355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Салтыков-Щедрин » Губернские очерки » Текст книги (страница 9)
Губернские очерки
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 14:57

Текст книги "Губернские очерки"


Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц)

– Quel charme, que cette femrae![51]51
  Как очаровательна эта женщина! (франц.)


[Закрыть]
– говорит Леонид Сергеич Разбитной, который, по смерти князя Чебылкина [37], охотно пристроился под крыло генерала Голубовицкого. Дарья Михайловна слышит это и слегка улыбается тою сладкою улыбкой, которая принадлежит только хорошеньким женщинам, вполне уверенным в своем торжестве.

Шествие замыкается самим генералом Голубовицким, одетым в вицмундирный фрак и идущим, как прилично высокому губернскому сановнику, с заложенными за спину руками. Сановитость генерала такова, что никакое самое обстоятельное описание не может противостоять ее лучам; высокий рост и соответствующее телосложение придают ему еще более величия, так что его превосходительству стоит только повернуть головой или подернуть бровью, чтобы тьма подчиненных бросилась вперед, с целью произвести порядок. Генерал также окружен своим штатом, но это не вертопрахи какие-нибудь, а люди солидные, снискавшие общее уважение через доказанную ими преданность или же способность к приобретениям всякого рода. Тут вижу я и знакомца моего Порфирия Петровича, который, по мелкости своего роста, обязывается делать два шага там, где его превосходительству приходится делать только один. Тут же и добродушный глава "приятного семейства", господин Размановский, отпущенный своею супругой погулять и по этому случаю улыбающийся до самого затылка. Тут же и величественный директор народного училища, у которого на лице начертано: "Аз есмь уныние и тошнота, ибо корни учения горьки, и лишь плоды его сладки", и много других еще, высоких и маленьких, пузатеньких и тщедушных, горделивых и смирных.

Генеральша пожелала отдохнуть. Частный пристав Рогуля стремглав бросается вперед и очищает от народа ту часть берегового пространства, которая необходима для того, чтоб открыть взорам высоких посетителей прелестную картину отплытия святых икон. Неизвестно откуда, внезапно являются стулья и кресла для генеральши и ее приближенных. Правда, что в помощь Рогуле вырос из земли отставной подпоручик Живновский, который, из любви к искусству, суетится и распоряжается, как будто ему обещали за труды повышение чином.

Судя по торжественному виду, с которым Живновский проходит мимо генеральши, нельзя не согласиться, что он должен быть совершенно доволен собой. Он как-то изгибает свою голову, потрясает спиной и непременно прикладывает к козырьку руку, когда приближается к ее превосходительству.

– Мсьё Загржембович, сядьте подле меня, – говорит Дарья Михайловна, – я хочу, чтоб вы были сегодня моим чичероне.

Загржембович устремляется к генеральше, садится на стул несколько боком и всю особу свою приветливо наклоняет по направлению к ее превосходительству.

– Скажите, пожалуйста, в ваших местах таких процессий не бывает? – спрашивает Дарья Михайловна.

– Oh, madame, mais comment donc! le peuple est dans l'enfance chez nous comme ailleurs. Mais c'est bien plus beau chez nous![52]52
  О, сударыня, как же! народ у нас в таком же младенчестве, как и повсюду. Но у нас это гораздо красивее! (франц.)


[Закрыть]

– Вы несправедливы, мсьё Загржембович, вы личную свою досаду переносите на нас, бедных крутогорских жителей…

– Только не на вас, Дарья Михайловна!

– Посмотрите на эту толпу, одетую в пестрые праздничные свои наряды, – продолжает генеральша, не обратив внимания на комплимент своего усердного поклонника, – mais je vous demande un peu, si ce n'est pas joli?

– Oui, c'est joli, mais chez nous c'est imposant, c'est beau![53]53
  но скажите, пожалуйста, разве это не красиво? – Да, это красиво, но у нас это величественно, это прекрасно! (франц.)


