Текст книги "Святочный рассказ"
Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
II
На дворе было еще темно, хотя свет, очевидно, готовился уже вступить в права свои; мороз сделался как будто еще лютее прежнего; крепкий верховой ветер сильно буровил здесь и там снежную равнину и, подняв целые столбы снега, направлял свой путь далее, с тем чтоб опять через минуту вернуться и, подняв новые снежные столбы, опять нестись куда-то далеко-далеко. Холод и ветер тем более были для меня ощутительны, что я ехал в открытых санях, потому что должен был, после необходимых объяснений с становым приставом, опять вернуться на станцию, где, вследствие всех этих соображений, я и заблагорассудил оставить свою повозку.
Вот и те три сосенки, о которых толковал мне старик; сквозь мутное облако частого, тонкого снега я видел только очертания их, но, вероятно, душа моя была слишком особенным образом настроена, что за плавным покачиванием широких их вершин мне именно слышалось, будто они жалуются и говорят о том, как надоела им эта долгая, почти бесконечная жизнь, как устали они от этих отвсюду вторгающихся ветров, которые беспрепятственно и безнаказанно оскорбляют их, то обламывая самые крепкие их побеги, то разбрасывая мохнатые их ветви в какой-то тоскливой беспорядочности. Вот и озеро, которое подало мне о себе весть особенностью звука, издаваемого копытами лошадей, и ветками, которые часто натыканы здесь по обеим сторонам дороги… Я глянул в даль, и, не знаю почему, там, на самом конце ее, представился мне становой пристав, в виде страшного, лохматого чудовища, с семью головами, с длинными железными когтями и долгим огненным языком. И так ясно и отчетливо мелькало передо мной это странное и, к счастию, совершенно невероятное видение, что мне стало жутко, и я поспешил плотнее закутаться в шубу, чтоб не видать его кривляний.
Через полчаса я въезжал в огромное торговое село, в котором было много домов совершенно городской постройки. В одном из них помещалась квартира станового пристава, и я еще издали мог налюбоваться на множество огней, которые, очевидно, были зажжены на детской елке. Огни горели весело и, проходя сквозь обледенелые стекла окон, принимали самые изменчивые и разнообразные цвета.
Становой, или, как его обыкновенно зовут крестьяне, «барин», был дома. Звали его Ермолаем Петровичем, по фамилии Бондыревым; по наружности же был он мужчина дюжий, и вследствие того постоянно отдувался и дышал тяжело, словно запаленная лошадь. Лицо его, пухлое и отеклое, было покрыто слоем жирного вещества, который придавал его коже лоск почти зеркальный; огромная его лысина, по общему отзыву сослуживцев, имела свойство испускать из себя облако тумана в следующих двух случаях: во время губернаторской ревизии, когда, как известно, сердечные движения в уездном чиновнике делаются особенно сильны и остры, и по выпитии двадцать пятой рюмки очищенной. Голос у него был сильный, густой бас, сопровождаемый легкою хрипотой, и выходил из гортани как бы колом. К величайшему моему удивлению, это несоразмерное преобладание материи нимало не тяготило его; вообще он был на службе легок, как пух, и когда исполнение служебных обязанностей требовало с его стороны уже слишком усиленной деятельности, то вся его досада проявлялась в том только, что он пыхтел и ругался пуще обыкновенного. Впрочем, он был, в сущности, малый добродушный, и когда принимал благодарность, то всегда говорил спасибо, и этим весьма льстил самолюбию доброхотных дателей.
– Милости просим побеседовать в комнату, ваше высокоблагородие! – сказал он, встретив меня в прихожей, – у меня нынче праздник, детки вот развозились…
– А мне надо бы скорее ехать, – отвечал я не совсем впопад, все еще находясь под влиянием лохматого чудовища.
