пожелал парню здоровья и выпил. Затем наполнил ее снова и протянул Василе. Вино было доброе, все тот же мускат.
– Я хочу, чтобы ты меня выслушал и понял, – начал бадя Скридон. – Ты парень работящий, терпеливый, старательный. Я знаю, вы с Панагицей привыкли друг к Другу. Так оно в молодости. Когда ты парубок или девка, идешь на хору и крутишь с кем хочешь. Но когда разговор идет о женитьбе, тут надо, как говорится, раскинуть мозгами. Коль пойдут дети да заботы, и про любовь забудешь и про все на свете. Ты себе еще подыщешь пару, ты живой, обходительный. Но прошу тебя богом, не становись Панагице поперек дороги. Я не хочу сказать, что Тоадер лучше тебе. Но родитель дает ему пятнадцать гектаров земли, пару волов и одну лошадь, да десяток овец с бараном. И дом в придачу. Дедовский. Соображаешь, сколько это тянет? Я сам был бедным малым, да и жена не из богатых. И чтобы сколотить состояние, мы ишачили не один год. Набивали закрома кукурузой, пшеницей. Держали коров и выращивали свиней. А сами ели мамалыгу с соленьями. Все, что копили, продавали, отдавали за клочок земли. Ты что думаешь, я не хотел бы есть сало вместо лука и пить вино вместо воды? Но что делать? У меня семь девок, и если нужда нагрянет в дом, пиши пропало. Поэтому хочу, чтоб хоть Панагица не мучилась, как мучился и мучаюсь я со своей Грэкиной. Что другим дочкам светит, один бог знает. Но что ни говори, а пятнадцать гектаров земли – это целое состояние, какое многим не под силу сколотить за всю жизнь. Поэтому, прошу тебя, оставь ее в покое. Молодо-зелено, налетел ветер, вскружил голову и будь таков. А ветер жизни злой, пощады не жди. И мстить он умеет… Не кради ее счастье, Василе, оставь его целиком. И еще прошу тебя… – бадя Скридон замолчал, налил в кружку Василе и попросил выпить. – Это от Панагицы.
Василе изменился в лице. Почти машинально он поднес кружку к губам и выпил, не чувствуя вкуса…
А бадя Скридон продолжал:
– Прошу тебя, Василе, только пойми меня верно и не обижайся. Прошу, чтоб… не приходил ты на свадьбу Панагицы… Как бы заваруха какая не вышла. Ведь и ей не легко. Да и Тоадера ты знаешь…
Снаружи послышался скрип калитки. Это был Тоадер Оляндрэ. Он вошел смело, как к себе домой, и теперь отмахивался от пса, который еще не признавал его и все норовил попробовать на зуб.
Василе поднялся, собираясь уходить.
– Смотри, чтоб он тебя не заметил, – кивнул Скридон Кетрару в сторону Тоадера. – Пройдешь за сараем.
Василе Оляндрэ пробрался, как вор, между акациями позади «стариковского дома» и перемахнул через забор, чтобы никогда больше не переступать порога Скридона Кетрару…
– Молоти, молоти, цыганская твоя душа!
Гицэ остервенело лупит в барабан. У него взмокла рубашка, ослабели руки, но, тараща испуганные глаза, он продолжает бить из последних сил.
Тогда, на свадьбе Панагицы, тоже он бил в барабан. Был воскресный осенний день. Василе выпросил у Андрея Обадэ Змея – бедового жеребца, которого только он, Василе, мог обуздать и оседлать. Подался на албештское пастбище. Это был самый отдаленный уголок сэлкуцких угодий. Но и оттуда был слышен барабак Гицы-цыгана. Кто знает, что нашло на этого Гицу, но бил он как никогда.
И сейчас он старается. Но односельчане почему-то, вместо того, чтобы собираться, как раньше, прячутся за плетнями да за кустами, словно цыплята, увидев ястреба.
Солнце палит немилосердно. Губы Василе пересохли, язык прилип к гортани. Голова кружится, как после стакана муската. Гицын барабан надрывается… А вслед тянется гурьба ребятишек.