[Закрыть]
разница между этим зрелищем и теми, которые я когда-то имел случай видеть, та же самая, как между женщиной, которую мы называем не более как миленькою, и женщиной… mais vous savez: il у a de ces femmes qui par leurs traits, leur port vous rappellent ces belles statues de I'antiquité!..[54]54
  ну, вы знаете: есть такие женщины, которые своими чертами, своей осанкой напоминают вам эти прекрасные античные статуи!.. (франц.)


[Закрыть]

Загржембович масляно взирает на Дарью Михайловну, которая, с своей стороны, чувствуя, что комплимент сказан ей, так сказать, в упор, впадает по этому поводу в задумчивость и предается самым сладостнейшим мечтаниям. И она тоже belle âme incomprise,[55]55
  прекрасная непонятая душа (франц.).


[Закрыть]
принуждена влачить son existence manquée[56]56
  свое жалкое существование (франц.).


[Закрыть]
в незнаемом Крутогорске, где о хорошенькой женщине говорят с каким-то неблаговидным причмокиваньем, где не могут иметь понятия о тех тонких, эфирных нитях, из которых составлено все существо порядочной женщины… И перед глазами ее наяву проносится сон… сон, которого горячая атмосфера полна зовущих звуков и раздражающих благоуханий. Глаза ее ласково жмурятся, на губах показывается улыбка, и все ее хорошенькое тело лениво опускается на спинку неудобного кресла, которое принесено сюда, благодаря услужливости подпоручика Живновского.

– А все-таки это мило! – говорит она медленно, как бы просыпаясь от сна.

– Русский народ благочестив – это хорошо! – ораторствует, в свою очередь, супруг ее, генерал Голубовицкий.

– Благочестие – основание всякого знания, ваше превосходительство! – замечает директор училища.

– Всякого знания! – добродушно повторяет Размановский.

– Это чувство в нем надо поддержать! – продолжает генерал, гордо озираясь.

Частный пристав Рогуля, который это озирание принимает за желание со стороны его превосходительства, чтоб где-нибудь произведен был порядок, стремглав бросается в сторону и начинает толкаться.

– Рогуля! не надо! – величественно замечает генерал.

– Тут многие есть такие, ваше превосходительство, – вступается Порфирий Петрович, – которые целые тысячи верст прошли, чтоб поклониться угоднику!

– Это весьма любопытно! – замечает генерал.

– Губерния эта самая отличная, – говорит Порфирий Петрович, – это, можно сказать, непочатой еще край…

– В одних недрах земли сколько богатств скрывается! – перебивает директор.

– Постараемся развить! – отвечает генерал.

Но вот снова понеслись из всех церквей звуки колоколов; духовная процессия с крестами и хоругвямя медленно спускается с горы к реке; народ благоговейно снимает шапки и творит молитву… Через полчаса берег делается по-прежнему пустынным, и только зоркий глаз может различить вдали флотилию, уносящую пеструю толпу богомольцев.

ОТСТАВНОЙ СОЛДАТ ПИМЕНОВ

На завалинке, у самого почтового двора, расположился небольшого роста старичок в военном сюртуке, запыленном и вытертом до крайности. Он снял с плеча мешок, вынул оттуда ломоть черного, зачерствевшего хлеба, достал бумажку, в которую обыкновенно завертывается странниками соль, посолил хлеб и принялся за обед.

– Куда бредешь, старик? – спрашиваю я, садясь возле него на завалинку.

– А вот, сударь, ко святым местам собрался, да будто попристал маленько.

Солдат очень стар, хотя еще бодр; лицо у него румяное, но румянец этот старческий; под кожей видны жилки, в которых кровь кажется как бы запекшеюся; глаза тусклые и слезящиеся; борода, когда-то бритая, давно запущена, волос на голове мало. Пот выступает на всем его лице, потому что время стоит жаркое, и идти пешему, да и притом с ношею на плечах, должно быть, очень тяжело.

– Давно ты в отставке, старик?

– А как бы вам, сударь, не солгать? лет с двадцать пять больше будет. Двадцать пять лет в отставке, двадцать пять в службе, да хоть двадцати же пяти на службу пошел… лет-то уж, видно, мне много будет.