– Что же так-с? часом раньше, часом позже – дело не волк, в лес не уйдет-с. Заодно уж у нас покушаете, а после обеда и в путь-с. Мне ведь тоже с вами надо будет отправляться, так если сейчас же и ехать, не будет ли уж очень это обидно? Ведь праздник-с…
Я остался и отчасти был даже доволен этой задержкой, потому что очень устал с дороги. В комнате, в которую ввел меня Бондырев, было все его семейство и сверх того еще несколько посторонних лиц, с которыми он, однако ж, не заблагорассудил меня познакомить. Он только указал мне рукой на детей, сказав: «А вот и потроха мои!» – и затем насильственно усадил меня на диван. Из семейных были тут: жена Ермолая Петровича, бабочка лет двадцати пяти, которая была бы недурна собой, если бы не так усердно мазалась свинцовыми белилами и не носила столь туго накрахмаленных юбок; мать ее, худенькая, повязанная платком старуха с фиолетовым носом, которую Бондырев, неизвестно почему, величал «вашим превосходительством», и четверо детей, которые основательностью своего телосложения напоминали Ермолая Петровича и чуть ли даже, подобно ему, не похрипывали.
– Не угодно ли чаю с дороги? – спросила меня жена.
– Что чай! вот мы его высокоблагородие водочкой попросим, – отозвался Бондырев, – я, ваше высокоблагородие, этой китайской травы в рот не беру – оттого и здоров-с.
– Вы из «губернии» изволите ехать? – обратилась ко мне старуха теща.
– Да, я недавно оттуда.
– Так-с. А как, я думаю, там теперича хорошо должно быть! Председательствующие, по случаю праздника, в соборе в мундирах стоят… сам генерал, чай, насупившись…
– Ну, пошла, ваше превосходительство, огород городить! – заметил Бондырев,-ну, скажите на милость, зачем генералу насупившись стоять! чай, для праздника-то Христова и им бровки свои пораздвинуть можно!
– Ах, батюшка мой! насупившись стоит по той причине, что озабочен очень!.. обуза ведь не маленькая!
– А по мне, так всего лучше певчие… это восхитительно! – вступилась жена, – при слабости нерв, даже слушать почти невозможно!
– Нет, вот на моей памяти бывали в соборе певчие – так это именно, что всех в слезы приводили! – перебила теща, – уж на что был в ту пору губернатор суровый человек, а и тот воздержаться никак не в силах был! Особливо был тут один черноватенький: запоет, бывало, сначала тихонько-тихонько, а потом и переливается, и переливается… даже словно журчит весь! Авдотья Степановна, второго диакона жена, сказывала, что ему по два дня есть ничего не давывали, чтоб голос чище был!
– Вот распроклятая-то жизнь! – молвил Ермолай Петрович, подмигнув мне глазом, и потом, обращаясь к теще, прибавил. – А как посмотрю я на ваше превосходительство, так все-то у вас одни глупости да малодушества на уме.
Но ее превосходительство, должно быть, уж привыкла к подобным апострофам, потому что, нимало не конфузясь, продолжала:
– Уж я, бывало, так и не дышу, словно туман у меня в глазах, как они это выводить-то зачнут! Да, такой уж у меня характер: коли перед глазами у меня что-нибудь божественное, так я, можно сказать, сама себя не помню… так это все там и колышется!
Мадам Болдырева глубоко и сосредоточенно вздохнула.
– Да, в деревне ничего этого не увидишь! – сказала она.
– Где увидать! – одни выходы у его превосходительства чего стоят! Все чиновники, бывало, в мундирах стоят, и каждому его превосходительство свой реприманд сделает! И пойдут это потом каждый день закуски да обеды – одних свиней для колбас сколько в батальоне, при солдатской кухне, откармливали!
– Ну, это-то заведенье и доднесь, пожалуй, осталось – скорбеть об этом нечего! – флегматически объяснил Ермолай Петрович. – А что, ваше высокоблагородие, не угодно ли будет повторить от скуки? Водка у нас, осмелюсь вам доложить, отличная: сразу, что называется, ожжет, а потом и пойдет ползком по суставчикам… каждый изноет-с!
– Вот у моего покойника, – снова обратилась ко мне теща, – хорошу водку на стол подавали. Он только и говорит, бывало: «Лучше ничем меня откупщик не почти, а водкой почти!»
– Ну, это опять неосновательно, – заметил Бондырев, – пословица гласит: пей, да ума не пропей, – стало быть, зачем же я из-за водки другие статьи буду неглижировать?
– Да ведь и он, сударь, не неглижировал, а так только к слову это говаривал. Он водку-то через куб, для крепости, переганивал…
– Ну, а ваши как дела? – спросил я Бондырева.
– Слава богу, ваше высокоблагородие, слава богу! дай бог здоровья добрым начальникам, милостями не оставляют… ныне вот под суд отдали!
– Как так?