На пятачке в центре села собралась уже кучка людей. На секунду Василе поднял голову. В основном это были кулаки, которым он урезал участки, отдав их безземельным и малоземельным. Теперь они глядели на него исподлобья, с нескрываемым злорадством, словно говоря ему:
– Что, попался? Сколько веревочке ни виться, а конец, председатель, все равно придет!
– На колени, предатель! На колени! Проси милости у всевышнего и снисхождения у его величества, ибо ты пропащий человек! Молись вот на них, над которыми ты измывался. Молись на меня, ибо я теперь сельский голова, я здесь полноправный хозяин!
Василе Оляндрэ поднял голову, продолжая стоять неподвижно, как скала. Староста взбеленился. Он стал осыпать его бранью и избивать. Но Василе продолжал стоять прямо, не шелохнувшись, глядя куда-то вдаль, поверх голов разъяренных кулаков. Кто-то швырнул в него камнем, больно ударив в плечо. Но Василе стоял, будто не ощущая удара. Вот только жажда окончательно изнурила его, и он чувствовал, как дрожат ноги. Он больше не слышал ни барабанной дроби Гицы-цыгана, ни брани Тоадера, не обращая внимания и на камни кулаков. Об одном думал – надо побороть свою слабость, надо держаться.
Штыки жандармов подтолкнули его вперед. Он остановился у ямы с глиной, приготовленной специально для него. Василе Оляндрэ захотелось пить еще больше. Сейчас бы броситься на землю и пить, пить из этой ямки, наполненной желтой жижицей. Но он сдержал себя.
Его толкнули в яму, и он почувствовал ногами прохладную глину.
– Музыка! – крикнул Тоадер, и несколько музыкантов, выросших из-под земли рядом с Гицей-цыганом, поднесли инструменты к губам.
– Меси, меси, голубчик, да поживей! – крикнул ему офицер. – Может, хоть так вспомнишь, где твои бандиты подевались.
Василе шагнул, и вдруг страшная боль пронзила его подошвы. Он сделал еще один шаг – и снова та же раздирающая боль, как от глубоко всаженного ножа. Маленькие юркие глаза старосты с любопытством и нетерпением следили за ним. Это была его идея – подсыпать в глину битого стекла.
У Василе потемнело в глазах.
– Воды, – шептали его пересохшие губы. – Воды… Его качнуло. Он расставил свои окровавленные ноги, чтобы не упасть. Перед его воспаленными затуманенными глазами поплыли разноцветные круги, словно вращалось множество мельниц…
Кто-то развязывал ему руки. Разрозненные голоса проникали в его помутневшее сознание, но он не мог различить их. Открыв наконец глаза, он увидел перед собой Панагицу. Она стояла с кружкой в руке и с опущенной головой. Дрожь прошла по телу Василе. И рука Пана-гицы тоже дрожала, вода переливалась через край кружки, стекая в раскаленную пыль. Он с благодарностью заглянул ей в глаза…
После свадьбы Панагица старалась избегать Василе. И он тоже не искал с ней встречи. Так прошли недели, месяцы. Казалось, что огонь в их сердцах потух.
Однажды воскресным полднем Василе возвращался из Кукуры, от тетушки Афтении. Стоял невыносимый зной, и он спустился к Реуту освежиться. Разделся и бросился в прохладную глубокую воду. Заплыл далеко за камыш». Добравшись до запруды, он вдруг увидел Панагицу: она шла вдоль берега своей обычной стремительной походкой. Он выскочил из воды, наскоро оделся и пошел ей навстречу. Она остановилась у запруды, скинула сандалии, подняла юбчонку, оголив колени. Сунув руку в воду, выдернула несколько стеблей конопли, прополоскала их я вышла на берег. И только тут заметила Василе, да так ш замерла с пучком конопли в одной руке и с подолом ш другой. Она попыталась что-то сказать, но язык не слушался ее. Василе поднес палец к губам.
– Что тебе надо? – наконец промолвила она. – Зачем ты ходишь за мной?
Василе взял ее мокрую руку, в которой она держала длинные, посветлевшие от воды стебли.