– Тяжело, чай, тебе идти?

– Тяжелина, ваше благородие, небольшая. Не к браге, а за святым делом иду: как же можно, чтоб тяжело было! Известно, иной раз будто солнышко припечет, другой раз дождичком смочит, однако непереносного нету.

– Куда же идешь?

– И сам, сударь, еще не знаю. Желанье такое есть, чтоб до Святой Горы дойти, а там как бог даст.

Старик доел свой ломоть, перекрестился и вздохнул.

– Вот теперь кваску бы испить хорошо, – сказал он, – да отдохнуть бы, пока жара поспадет.

Подали по моему приказанию кружку квасу, к которой старик припал с видимым наслаждением.

– Ну вот, этак-то ладно будет, – сказал он, переводя дух, – спасибо, баринушко, тебе за ласку. Грошиков-то у меня, вишь, мало, а без квасу и идти-то словно неповадно… Спасибо тебе!

– Как же ты, старина, в такой дальний путь без грошиков собрался?

– Дойду, сударь: не впервой эти походы делать. Я сызмалетства к странническому делу приверженность имею, даром что солдат. Значит, я со всяким народом спознался, на всякие светы нагляделся… Известно, не без нужи! так ведь душевное дело нужей-то еще больше красится!

– Они все, ваше высокоблагородие, таким манером доверенность в человеческое добросердечие питают! – вступился станционный писарь, незаметно приблизившись к нам, – а что, служба, коли, не ровен час, по дороге лихой человек ограбит? – прибавил он не без иронии.

– Где меня грабить! я весь тут как есть! – отвечал старик и вздохнул.

– Это именно удивления достойно-с! – продолжал философствовать писарь, – сколько их тут через все лето пройдет, и даже никакой опаски не имеют! Примерно, скажем хочь про разбойников-с; разбойник, хошь ты как хошь, все он разбойник есть, разбойничья у него душа… но эвтому самому и называется он кровопийцею… так и разбойника даже не опасаются-с!

– Что его опасаться? Разбойник денежного человека любит… денежного человека да грешного! а бедного ему не надо… зачем ему бедный!

– Я так, ваше высокоблагородие, понимаю, что все это больше от ихней глупости, потому как с умом человек, особливо служащий-с, всякого случаю опасаться должон. Идешь этта иной раз до города, так именно издрожишься весь, чтоб кто-нибудь тебя не изобидел… Ну, а они что-с? так разве, убогонькие!

– Разве ты не в первый раз ходишь? – спросил я старика, дав время уняться потоку писарского красноречия.

– Нет, сударь, много уж раз бывал. Был и в Киеве, и у Сергия-Троицы [38] был, ходил ив Соловки не однова… Только вот на Святой Горе на Афонской не бывал, а куда, сказывают, там хорошо! Сказывают, сударь, что такие там есть пустыни безмолвные, что и нехотящему человеку не спастись невозможно, и такие есть старцы-постники и подражатели, что даже самое закоснелое сердце словесами своими мягко яко воск соделывают!.. Кажется, только бы бог привел дойти туда, так и живот-то скончать не жалко!

– Эх, Антон Пименыч! все это анекдот один, – сказал писарь, – известно, странники оттелева приходят, так надо же побаловать языком, будто как за делом ходили…

– Разве ты знаешь его? – обратился я к писарю.

– Как же, ваше высокоблагородие! он тутошний, верст пятнадцать отсель жительствует.

– Тутошний я, сударь, тутошний. Только ты это не дело, писарек, говоришь про странников-то! Такая ли это материя, чтоб насчет ее, одного баловства ради, речь заводить!

– Так неужто жив сам-деле против кажного их слова уши развесить надобно? Они, ваше высокоблагородие, и невесть чего тут, воротимшись, рассказывают… У нас вот тутотка всё слава богу, ничего-таки не слыхать, а в чужих людях так и реки-то, по-ихнему, молочные, и берега-то кисельные…

– Кисельные не кисельные, а это точно, что ты, писарек, только по неразумию своему странников обхаиваешь… Странник человек убогой, ему лгать не по што.