– Да просто-с. Чтой-то уж, ваше высокоблагородие, будто и не знаете? чай, и вы тут ручку приложили!
– В первый раз слышу.
– Что ж-с, и тут мудреного нет! известно, не читать же вашим высокоблагородиям всего, что подписывать изволите!
– Скажите, по крайней мере, за что вы отданы под суд?
– А неизвестно-с. Оно конечно, довольно тут на справку вывели, и жизнь-то, кажется, наизнанку всю выворотили… одних неисполнительностей штук до полсотни подыскали – даже подивился я, откуда весь этот сор выгребли. Да-с; тяжеленька-таки наша служба; губернское-то правление не то чтоб, как мать, по-родительски тебе спустило, а пуще считает тебя, как бы сказать, за подкидыша: ты, дескать, такой-сякой, все зараз сделать должен!
– По пословице, Ермолай Петрович, по пословице! – «Свекровь снохе говорила: сношенька, будет молоть; отдохни – потолки!»
Последние слова произнес неизвестный мне старик, стоявший до сих пор в углу и не принимавший никакого участия в разговоре. По всему было видно, что этот новый собеседник принадлежал к числу тех жалких жертв провинциального бюрократизма, которые, преждевременно созрев под сению крючкотворства, столь же преждевременно утрачивают душевные свои силы, вследствие неумеренного употребления водки, и затем на всю жизнь делаются неспособными ни к какому делу или занятию, требующему умственных соображений. Он был одет в вицмундир старинного покроя с узенькими фалдочками и до такой степени порыжелый, что даже самый опытный глаз не мог бы угадать здесь признаков первобытного зеленого цвета. Но всего замечательнее в этом человеке был необыкновенный грибовидный его нос, на котором, как на палитре сочетались всевозможные цвета, начиная от чисто-телесного и кончая самым темным яхонтовым. Нос этот, как после оказалось, был источником горьких несчастий и глубоких разочарований для своего обладателя.
– Это жаль, однако ж, – сказал я Бондыреву, ощущая невольное угрызение совести при виде человека, которого погибели я сам некоторым образом содействовал.
– Ничего, ваше высокоблагородие! мы в уголовной-то словно в баньке выпаримся… еще бодрей после того будем!
– Это истинно так! – пояснил обладатель носа.
– А что, видно, и тебе горловину-то прочистить хочется? – обратился к нему Бондырев. – Ваше высокоблагородие! позвольте представить! Егор Павлов Абессаломов, служит у меня в вольнонаемных; проку-то от него, признаться, мало, так больше вот для забавы, для домашних-с держу… Театров у нас нет, так по крайности хоть он развлечет.
– Ну уж, нашли какую замену! – презрительно процедила жена.
– А что ж! по деревне, лучше и быть не надо! – продолжал Ермолай Петрович, – об ину пору он нас, ваше высокоблагородие, до слез мимикой своей смешит!
– Если его высокоблагородию не гнусно, так я и теперь свое представление сделать могу! – отрекомендовался Абессаломов, выпрямляясь как бы пред наитием вдохновения.
– Прикажите, ваше высокоблагородие! Не чем так-то сидеть, так хоть на диковинки наши посмотрите… катай, Абессаломов!
– «Июля пятого числа»… – начал Абессаломов.
– Нет, стой! Не так рассказываешь! – прервал его Ермолай Петрович, – а ты коли охотишься рассказывать, так рассказывай делом: и в позицию стань, и начало сделай! Развозов! марш сюда и ты!
Последние слова относились к молодому человеку, служившему письмоводителем у Бондырева. Как оказалось впоследствии, он должен был в некоторых местах подавать Абессаломову реплику, через что представлению сообщалась особенная живость и вместе с тем усугублялся комизм. Очевидно, что кто-то (чуть ли даже не сам Бондырев) с любовью работал над этой потехой, чтоб возвести ее от простого рассказа до степени драматической пьесы.
Абессаломов стал в позицию, то есть выдвинул вперед одну ногу, правую руку отставил наотмашь и, выпрямившись всем корпусом, голову закинул несколько назад. Все присутствующие улыбались, а некоторые даже откровенно фыркали, заранее предвкушая предстоящее им наслаждение. Абессаломов начал:
НЕВЫГОДНЫЙ НОС
(Интермедия в лицах)
Милостивые господа и госпожи! имею доложить вам о происшествии, которого удивительность равняется лишь его необыкновенности!