– Уходи, бэдица Василе, оставь меня, – просила она. – Замужем я, и люди увидят…
Но вокруг не было ни души, и Василе еще сильнее сжал ее руку.
…Он увел ее за пригорок в Вэленский лес, где было прохладно, далеко от дороги и от людских глаз. И те конопляные стебли остались где-то там, на окраине полянки, на мягком и душистом ковре из шелковистой травы, в тени густого буйного кустарника…
Домой она вернулась к вечеру, сияющая и веселая, какой Тоадер ее еще не видал, и сообщила, что дергать коноплю еще рано.
На второй день она снова пошла к запруде. И лес снова заманил их к себе. И конопля, конечно, еще не была готова.
Наконец, Тоадер взорвался:
– Как так не готова, ежели бабы вместе с нами садили и уже начали трепать ее!?
– Почем я знаю? – пожала она плечами.
Тоадер сам пошел посмотреть. Вернулся он с багровым лицом и с пучком гнилой конопли.
– Вот она, твоя работа! Хозяйка называется!
И бросил к ее ногам пучок гнили. Но Панагица продолжала пребывать в радужном состоянии.
Лес был гостеприимен, пока не начались осенние дожди и изморозь не оголила деревья. Потом пришла зима с холодами и ветрами и замела старые тропки. Казалось, холодок закрался и в их сердца. Заметив друг друга издали, они старались избегать встречи. Так зима разделяет год надвое, чтобы одно лето никогда не встречалось с другим. Но все это было наваждением, – с приходом весны ему суждено было испариться, как утренней росе.
На ветках проснулись почки. От зимней спячки очнулась земля. Трава пронизывала теплый воздух остроконечными ярко-зелеными ростками. Плуги стали подымать черные отдохнувшие борозды, крестьяне бросали в них семена подсолнуха, тыквы, кукурузные зерна, зерна надежды… Сажать картошку выходили и женщины с детьми.
У Василе не было своей земли. Накопленных деньжат хватило только на лошаденку, и теперь, войдя в долю с Пинтилием Пэтрашкэ, он нанимался к людям пахать.
Как-то раз увидел он Панагицу на том самом наделе, который дед завещал ему перед смертью. И в нем стала яробуждаться слепая ярость. Тоадер отнял у него землю, а потом и невесту. Вон он, пашет себе, хоть бы что. Домовитым стал. А сам он кто такой? Чужак. И в селе и на ноле. Кроме этого кобыльего хвоста, ничего у него нет. Вдвоем одну лямку тянут. И покуда тянут, хороши они, спрос на них есть. Господи, если ты где-то на небесах, как говорит батюшка Згихоарцэ, как ты можешь терпеть такую несправедливость? Ведь Тоадер моей землей отнял у меня невесту. И отца в землю загнали этой же землей. Да и сейчас фуфырится-то он, к местной знати примазывается, тоже на мою землю опираясь.
И он чувствовал, как к горлу подкатывается комок, а в виски стучит невидимый, но упрямый назойливый молот.
Безумная мысль пронзила его. Оставив лошадей в борозде, он поднял лопатку, которой очищал плуг от земли, и пошел напрямик через свежевспаханкое поле и зеленые всходы озимой пшеницы к делянке деда. Ноги завязали в пахоте, натыкаясь на твердые комья. Это еще больше распаляло его ярость, он ускорил шаги, нелепо размахивая руками, словно плывя в теплом воздухе, насыщенном терпкими запахами земли и весны.
Заметив, с каким угрожающим видом несется он, словно вихрь, Панагица не на шутку перепугалась. Она хотела окликнуть его, спросить, куда спешит, как на пожар, но у нее отнялся голос. Он прошел мимо, будто не видя ее. Ступал тяжело, бормоча что-то и вытянув шею вперед, как ястреб, приближающийся к цели.
Тоадер как раз разворачивался у межи, чтобы начать обратную борозду, но, увидев его, остановил лошадей. Подошел к ним, с невозмутимым видом поправил подпругу, подтянул недоуздок, затем нагнулся над плугом и не спеша стал очищать его лопаткой. Ему не хотелось встречаться со своим двоюродным братом, тем более здесь, на этой земле раздора. Пусть проходит с богом. Но к его удивлению, Василе шел прямо к нему. И не шел, а почти бежал. Тоадер насторожился: вслед за ним неслась Панагица, без косынки, с разметанными волосами. Он оглянулся: ни одного пахаря вокруг. Нижняя губа забилась в дрожи, сердце съежилось. Он стал пятиться назад, с побелевшим лицом и дрожащей губой. А Василе приближался, страшный в своем безумии.
– Что стряслось, брат Василе? – издалека крикнул ему Тоадер надтреснутым голосом.
Но брат не отвечал, продолжая надвигаться на него С лопаткой в руке и с ненавистью во взгляде. Тоадер дрогнул, повернулся и со всех ног бросился наутек. Василе пустился вслед за ним, начав орать и крыть его грязным матом, что с ним никогда не случалось.
Но страх окрыляет, и расстояние между ними росло.
По лощине пронесся женский вопль. И лишь тогда Василе заметил Панагицу, которая бежала к нему, как сумасшедшая.
– Оф, бэдица Василе, разве так можно? Ты что, погубить меня хочешь?
Парень остановился, прерывисто дыша. По его щекам, красным как дикие маки, ручьями стекал пот.
– Что с тобой, бэдица Василе? – приблизившись к нему, испуганно вопрошала она.
Василий уставился на нее тяжелым ненавидящим взглядом. Он смотрел в ее черные красивые глаза, в которых столько раз видел себя и которые сейчас были испуганными, просящими. И это она, Панагица, бегает, кричит, умоляет – ради своего Тоадера. Значит, он дорог ей, а от их былой любви – любви Василе и Панагицы – ничегошеньки… А может, и не было ничего. Так, одна видимость, наваждение. И слова, что она говорила ему этим летом, и слезы, пролитые в безмолвном лесу, – все притворство, сплошной обман.
– Подлая гадюка! – процедил он сквозь стиснутые зубы и со всего маху ударил ее по лицу.
Она повалилась на пахоту без крика, без стона, так и осталась у его ног с широко раскрытыми глазами, как верная, но провинившаяся собачонка. И это еще больше разъярило Василе. Он схватил ее за шиворот, рванул кверху. И когда она поднялась на ноги, ударил ее снова. Одной рукой держал, другой бил. И сколько бил, сам не знает. А она молчала. А ее муж, не оглядываясь, дул по пашне к селу. Поняв, что делает совсем не то, что задумал, Василе бросился к лошадям Тоадера, которые спокойно стояли в борозде. Он с ходу перевернул плуг и изо всех сил огрел лошадей лопаткой. Сытые, отдохнувшие животные рванулись с места. Увлекаемые постромкой вальки били их по ногам, заставляя бежать все быстрее. И чем быстрее был их бег, тем больнее были удары вальков. И так мчались они, пока от плуга, передка и упряжки ничего не осталось, а ноги не превратились в сплошные раны.
Василе вернулся к своему плугу и, прильнув пылающей щекой к лошадиной морде, глубоко и протяжно застонал, словно пытаясь излить ей душу или хотя бы заставить понять и простить его. Затем глухо зарыдал.
На другой день, когда он усталый возвращался домой, его встретила Панагица. Она остановила лошадей и, бессильно опершись на облучок брички, принялась всхлипывать.
– Ой, горе тебе, бэдица Василе, – причитала она. – Мой подал на тебя в суд. Ищет свидетелей и для случая в Каменной долине.
Василе едва не разобрал смех. Случай в Каменной долине действительно был забавным.
Исстари так повелось, что на троицу проводились состязания по трынте, плаванию, играли в лапту. Но, конечно, самыми интересными были скачки. Лучшие наездники со всей округи собирались в Каменную долину, будто специально созданную для подобных состязаний. А поглядеть на них приходили издалека парни и девки, ребятня и пожилой люд.
У Тоадера Оляндрэ была Стелуца – тонконогая рыжуха с поджарым животом и гладким блестящим, словно начищенным кремом, волосом. Отец купил ее года три назад в Измаиле. Говорят, привезли ее из самой Аравии, и отец отдал за нее кучу денег. Но когда речь шла о сыне, Костаке Оляндрэ не скупился. Он хотел видеть его всегда впереди, чтоб он верховодил над остальными и обладал тем, чего нет у других.
Когда Тоадер появлялся верхом в Каменной долине, знатоки окружали его плотным кольцом и с восхищением и завистью цокали языками.
Прошлый год подался на скачки и Василе Оляндрэ – на Змее Андрея Обадэ. Это был не жеребец, а огонь. Он рвал уздечку, вставал на дыбы, отчаянно брыкался Но Василе умел его обуздать. Увидев своего брата, Тоадер помрачнел: еще, чего доброго, обгонит.
В то время, как другие наездники с любопытством толпились вокруг Василе, Тоадер стал над ним измываться:
– А завтра, глядишь, приедет на скачки верхом на автомобиле. Если, конечно, выцыганит у кого-нибудь…
– А что, это не его жеребец? – услыхав реплику, спросил кто-то из чужаков.
– Как бы не так. У него-то в доме и порядочной собаки нет. Голь перекатная.
Василе все слышал. Впрочем, Тоадер затем и говорил громко, чтобы он слышал. Его бросило в пот от стыда и злости. Он уже был готов накинуться на двоюродного брата с кулаками, но тут ему в голову пришла шальная мысль.
Наездники прогуливали своих скакунов по лощине, готовя их к скачкам. Василе сделал круг у берега Реута и на обратном пути остановился прямо возле Тоадера. Ретивый изголодавшийся Змей только того и ждал. Увидев красавицу чистокровку арабской породы, тонконогую, стройную, он издал вожделенный храп и метнулся к ней. Василе Оляндрэ неуклюже повернулся и как бы невзначай свалился с седла. Почувствовав волю, Змей просто ошалел: он стал гоняться за Стелуцей, всполошив всю долину. Тоадер растерялся со страху. С побелевшим лицом он извергал какие-то невнятные звуки. Люди визжали и испуганно шарахались в стороны, но вскоре успокоились и с интересом стали смотреть…
– Кобыла кобылой, а Тоадер наверняка принесет в дом жеребенка! – крикнул кто-то из шутников, вызвав смех у окружающих. И лишь Тоадеру было не до шуток.
С того дня у него снова стала дрожать нижняя губа. Чей-то острый язык заметил, что дрожь может быть первым признаком того, что Тоадер на сносях… Хохотал весь уезд. Хохотал долго, смакуя подробности, так что Тоадеру пришлось избегать людей. И вот только теперь, спустя год, он начал искать свидетелей…
– Несдобровать тебе, бэдица Василе, – повторяла заплаканная Панагица. – Он порешил отомстить за все, что было и чего не было.
И то самое чувство, которое лишь вчера он вырвал из своего сердца, вновь возродилось…
Василе попросил прощения за вчерашнее, поблагодарил за заботу и успокоил ее. Потом уговорил, чтоб в, воскресенье, когда люди пойдут в церковь, она пришла в лес на старое место.
Вначале его вызвали в жандармское отделение. Избили, несколько дней подержали в погребе, надеясь выжать из него хоть немного денег. Затем отдали под суд. Но судебный процесс не состоялся. Наступило двадцать восьмое июня 1940-го года – освобождение.
Когда его назначили председателем, он мог бы свести счеты с Тоадером, который стал смирным, как овечка. Но он довольствовался тем, что посылал его на все обязательные работы и, как правило, подальше. По селу пошли слухи, что председатель неспроста гонит из дому Панагициного мужа. И Тоадер догадывался, что неспроста, но до поры до времени не подавал виду. Для него то были тяжелые времена. Он знал, что сейчас его брат способен на многое, – в один прекрасный день может запросто спровадить его… Но когда Василе отобрал у него землю и раздал ее беднякам, взяв и себе участок из дедова надела, он совсем потерял голову и задумал порешить его. Узнал он и о встречах Панагицы с Василе. Однажды вечером он выследил жену у виноградника, который раньше принадлежал деду, потом ему, а теперь перешел к Василе. Увидев их вдвоем, он бросился с топором.
А Василе хотелось ей столько высказать! Ему надоели эти встречи украдкой, он собирался втолковать ей как-нибудь, убедить, чтобы бросила Тоадера и шла за него. Тогда и молва успокоится, да и они заживут по-человечески. А если что, оставят они эту Сэлкуцу, возьмутся за руки, вот, как сейчас, и пойдут на все четыре стороны.
Но лезвие топора, грозно блеснувшее в ночи, обрубило нить разговора. Замахнувшаяся рука Тоадера дрожала, и Василе успел выхватить топор, и отшвырнуть его в темноту. Он был готов вцепиться ему в глотку и задушить, но сдержался. Просто взял его за грудки, притянул к себе и предупредил, что ежели начнет валять дурака – завтра же ему несдобровать. Эту угрозу Василе заимствовал у других, она была в моде и производила впечатление.
…С того вечера он больше не встречался с Панагицей. Вскоре началась война.
Сейчас он видел ее возле ямы с глиной, она всхлипывала, протягивая ему кружку. При виде воды у Василе загорелось внутри, он потянулся к кружке. Рядом ухмылялся староста: мол, все же упал передо мной на колени, товарищ председатель! Его губа радостно подрагивала. Василе стиснул пальцами холодную глиняную кружку и изо всей силы запустил ее в физиономию старосты.
Тоадер Оляндрэ продолжал стоять на коленях перед Василе, как перед богом, с молитвенным выражением глаз.
– Подлец я был, брат Василе, – снова отчаянно и безжалостно бичевал он себя.
– Поднимись-ка, – сухо сказал Василе. – И садись.
Он без злобы смотрел на его сморщенное, преждевременно постаревшее лицо, на седую бороду и на дрожащую, изуродованную шрамом губу.
– Я думал, что ты крепче, – сказал Василе. – Я знавал тебя совсем другим…
Тоадер опустил голову, будто смиренно и безропотно ожидая удара.
– Время меня перемололо… Разве это жизнь? Все время прячешься под чужим именем, боишься, не сегодня завтра все раскроется, а в голове одна мысль: сколь «ко ты грехов-то натворил. Все время боишься людей, боишься родных мест, боишься друзей, боишься собственного имени, боишься собственной семьи…
Старик умолк. Свет лампочки с потолка освещал его затылок, в то время как посеревшее лицо было укутано тенью, как трауром. В тишине комнаты послышались приглушенные всхлипывания.
«Неужели это искренне? – спрашивал себя Василе Оляндрэ. – Может, его так изменило время, годы? Или это голос страха, боязни за свою шкуру?»
– Я столько богослужений справил, – продолжал Тоадер едва слышно, – Столько поклонов отбил. Столько свечек зажег под иконой святой богоматери, чтоб облегчила мне душу. Я знал, что рано или поздно должен буду давать отчет – или этим, на земле, или всевышнему… Но никогда не думал, что мы с тобой еще встретимся…»
Василе Оляндрэ криво усмехнулся.
– Думал, что мои кости давно уже сгнили?… С того дня, как послал меня в Сороки… С письмом…
Тоадер еще ниже опустил голову и согнул плечи, словно под тяжестью нового удара. Он опять умолк.
Василе тоже молчал. Перед ним возникла та бумага. Это был обыкновенный листок с поставленным посередине крестиком. Вручил его офицер хмурым ноябрьским утром в присутствии старосты Оляндрэ. Тот ухмыльнулся и напомнил Василе о душевной доброте господина офицера и его лично. Ибо они могли бы поступить иначе с большевиком Оляндрэ, однако ограничились трехмесячным допросом, и, с их стороны, они его прощают. А теперь посылают его к вышестоящему начальству, чтобы одобрили их решение. Ну, а чтобы он там не натворил чего, они дают ему провожатого.