– Чай, и ты, старина, не мало видал на своем веку? – спросил я.

– Как, сударь, не видать? видал довольно, видал, как и немощные крепость получали, и недужные исцелялися, видел беса, из жены изгоняемого, слыхал звоны и гулы подземные, видал даже, как озеро внезапно яко вихрем волнуемое соделывается, а ветру нет… Много я, сударь, видал!

– Порасскажи-ка, пока отдыхаешь.

– Да что, сударь, вам рассказать! расскажешь, да вы не поверите; значит, в соблазн вас ввести надо… Коли уж писарь зубы скалит, так благородному господину и подавно наша глупость несообразна покажется?

– Мне, однако ж, было бы приятно послушать тебя.

– Вот как я вашему благородию скажу, что нет того на свете знамения, которое бы, по божьему произволению, случиться не могло! Только заверить трудно, потому как для этого надобно самому большую простоту в сердце иметь – тогда всякая вещь сама тебе объявится. Иной человек ума и преизбыточного, а идет, примерно, хоть по полю, и ничего не замечает. Потому как у него в глазах и ширина, и долина, и высь, и травка, и былие – все обыдень-дело… А иной человек, умом незлокозненным, сердцем бесхитростным действующий, окроме ширины и долины и выси, слышит тут гласы архангельские, красы бестелесные зрит… Потому-то, смекаю я, простому человеку скрижаль божья завсегда против злохитрого внятнее…

– Нет, не потому это, Пименыч, – прервал писарь, – а оттого, что простой человек, окроме как своего невежества, натурального естества ни в жизнь произойти не в силах. Ну, скажи ты сам, какие тут, кажется, гласы слышать? известно, трава зябёт, хошь в поле, хошь в лесу – везде одно дело!

– Скажу, примерно, хошь про себя, – продолжал Пименыч, не отвечая писарю, – конечно, меня господь разумением выспренним не одарил, потому как я солдат и, стало быть, даров прозорливства взять мне неоткуда, однако истину от неправды и я различить могу… И это именно так, что бывают на свете такие угодные богу праведники и праведницы, которые единым простым своим сердцем непроницаемые тайны проницаемыми соделывают, и в грядущее, яко в зерцало, очами бестелесными прозревают!

Пименов на минуту задумался и потом продолжал:

– Обзнакомился я, например, в Киеве, у мощей святой Варвары-великомученицы, с некою подобною праведницей, и много мне от нее приятных слов довелось услышать. И такая это была жена благочестивая, что когда богу молилася, так даже пресветлым облаком вся одевалась и премногие радостные слезы ко всевышнему проливала. И рассказывала мне она, как однова стояла она в церкви божией, в великом сокрушении о грехах своих, а очи, будто по недостоинству своему, к земле опустила… и вдруг слышит она вблизи себя некий тихий глас, вещающий: «Мавро! Мавро! почто, раба, стужаешься! воздвигни очи свои горе и возрадуйся!» И что ж, сударь, взглянула она на алтарь, а там над самым-таки престолом сияние, и такое оттуда благоухание исходит, что и рещи трудно… Так она после этого три дня без слов как бы немая пребывала, и в глазах все то самое сияние, так что стерпеть даже невозможно! Так ведь были же тут, сударь, и другие, а никто, опричь ее, видения не удостоился! Вот оно, стало быть, и выходит по-моему, что только простое, незлокозненное сердце святыней растворяться может!

– Так, похвальбишка какая-нибудь! – сказал писарь, но Пименыч даже не обратил на него внимания и продолжал:

– Сказывала она мне также, сударь, какие чудеса от нетленных мощей преподобного Сергия Радонежского соделываются. Пришел, ваше благородие, к раке его человек некий неверующий, и похвалялся тот человек, что хоша он и нарочито не поверует, а ничего якобы от этого ему худого не сделается. И едва, сударь, он это вымолвил, как почувствовал, что у него словно язык отнялся, так что последних-то слов даже и выговорить путем не мог. Ну, тогда и подлинно уведал господин неверующий, что в мощах преподобного великая сила сокрыта, и не токмо поверовал, но и в чернецы тут же постригся, а язык стал у него по-прежнему…

– Из простых была, что ли, эта Мавра?