Смех в аудитории
Источником как сего происшествия, так и других многих от него зол текущих, есть сей самый нос (теребит себя за нос), который зде предстоит пред вами! А в чем сие происшествие, тому следуют пункты.
«Ишь ты! по пунктам!» – раздается в аудитории. Смех усиливается.
Июля пятого числа 18**года, в девять часов утра, следовал я, по издревле принятому еще предками нашими обычаю, на службу. Необходимо, однако, предварительно доложить вашим благородиям, что с самого с Петра и Павла, неизвестно от каких причин, подвергнулся я необыкновенной тоске. То есть тоска не тоска, а тянет вот, тянет тебя целый день, да и вся недолга. Даже жена удивлялась. «Чтой-то, говорит, душечка (она у меня в пансионе французскому языку обучалась, так нежное-то обращение знает)! Чтой-то, говорит, душечка! на тебя даже смотреть словно тошно – ты бы хоть водочки выпил!» – «Худо, – говорю я, – худо это, Прасковья Петровна! это большое несчастье обозначает!..» Однако ж выпил в ту пору маленько водочки – оно и поотлегло!
Вот только наступило это пятое число. Не успел я выйти на улицу, как идет мне встречу некоторый озорник, идет и очи на меня пучит. «Вот, говорит, нос! для двух рос, а одному достался!»
Взрыв хохота в аудитории.
Однако я ничего, пошел своей дорогой и даже подумал про себя: «Погоди, брат! не больно прытко! может, у тебя и рыло-то все наизнанку выворотит». Не успел я это, государи мои, подумать, как встречается со мной другой озорник. «А позвольте, говорит, милостливый государь! известно ли вам, что у вас на лице состоит феномен?» И все это, знаете, с усмешкой, и рожа-то у него поганым манером от смеху перекосилась… «Милостливый государь!» – сказал я, начиная обижаться. «Да нет, говорит, вы и сами не понимаете, каким обладаете сокровищем… да господа англичане миллион рублей вам дадут, ежели вы позволите им отрезать… ваш нос!»
Развозов. А что ж, это ведь правда: нос-то у тебя именно феномен!
Абессаломов. Отстань ты… дай говорить!.. Ну-с, отвязался он от меня коё-как, и пришлось мне после того мимо резиденции их превосходительства идти. А их превосходительство, как на грех, на ту пору чай на балконе кушали… Ну, занятиев у них никаких тогда не случилось, смотрели, значит, больше по сторонам, да смотревши и узрели меня, многогрешного. Вскипели. «Что это, говорят, за чиновник? Какой у него противный нос!» Не спорю я… не прекословлю! Точно, что нос мой в присутственном месте терпим быть не может! Однако терпели же меня двадцать пять лет, да и их превосходительство, может, от праздности только заметили… а вышло совсем наоборот-с. Пересказали, должно быть, эти слова мои завистники; только сижу я в этот самый день в присутствии, приходит наш председательствующий, и часа через два, что бы вы думали, я слышу? (С расстановкой). Что о моем, государи мои, увольнении уж и постановление состоялось!
Развозов. Однако живо же они тебя обработали.
Абессаломов. Спешным журналом-с. Даже законом предписанных форм не соблюли, потому что в законах именно строжайше повелено никаких штрафов не налагать, а кольми паче насильственному умертвию не предавать, не истребовав предварительно объяснения!
Развозов. В чем же, однако, объяснения от тебя требовать?
Абессаломов. Все же-с! а если не в чем мне объясняться, так тем паче-с! Ведь это обидно… я не один… тут все потомство мое, можно сказать, из-за носа страждет! В законах именно сказано, чтоб на лицо не взирать!
Развозов. Ты это оставь. Это не наша инстанция. Так даже скажу: если и напредки тебе на этот счет языком побаловать захочется, так ты вспомни пословицу: язык мой – враг мой, и, вспомнивши, плюнь. Я тридцать пять лет служу (Развозову было всего лет двадцать пять), и то все кругом да около хожу, а в центру ни в жизнь еще не попадал!
Абессаломов. Вот-с, прихожу я после того домой. Человек я детный; жена у меня золотушная, так каждый год все либо дочку, либо сынка подарит…
Развозов. И все, чай, с такими же носами?
Абессаломов. Как можно – сохрани бог! старшенькая у меня дочь, Наташенька, совсем даже схожего со мной ничего не имеет… красавица! Так прихожу я это домой! «Ну, говорю, жена! Бог милости прислал!» – «А что так?» – «Да так, говорю, ездил в пир Кирило, да подарен там в рыло… уволен, брат, вчистую!»
Общий хохот; Абессаломов, в волнении, не может некоторое время продолжать.
И вот-с, стали мы после того жить да поживать, да добра наживать; живем, нече сказать, богато, со двора покато, за что ни хватись, за всем в люди покатись; запасов всяких многое множество, а пуще всего всякого нета запасено с самого с лета. Жена скоро покойницей стала, бо для нас время гладно настало, а дочек-красоток люди приютили, бо родители им продовольствие прекратили, а затем остаюсь, без дальнейших слов, покорный ваш слуга Егор Павлов Абессаломов.
Общие рукоплескания; жена станового презрительно усмехается.
Окончив представление, Абессаломов немедленно подошел к подносу с закуской и сряду выпил три рюмки водки; после того он удалился в угол и, сев на стул, почти мгновенно заснул.
– А что, ваше высокоблагородие! – обратился ко мне Бондырев, – вот вы и в столицах изволили быть, а этакого в своем роде дарования и там, чай, со свечкой поищешь!
Но я не отвечал ни слова на этот вопрос, потому что впечатление, произведенное на меня этим странным существом и его рассказом, было из самых тяжелых. Несмотря на грубо комический колорит рассказа, видно было, что весь тон его фальшивый, и что за ним слышится нечто до того похожее на страдание, что невозможно и непозволительно было увлечься этою мнимою веселостью. Вообще, если Ермолай Петрович рассчитывал на то, чтоб позабавить меня, то далеко не достиг своей цели, и день мой был окончательно испорчен этим представлением. Я ехал сюда измученный моим одиночеством; все существо мое было настроено к принятию тех благодатных, светлых впечатлений, которые, бог весть почему, в известные дни и эпохи неотразимо и неизменно носятся над душой, но странное «представление» мигом разрушило это светлое, гармоническое настроение. Так иногда случается, что в правильное и совершенно плавное течение жизни вдруг врезывается обстоятельство в полном смысле слова ей постороннее, и врезывается с такой силой, что не только заставляет принять себя, но и деспотически подчиняет себе весь строй этой жизни.
III
Начинало уже смеркаться, когда мы приехали на станцию. По селу и там и сям бродили группы подгулявших крестьян, а перед станционным домом стояла даже целая толпа народу.
– Верно, что-нибудь случилось! – еще издали заметил мне Бондырев, указывая на толпу.
И действительно, толпа, казалось, тревожно выжидала нашего приезда. Едва успели мы выйти из саней, как все это вдруг заговорило и беспорядочно замахало руками. Из избы долетали до нас звуки того унылого голошенья, услышав которое даже самый опытный наблюдатель не в состоянии бывает определить, что скрывается за этими взвизгиваньями и завываньями: искреннее ли чувство или простой формализм.
– Что случилось? – спросил Бондырев.
– Петруха… Петруха… – раздалось в толпе.
Сердце мое болезненно дрогнуло.
– Племянник у нас бежал, ваше благородие! – отвечал, выступая вперед, один из сыновей дедушки.
– Рекрут, что ли?
– Рекрут, ваше благородие.
– Ах, шельмы вы этакие! – и снисхождения-то вам сделать нельзя!
– Имают его, ваше благородие! сам отец пошел, – робко проговорил дядя Петруни.
– Да, изымают, держи карман! А не было ли у него на селе любезной? – спросил Бондырев, чутьем угадывая истину.
– Маврушка Савельева, чай, знает! – молвил кто-то в толпе.
– Что ты! перекрестись! – почти завопил, протискиваясь сквозь толпу, седой старик, должно быть, отец Мавруши, – ничем моя Маврушка тутотка не причастна, ваше благородие.
– Ишь ты какое дело случилось! – снова начал дядя Петруни, – ничем мы, кажется, его не изобидели, а он вот что с нами сделал!
– А вот мы это после разберем! – отвечал Бондырев и, обращаясь к толпе, промолвил: – Чтоб был у меня рекрут найден! все марш в лес искать!
И, сказав это, величественным шагом потек в избу порасправить в тепле свое белое тело.