– Была она, сударь, из преславного града Тюменя, из мещан; родителей имела сильных и именитых, которые суету мирскую превыше душевного подвига возлюбили. Она же по стопам родителей не пошла, и столь много даже сыздетска к богу прилепилась, что ни о чем больше не помышляла, разве о том, чтобы младые свои страсти сокрушить и любить единого господа и спаса своего. Таким, сударь, родом дожила она до такого времени, когда в совершенный возраст пришла, и начали родители добывать ей мужа. Она же об этом ни разу не только не помыслила, но даже со слезами к стопам родительским припадала, да не изгубят души ее занапрасно. Однако они младого ее разуму не послушали и выдали ее замуж почти полмертвую… И что ж, сударь? не прошло полгода, как муж у ней в душегубстве изобличен был и в работы сослан, а она осталась одинокою в мире сиротой… вот как бог-то противляющихся ему родителей наказывает! И с тех с самых пор дала она обет в чистоте телесной жизнь провождать и дотоле странничать, доколе тело ее грешное подвиг душевный переможет. И столь смиренна была эта жена, что даже и мужа своего погубление к своим грехам относила и никогда не мыслила на родителей возроптать!

Пименов снова погрузился в думу, между тем как писарь потихоньку посмеивался и иронически мне подмигивал.

– А расскажи-ка, Пименыч, барину, как ты в пустынях странствовал, – сказал он.

– Бывал, сударь, я и в пустыне. Пустыня дело большое, и не всякий его вместить может. Доложу вам так: овый идет в пустыню, чтоб плоть свою соблюсти: работать ему не желается, подати платить неохота – он и бежит в пустыню; овый идет в пустыню по злокозненному своему разуму, чтобы ему, примерно, не богу молиться, а кляузничать, да стадо Христово в соблазн вводить. А есть и такие, которые истинно от страстей мирских в пустыню бегут и ни о чем больше не думают, как бы душу свою спасти. Это именно старцы разумные и великие постники! Дотоле плоть в себе умерщвляют, что она у них прозрачна и суха соделывается, так что видом только плоть, а существом и похожего на нее нет…

– И ты знавал лично таких?

– Знавал, ваше благородие, – отвечал Пименов решительным голосом, – сам своими глазами видал. Лет с пяток тому будет, спознался я с одним таким старцем – Вассианом прозывался. Жил он в пустыне более сорока лет, жил в строгости и тесноте великой, и столько полюбилось ему ее безмолвие, что без слез даже говорить об ней не мог. Об одном только и тосковала душа его, чтобы те претесные евангельские врата сыскать, чрез которые могла бы прейти от мрачныя и прегорькия темницы в присносущий и неумирающий свет райского жития… Сказывал он мне житие свое прежнее, и именно удивления это достойно, как батюшка-то небесный тварь свою безотменно к тайному концу приводит и самый даже нечистый сосуд очищает. Был, сударь, он до того времени и татем и разбойником, не мало невинных душ изгубил и крови невинной пролиял, однако, когда посетила его благость господня, такая ли вдруг напала на него тоска, что даже помышлял он руки на себя наложить. Начал он скучать и томиться и не знал, где для себя место найти, потому что все душегубства его прежние непрестанно пред глазами его объявлялись и всюду за ним преследовали. И указал ему бог путь в пустыню… Пришел он в лес дремучий, темный, неисходимый, пал на землю и возрыдал многими слезами: "О прекрасная мати-пустыня! прими мя грешного, прелестью плотскою яко проказою пораженного! О мати-пустыня! прими мя кающегося и сокрушенного, прими, да не изыду из тебя вовек и не до конца погибну!" И что ж, сударь! едва лишь кончил он молитву, как почувствовал, что страсти его внезапно укротились, и был он лют яко лев, а сделался незлобив и кроток яко агнец.

– Да, может быть, он просто от наказания скрывался? – спросил я.

– Об этом, сударь, сказать я вам ничего не могу. Известно, что наказание разбойнику следует; однако, если человек сам свое прежнее непотребство восчувствовал, так навряд и палач его столь наказать может, сколько он сам себя изнурит и накажет. Наказание, ваше благородие, не спасает, а собственная своя воля спасает… Не на радость и не на раскошество старец Вассиан в пустыню вселился, а на скорбь и на нужу; стало быть, не бежал он от наказания, а сам же его искал. И на каторге хлеб добрый и воду непорченную дают, а в пустыне он корнями да травами питался, а воду пил гнилую и ржавую. Была у него в самой лесной чаще сложена келья малая, так истинно человеку в ней жить невозможно, а он жил! Стоять в рост нельзя, а можно только лежать или на коленках стоять… точно как гробу подобно! Окошечко вырублено малое, да и то без стекла, печки нет. Как только жил!

– Да ведь одежду-то нужно было ему как-нибудь доставать? – сказал я.

– А какая у него одежа? пониток черный да вериги железные – вот и одежа вся. Известно, не без того, чтоб люди об нем не знали; тоже прихаживали другие и милостыню старцу творили: кто хлебца принесет, кто холстеца, только мало он принимал, разве по великой уж нужде. Да и тут, сударь, много раз при мне скорбел, что по немощи своей, не может совершенно от мира укрыться и полным сердцем всего себя богу посвятить!

– Каким же образом ты-то дошел до него?

– Кто много ищет, ваше благородие, тот безотменно находит. Сам я, по неразумию своему, хотя не силен духовного подвига преодолеть, однако к подражателям Христовым великое почитание имею. Стало быть, того поспрошаю, у другого наведаюсь – ну, и дойду как-нибудь до настоящего. Так-то было и тут. Пришел я к чему, по милости добрых людей, в летнее время, потому что зимой и жилья поблизности нет, а с старцем поселиться тоже невозможно. Не малое-таки время и искал-то я его, потому что лес большой и заплутанный, а тропок никаких нету; только вот проходимши довольно, вдруг вижу: сидит около кучи валежника старец, видом чуден и сединами благолепными украшен; сидит, сударь, и лопотиночку ветхую чинит. А это он самый и был, Вассиан, а куча-то валежника для того, вишь, им сюда снесена, чтоб от непогод укрыть его келью тесную… И много я в ту пору от него слов великих услышал, и много дивился его житию, что он, как птица небесная, беззаботен живет и об одном только господе и спасе радуется. "Как же ты зимой тут живешь, старче?" – вопросил я его. "А отчего мне-ка не жить, – отвечал он, – снегом келейку мою занесет, вот и тепло мне, живу без нужды, имя Христово прославляючи". И чудо, сударь, сказывал он мне: даже звери дикие и те от сладкого его гласа кротки пребывали! Пришла, сударь, по один день зимой к его келье волчица и хотела старца благочестивого съести, а он только поглядел на нее да сказал: "Почто, зверь лютый, съести мя хощеши?" – и подал ей хлеба, и стала, сударь, волчица лютая яко ягня кротка и пошла от старца вспять!

– Ведь чего не выдумают! – прервал писарь. – Ну, статочное ли дело, чтобы волчица человека не задрала! Ведь она, Пименыч, только аппетит свой знает, а разуму в ней настоящего нет!

– Стало быть, есть, коли вот простого старцева слова послушалась!.. И еще рассказывал мне, сударь, старец Вассиан, какие в пустынях подвижникам Христовым искушения великие бывают. Стоит, сударь, он однажды в келье на молитве, и многие слезы о прегрешениях своих пред господом проливает. И вдруг является пред ним юница добрая, одежды никакия не имуща, а телом яко снег сверкающа; является пред ним, бедрами потрясает, главою кивает, очами помавает. И взговорила ему та юница: "Старче убогий, Вассиане! прислал меня к тебе князь мой, да услажду тя от красоты моея!" Только он, сударь, плюнул и отвернулся, а знамения крестного, по неосторожности, не сотворил. И взяла его та юница за руки, и взглянула ему в самые очи, и ощутил Вассиан, яко некий огнь в сердце его горит, и увидел пламень злой из очей ее исходящ, и зрел уже себя вверженным в пропасть огненную… Но тут десница божия поддержала и вразумила его: освободил он кое-как руки от когтей диавольских и сотворил крестное знамение… И стало место это опять пусто, только слышал он, как некто вблизи его сказал: "Подождем мало, теперь еще не время"… И долго-таки не отставал от него враг человеческий; и на другой, и на третий день все эта юница являлася и думала его прелестьми своими сомустить, только он догадался да крест на нее и надел… так поверите ли, сударь? вместо юницы-то очутился у него в руках змей преогромный, который, пошипев мало, и пополз из келий вон… Так вот какие соблазны и в пустынном житии подвижников великих преследуют!

Кончив этот рассказ, Пименыч пристально посмотрел мне в лицо, как будто хотел подметить в нем признаки того глумления, которое он считал непременною принадлежностию «благородного» господина. Но этого глумления не было. Пускай станционный писарь, пункт за пунктом, доказывает несбыточность показаний Пименова, но я с своей стороны не имею силы опровергнуть их. Передо мною ярко и осязательно выступает всемогущее действо веры, и, под обаятельным влиянием этой юной и свежей народной силы, внятною делается для меня скрижаль божия…

Вероятно, Пименыч замечает это, потому что глядит на меня как-то особенно ласково и весело.

– Так как же тут не поверуешь, сударь! – говорит он, обращаясь уже исключительно ко мне, – конечно, живем мы вот здесь в углу, словно в языческой стороне, ни про чудеса, ни про знамения не слышим, ну и бога-то ровно забудем. А придешь, например, хошь в Москву, а там и камни-то словно говорят! пойдут это сказы да рассказы: там, послышишь, целение чудесное совершилось; там будто над неверующим знамение свое бог показал: ну и восчувствуешь, и растопится в тебе сердце, мягче воску сделается!..

В это время подошла пожилая женщина тоже в странническом одеянии и остановилась около нас. Пименов узнал ее.

– А что, Пахомовна, – спросил он, – видно, тоже богу помолиться собралась?

– Собралась, голубчик, да чтой-то уж и не знаю, дойти ли: ништо разломило всеё!

– А посиди с нами, касатка; барин добрый, кваску велит дать… Вот, сударь, и Пахомовна, как не я же, остатнюю жизнь в странничестве препровождает, – обратился Пименов ко мне, – Да и других много таких же найдется…

Пахомовна набожно перекрестилась.

– Нашего брата, странника, на святой Руси много, – продолжал Пименов, – в иную обитель придешь, так даже сердце не нарадуется, сколь тесно бывает от множества странников и верующих. Теперь вот далеко ли я от дому отшел, а и тут попутчицу себе встретил, а там: что ближе к святому месту подходить станем, то больше народу прибывать будет; со всех, сударь, дорог всё новые странники прибавляются, и придешь уж не один, а во множестве… так, что ли, Пахомовна?

– Так, голубчик, на народе и богу молиться веселее.

– Лето-то все таким родом проходишь, а зиму прозимуешь у мощей святых или у образа чудотворного, а потом опять лето пространствуешь, да уж на другую зиму домой воротишься… И чего-чего тут не наслышишься, и каких божиих чудес не насмотришься! Довольно того, например, что в Соловках об летнюю пору даже и ночи совсем нет! И такова, сударь, благость господня, что только поначалу и чувствуешь, будто ноги у тебя устают, а потом даже и усталости никакой нет, – все бы шел да шел. Идешь этта временем жаркиим, по лесочкам прохладныим, пташка божья тебе песенку поет, ветерочки мягкие главу остужают, листочки звуками тихими в ушах шелестят… и столько становится для тебя радостно и незаботно, что даже плакать можно!.. Идем, что ли, Пахомовна!

Пименов встал, снял шапку, поклонился мне и писарю, потом несколько раз перекрестился и заковылял по дороге рядом с Пахомовной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю