Текст книги "Игрушечного дела людишки"
Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин
Жанры:
Сказки
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
– Правильно. Ну, так покажите мне теперь вашего коллежского асессора, как он действует.
– Сейчас, вашескородие. Мы ему сперва‑наперво экзамент учиним. Сказывай, коллежский асессор: взятки любишь?
– Папп‑п‑па! – вдруг совершенно отчетливо крикнул «человечек».
Я даже вздрогнул. Как‑то удивительно неприятно поражал голос, которым были произнесены эти звуки. Точно попугай в соседней комнате крикнул, да еще в старозаветных помещичьих домах приживалки и попадьи таким голосом говаривали, когда желали веселить своих благодетелей.
– Это значит: люблю‑с,– пояснил Изуверов и, вновь обращаясь к «ко‑лежскому асессору», продолжал: – Большую, поди, мзду любишь?
– Папп‑п‑па!
– Такую, чтоб ограбить? дотла чтобы?
– Паппа! паппа! паппа!
Троекратно произнося этот возглас, коллежский асессор выказывал чрезвычайное волнение: вращал глазами, кивал головой, колыхал животом и хлопал руками по бедрам, точь‑в‑точь как бьет крыльями птица, которая неожиданно налетела на рассыпанный корм. Мне показалось, что даже было одно мгновение, когда он покраснел…
– Вот вы говорили, что ваши «человечки» поступков не имеют,– сказал я,– а посмотрите, какой неподдельный восторг ваш коллежский асессор выказывает!
– То‑то и есть, что не вполне, вашескородие! – возразил Изуверов,– и руками он хлопает, и глазами бегает – это действительно; а в лице все‑таки настоящей алчности нету! Вот у нас в магистрате секретарь служит, так тот, как взятку‑то увидит, даже из себя весь помертвеет! И взгляд у него помутится, и руки затрясутся, и слюна на губах. Ну, а мой до этого не дошел‑с.
– Мне кажется, что вы чересчур уж скромны, Никанор Сергеич. По моему мнению, и ваш «подьячий» – мерзавец хоть куда!
– Нет, сударь, что уж? Дальше – лучше увидите доказательства, что не напрасно я недоволен им. А покуда позвольте мне экзамент продолжать.– Ну, коллежский асессор, сказывай! Что большую мзду ты любишь – это мы знаем, а как насчет малой мзды – приемлешь?
– Папп… взззз…
«Человечек» как будто спохватился и зашипел. Признаться, я подумал, не испортился ли в нем механизм, но Изуверов поспешил разуверить меня.
– Это значит: приемлю и малую мзду, но лишь в тех случаях, когда сорвать больше нечего.– Ну, а как ты насчет того скажешь, чтобы, например, совсем без мзды дело решить?
– Вззззз…
Коллежский асессор не только зашипел, но,даже закружился. Лицо у него совсем налилось красною жидкостью; глаза блудливо бегали в орбитах. Вообще было видно, что самая идея решить дело без мзды может довести его до исступления.
Даже Изуверов возмутился такою наглостью и строго покачал головой.
– Как посмотрю я на тебя, «Мздоимец»,– сказал он,– так ты жаден, так жаден, что, кажется, отца родного за взятку продать готов?
– Папп‑па! папп‑па! папп‑па!
– А под суд за это попасть хочешь?
– Вззззз…
– Не любишь? Конечно!.. Кому под суд попасть хочется! Какой ни на есть пансион, хоть грош, а все‑таки заслужить лестно! Ты, поди, уж и деревнюшку для себя присмотрел?
– Папп‑па!
– Наберешь взятков, женишься, уедешь в вотчину, станешь деток зоблить[2]2
…деток зоблить…– детей воспитывать.
[Закрыть], крестьян на барщину гонять, в праздники на крылосе за обедней подпевать!
– Папп‑па!
– И вдруг кондрашка?!
– Вззззз…
– Не любишь? Ничем его так, вашескородие, огорчить нельзя, как ежели о смертном часе напомнить. Ну, ладно, коллежский асессор! Покуда что, а мы тебя теперь с одним человечком сведем…
Изуверов отыскал другую картонку и вынул оттуда «мужика».
Мужик был совсем настоящий и, по‑видимому, даже зажиточный. Борода длинная, с сильною проседью; волосы, обильно вымазанные коровьим маслом; на плечах – синий армяк, подпоясанный красным кушаком, на ногах – совсем новенькие лапти. Из‑за пазухи у него высовывались куры, гуси, утки, индюшки, поросята, а в одном из карманов торчала даже целая корова. Изуверов поставил его сначала поодаль от коллежского асессора.
– Ну, что, мужичок! виноват?
– Мм‑му‑у!
– А коли виноват – становись, значит, на коленки! Он поставил мужика на колени и обратил лицом к коллежскому асессору.
– Ползи!
Мужик пополз и остановился перед «Мздоимцем». Коллежский асессор сначала отвернул голову в сторону, притворяясь, будто не видит просителя; но после несколько раз повторенных «мм‑му‑у!» постепенно начал взглядывать по направлению виноватого и наконец вдруг плотоядно и пронзительно взвизгнул:
– Папп‑па!
И тотчас же вырвал у мужика из‑за пазухи гуся, которого тут же, при неистовом гоготаний птицы, живьем и сожрал.
– Кланяйся же! кланяйся, мужичок! – поощрял Изуверов,– проси прощенья… вот так! виноват, мол, ваше высокородие! не буду!
– Мму‑у‑у! мму‑у‑у! мму‑у‑у! – твердил мужичок.
Поощренный этим, коллежский асессор словно остервенился. Откинулся всем корпусом назад и некоторое время стоял в этой позе, как бы разглядывая свою жертву; потом начал раскачиваться из стороны в сторону, наливаясь при этом кровью, и наконец со всех ног бросился на мужика и принялся его теребить и грабить. Все это было проделано до такой степени живо, что у меня даже волосы встали дыбом. «Мздоимец» повытаскал из‑за пазухи мужика всех курят, выволок из кармана за рога корову, потом выворотил другой карман и нашел там свинью, которая со страху сейчас же опоросилась десятью поросятами, и при всякой находке восклицал:
– Папп‑па! папп‑па! папп‑па! Мужик же в умилении вторил ему:
– Мму‑у‑у!!
Наконец «Мздоимец» отцепился, и мужик, думая, что вина ему уж прощена, тоже начал проворно становиться на ноги. Однако ж не тут‑то было. Коллежский асессор опять что‑то вспомнил (и, по‑видимому, самое важное) и энергично замахал руками, указывая мужику на лапти. Мужик сконфузился, как будто его уличили в плутне, затем беспрекословно опустился на пол и стал разувать онучи и лапти. Все время, покуда происходил процесс разувания, «Мздоимец» внимательно следил за виноватым и лукаво улыбался, как бы говоря: «Надуть хотел… негодяй!!» И точно: по мере того, как развертывались мужиковы онучи, из них во множестве сыпались беленькие и желтенькие кружочки.
– Это крестовики и полуимпериальчи‑ки‑с![3]3
…крестовики и полуимпериальчики‑с! – серебряные рубли, на оборотной стороне которых вензель императора помещен крестообразно и повторен четыре раза, и золотые монеты пятирублевого достоинства.
[Закрыть] – пояснял Изуверов.
Коллежский асессор остервенился вновь. В одно мгновение ока бросился он на виноватого, обшарил с головы до ног, обрал деньги, снял с мужика армяк и даже отнял медный гребень, висевший у него на поясе.
– Папп‑па! папп‑па! папп‑па! – восклицал он в восхищении.
– Мму‑у‑у! – вторил ему мужик.
– Ну вот, теперь вставай! – разрешил Изуверов, становя мужика на ноги.
Мужик был сильно помят, но, по‑видимому, нимало не огорчен. Он понимал, что исполнил свой долг, и только потихоньку встряхивался.
– Доволен? – обратился к нему Изуверов.
– Мму‑у‑у!
– Ну, то‑то! теперь твое дело – верное! и дома всем так говори: «Теперь, мол, меня хоть с кашею ешь, хоть на куски режь – мое дело верное!» Ну‑ну! добро, полезай опять в картонку да обрастай до будущего раза!
Он ухватил мужика поперек туловища и уложил его обратно в картонку.
– Этот мужичок у меня для «представлений» служит,– объяснил мне Изуверов,– сам по себе он персоны не обозначает, а коли‑ежели силу души кому показать нужно, так складнее парня не сыскать! А засим позвольте, вашескородие, попросить: не угодно ли будет вам уж от себя вопросы господину коллежскому асессору предложить?
– Какие же вопросы?
– Что, сударь, вздумаете, то и спросите. Увидите, по крайности, какую силу он перед вами выкажет.
– Извольте! Что бы, например?.. Ну, например: понимаешь ли ты, коллежский асессор, какое значение слово «правда» имеет? Молчание.
– А бога… боишься? Молчание.
– Ну, что бы еще?.. На пользу ближнему послужить не прочь? Опять и опять молчание. Я в недоумении взглянул на Изуверова.
– Не понимает‑с,– объяснил он кратко.
– То есть, как же это не понимает? Кажется, вопросы не очень мудреные?
– И не мудреные, а он ответить не может. Нет у него «добродетельного» разговора – и шабаш! все воровство, да подлости, да грабеж – только на уме! Вообще, позвольте вам доложить, сколько я ни старался добродетельную куклу сделать – никак не могу! Мерзавцев – сколько угодно, а что касается добродетели, так, кажется, экого слова и в заводе‑то в этом царстве нет!
– Да ведь это, впрочем, и естественно. Возьмите даже живую куклу – разве она понимает, что такое добродетель?
– Не понимает – это верно‑с. Да, по крайности, она хоть лицемерить может. Спросите‑ка, например, нашего магистратского секретаря: «Боишься ли ты бога?» – так он, пожалуй, даже в умиление впадет! Ну, а мой коллежский асессор – этого не может.
– Это, я полагаю, оттого, что, в сущности, ваш «коллежский асессор» добродетельнее, нежели магистратский секретарь,– вот и всё. А попробуйте‑ка вы «добродетельные» разговоры с точки зрения лицемерия повести – тогда я уверен, что и ваш «Мздоимец» не хуже магистратского секретаря на всякий вопрос ответит.
Идея эта, сама по себе очень простая,– сделать доступною для негодяя добродетель, обратив ее, при посредстве лицемерия, в подлость,– по‑видимому, не приходила до сих пор в голову Изуверову. Даже и теперь он не сразу понял: как это так? сейчас была добродетель… и вдруг будет подлость!! Но, в конце концов, метаморфоза, разумеется, объяснилась для него вполне.
– А ведь я, вашескородие, попробую! – сказал он, робко взглядывая на меня.
– Разумеется, попробуйте! И я уверен, что успех будет полный.
– Ведь я тогда, вашескородие, пожалуй, и госпожу Строптивцеву вполне сработать могу?
– Еще бы! Да вот, постойте: попробуемте даже сейчас с вашим «Мздоимцем» опыт сделать. Поставимте ему вопрос по‑новому – что он нам скажет?
И, обращаясь к кукле, я формулировал вопрос так:
– Слушай, «Мздоимец»! Что ты не понимаешь, что значит правда,– это мы знаем. Но если бы, например, на пироге у головы кто‑нибудь разговор об правде завел, ведь и ты, поди, сумел бы притвориться: одною, мол, правдою и свет божий мил?
«Коллежский асессор» взглянул на нас с недоразумением и несколько мгновений как бы соображал, стараясь понять. И вдруг пронзительно и радостно крикнул:
– Папп‑па! папп‑па! папп‑па!
* * *
Новая кукла, «Лакомка», с внешней стороны оказалась столь же удовлетворительною, как и «Мздоимец». «Лакомка» был «человек» неизвестных лет, в напудренном парике, с косичкою назади и букольками на висках, в костюме петиметра[4]4
Петиметр – щеголь (от фр. реtit‑maitre).
[Закрыть] осьмнадцатого столетия, как их изображают на дешевеньких гравюрах, украшающих стены провинциальных гостиниц. Лицо полное, румяное, улыбающееся, губы сочные, глаза с поволокою. Одной рукой он зажимал трехугольную шляпу, другую – держал наотмашь, как бы посылая в пространство воздушный поцелуй. Сзади его стояли ширмы, на которых сусального золота буквами было написано: «Приют слатких адахнавений»; сбоку были поставлены другие ширмы с надписью: «Вхот для прелесниц». Вообще было заметно поползновение устроить такую обстановку, которая сразу указывала бы на постыдный характер занятий действующего лица.
– Тоже состоит на службе? – спросил я.
– Помилуйте! пряжку имеет‑с![5]5
…пряжку имеет‑с! – Нагрудный знак, выдаваемый в поощрение, главным образом за беспорочную и долголетнюю службу.
[Закрыть]
После этого предварительного объяснения «Лакомка», по данному знаку, учащенно замахал свободной рукой, то прижимая ее к сердцу, то поднося к губам. И в то же время, как бы повинуясь какому‑то тонкому психологическому побуждению, одну ногу поднял.
– Это он женский пол чует! – объяснил мне Никанор Сергеич, покуда «Лакомка», что есть мочи, кричал:
– Мамм‑чка! мамм‑чка! мамм‑чка!
Как бы в ответ на этот призыв, занавеска, скрывающая «вход для прелестниц», заколыхалась. Я ждал, что вот‑вот сейчас войдет какая‑нибудь ветреная маркиза, но, к удивлению моему, вошла… старуха!.. И не маркиза, а старая мещанка, в отрепанном платьишке, с платком на голове, и даже, по‑видимому, добродетельная. Лицо у нее сморщилось, глаза слезились, подбородок трясся, нос выказывал признаки затяжного насморка, во рту не было видно ни одного зуба. Она держала в руках прошение и тотчас же бросилась на колени перед «Лакомкой», как бы оправдываясь, что у нее ничего нет, кроме бесплодных воспоминаний о добродетельно проведенной жизни.
Сначала «Лакомка» как бы не верил глазам своим, но потом ужасно разгневался.
– Вззз…– шипел он злобно, топая ногами и изо всей силы потрясая крошечным колокольчиком.
– Ишь, Искариот, ошалел![6]6
Ишь, Искариот, ошалел! – Иуда Искариот, по библейскому преданию, предавший Христа.
[Закрыть] – шепнул мне Изуверов, по‑видимому, принимавший в старухе большое участие.– Он, вашескородие, у нас по благотворительной части попечителем служит, так бабья этого несть конца что к нему валит. И чтобы он, расподлец, хворости или старости на помощь пришел – ни в жизнь этому не бывать! Вот хоть бы старуха эта самая! Колькой уж год она в богадельню просится, и все пользы не видать!
Покуда Изуверов выражал свое негодование, на звон колокольчика прибежал сторож, и между действующими лицами произошла так называемая «комическая» сцена. «Лакомка» бросился с кулаками на сторожа, сторож с тем же оружием – на старуху; с головы у старухи слетел шлык[7]7
Шлык – старинный головной убор русских замужних женщин.
[Закрыть], и она, обозлившись, ущипнула «Лакомку» в жирное место. Тогда сторож и «Лакомка» окончательно рассвирепели и стали тузить старуху уже соединенными силами. Одним словом, вышло что‑то неестественное, сумбурное и невеселое, и я был даже доволен, когда добродетельную старуху наконец вытолкали.
– Вззз… – потихоньку шипел «Лакомка», оправляясь перед зеркалом и с трудом овладевая охватившим его волнением.
Мало‑помалу, однако ж, все пришло в порядок; сторож скрылся, а «Лакомка», успокоенный, встал в прежнюю позу и вновь, что есть мочи, закричал:
– Мамм‑чка! мамм‑чка! мамм‑чка!
На этот раз из‑за занавески показалась молодая женщина. Но так как чувство изящного было не особенно развито в Изуверове, то красота вошедшей «прелестницы» отличалась каким‑то совсем особенным характером. Все в ней, и лице и тело, заплыло жиром; краски не то выцвели, не то исчезли под густым слоем неумытости и заспанности. Одета она была маркизой осьмнадцатого столетия, в коротком платье, сделанном из лоскутков старых оконных драпри, в фижмах[8]8
Фижмы – юбка на широком каркасе в виде обруча, который вставляется под нее для придания пышности фигуре.
[Закрыть] и почти до пояса обнажена.
Несмотря, однако ж, на непривлекательность «прелестницы», «Лакомка» даже шляпу из рук выронил при виде ее: так она пришлась ему по вкусу!
– Индюшка‑с! – шепнул мне Изуверов.
Действительно, остановившись перед «Лакомкой», «прелестница» как‑то жалобно и с расстановкой протянула:
– П‑пля! п‑пля! п‑пля!
На что «Лакомка» немедленно возопил:
– Курлы‑рлы‑рлы! Кур‑курлы!
Началась мимическая сцена обольщения. Как ни глупа казалась «Индюшка», но и она понимала, что без предварительной игры ходатайство ее не будет уважено. А ходатайство это было такого рода, что человеку, получающему присвоенное от казны содержание, нельзя было не призадуматься над ним. А именно – требовалось, чтоб «Лакомка», забыв долг и присягу, соединился с внутренним врагом, сделал из подведомственных ему учреждений тайное убежище, в котором могли бы укрываться неблагонадежные элементы и оттуда безнаказанно сеять крамолу. Понятно, что «Индюшка» должна была пустить в ход все доступные ей чары, чтобы доставить торжество своему преступному замыслу.
Мы, видевшие на своем веку появление и исчезновение бесчисленного множества вольнолюбивых казенных ведомств,– мы уж настолько притупили свои чувства, что даже судебная или земская крамола не производит на нас надлежащего действия. Но в то время крамола была еще внове. «Лакомка», по‑видимому, и сам не вполне понимал, в чем именно заключается опасность, а только смутно сознавал, что шаг, который ему предстоит, может иметь роковые последствия для его карьеры. И под гнетом этого предчувствия потихоньку вздрагивал.
Сцена обольщения продолжалась. «Индюшка» закатывала глаза, сгибала стан, потрясала бедрами, а «Лакомка» все стоял, вперив в нее мутный взор, и вздрагивал. Что происходило в это время в душе его? Понял ли он, наконец? приходил ли в ужас от дерзости преступной незнакомки или же наивно обдумывал: «Сначала часок‑другой приятно позабавлюсь, а потом и отошлю со сторожем в полицию на дальнейшее распоряжение…»
Как бы то ни было, но, ввиду этих колебаний, «Индюшка» решилась на крайнюю меру: начала всею горстью скрести себе бедра, томно при этом выкрикивая:
– П‑ля! п‑ля! п‑ля!
Тогда он не выдержал. Забыв долг службы, весь в мыле, он устремился к обольстительнице и ухватил ее поперек талии… Признаюсь, я ужасно сконфузился. «Приют сладких отдохновений» находился так близко, что я так и думал: «Вот‑вот сейчас будет скандал». Но Изуверов угадал мои опасения и поспешил успокоить меня.
– Не извольте опасаться, вашескородие! недолжного ничего не будет! – сказал он в ту минуту, когда, по‑видимому, ничто уже не препятствовало осуществлению крамолы.
И действительно, вдруг откуда ни возьмись… мужик!! Это был тот же самый мужичина, который за несколько минут перед тем фигурировал и у «Мздоимца»,– но как он в короткое время оброс! Опять на нем был синий армяк, подпоясанный красным кушаком; опять из‑за пазухи торчал целый запас кур, уток, гусей и проч., а из кармана, ласково мыча, высовывала рогатую голову корова; опять онучи его кипели млеком и медом, то есть сребром и златом… И опять он был виноват!
Он вбежал, как угорелый, бросился на колени и замер.
– Это он по ошибке‑с! – объяснил Изуверов,– ему опять надлежало к «Мздоимцу» отъявиться, а он этажом ошибся да к «Лакомке» попал!
И рассказал при этом анекдот, как однажды сельский поп, приехав в губернский город, повез к серебрянику старое серебро на приданое дочери подновить, да тоже этажом ошибся и вместо серебряника – к секретарю консистории влопался.
– И таким родом воротился восвояси уже без сребра,– прибавил Изуверов в заключение.
Первую минуту и «Лакомка» и «Индюшка» стояли в оцепении, точно сейчас проснулись. Но вслед за тем оба зашипели, бросились на мужика и начали его тузить. На шум прибежал, разумеется, сторож и тоже стал направо и налево тузить. Опять произошла довольно грубая «комическая» сцена, в продолжение которой действующие лица до того перемешались, что начали угощать тумаками без разбора всякого, кто под руку попадет. Мужика, конечно, вытолкали, но в общей свалке, к моему удовольствию, исчезла и «Индюшка».
– Надеюсь, что она больше уж не явится? – обратился я к Изуверову.
– Явится,– отвечал он,– но только тогда, когда вопрос о крамоле окончательно созреет.
«Лакомка» остался один и задумчиво поправлял перед зеркалом слегка вывихнутую челюсть.
Несмотря на принятые побои, он, однако ж, не унялся, и как только поврежденная челюсть была вправлена, так сейчас же, и даже умильнее прежнего, зазевал:
– Мамм‑чка! мамм‑чка! мамм‑чка!
Впорхнула довольно миловидная субретка[9]9
Субретка – в старинных комедиях – бойкая и проказливая служанка (от фр. soub‑rette).
[Закрыть] (тоже по рисункам XVIII столетия), скромно сделала книксен и, подавая «Лакомке» книжку, мимикой объяснила:
– Барышня приказали кланяться и благодарить; просят, нет ли другой такой же книжки – почитать?
Увы! к величайшему моему огорчению, я должен сказать, что на обертке присланной книжки было изображено: «Сочинения Баркова. Москва. В университетской типографии. Печатано с разрешения Управы Благочиния»[10]10
Управа Благочиния – орган городского полицейского управления, учрежденный Екатериной II в 1782 г. Она обязана была наблюдать за исполнением законов и решений присутственных мест, за городским благоустройством. Кроме того, в ее ведение входила так называемая полиция нравов («благочиние»), следившая за умонастроениями и порядком в городе. В столицах управу возглавлял обер‑полицеймейстер, в провинциях – полицеймейстер, либо городничий.
[Закрыть].
Я так растерялся при этом открытии, что даже посовестился узнать фамилию барышни.
Между тем «Лакомка», бережно положив принесенный том на стол, устремился к субретке и ущипнул ее. Произошла мимическая сцена, по выразительности своей не уступавшая таковым же, устраиваемым на театре города Мариуполя Петипа[11]11
…устраиваемым на театре города Мариуполя Петипа.– Драматический актер М. М. Петипа, игравший на петербургской сцене, в 1886 г. вынужден был покинуть столицу и продолжать выступления на провинциальной сцене. М. М. Петипа – сын знаменитого балетмейстера Мариуса Петипа.
[Закрыть].
– Еще ничего я от вас не видела,– говорила субретка,– а вы уж щиплетесь!
Тогда «Лакомка», смекнув, что перед ним стоит девица рассудительная, без потери времени вынул из шкапа банку помады и фунт каленых орехов и поверг все это к стопам субретки.
– А ежели ты будешь мне соответствовать,– прибавил он телодвижениями,– то я, подобно сему, и прочие мои сокровища не замедлю в распоряжение твое предоставить!
Субретка задумалась, некоторое время даже рассчитывала что‑то по пальцам и наконец сказала:
– Ежели к сему прибавишь еще полтинник, то – согласна соответствовать.
Весь этот разговор произошел ужасно быстро. И так как не было причины предполагать, чтоб и развязка заставила себя ждать (я видел, как «Лакомка» уже начал шарить у себя в карманах, отыскивая требуемую монету), то я со страхом помышлял: «Ну, уж теперь‑то наверное скандала не миновать!»
Но гнусному сластолюбцу было написано на роду обойтись в этот день без «лакомства». В ту минуту, когда он простирал уже трепетные руки, чтобы увлечь новую жертву своей ненасытности, за боковой кулисой послышались крики, и на сцену ворвалась целая толпа женщин. То были старые «Лакомкины» прелестницы. Я счел их не меньше двадцати штук; все они были в разнообразных одеждах, и у каждой лежало на руках по новорожденному ребенку.
– П‑ля! п‑ля! п‑ля! – кричали они разом.
«Лакомка» на минуту как бы смутился. Но сейчас же оправился и, обращаясь в нашу сторону, с гордостью произнес, указывая на младенцев:
– Таковы результаты моей попечительной деятельности за минувший год!
Этим представление кончилось.
* * *
После этого Изуверов разыграл передо мной еще два «представления»: одно‑под названием «Наказанный Гордец», другое – «Нерассудительный Выдумщик, или Сделай милость, остановись!» Я, впрочем, не буду в подробности излагать здесь сценарий этих представлений, а ограничусь лишь кратким рассказом их содержания.
Пьеса «Наказанный Гордец» начиналась тем, что коллежский асессор появился в телеге, запряженной тройкой лихих лошадей, и с чрезвычайной быстротой проскакал несколько кругов по верстаку. Едва въехал он на сцену, как во всю мочь заорал: «Го‑го‑го!», объявил, что едет на усмирение, и дал ямщику тумака в спину. На нем было форменное пальто с светлыми пуговицами и фуражка с кокардой на голове; в левой руке он держал мешок с выбитыми, по разным административным соображениям, зубами, а правую имел в готовности. Несмотря на захватывающую дух езду, он ни на минуту не переставал гоготать, мерно ударяя ямщика в спину, вылущивая ему зубы и лишая волос. Наконец частные членовредительства, по‑видимому, показались ему мало действительными и он решил покончить с ямщиком разом. Снял с него голову и бросил ее в кусты. Почуяв свободу, лошади бешено рванули вперед, и я уж предвидел минуту, когда телега и ее утлый седок будут безжалостно растрепаны; но, к счастию, станция была уже близко. Повинуясь инстинкту, лошади, как вкопанные, остановились перед станционным столбом и тотчас же все три поколели. Покуда «Гордец» скакал последние полверсты, я заметил, что на станционном дворе происходило какое‑то чрезвычайно суетливое движение; но когда тройка подскакала и раздалось раскатистое «го‑го‑го!», то никто на этот оклик не ответил. «Гордец», закинув голову назад, ходил взад и вперед, держа в руках часы и твердо уверенный, что через минуту новая перекладная будет подана. Но урочная минута прошла, и никакого движения не проявлялось. Тогда «Гордец» удивленно огляделся кругом, и унылая картина предстала очам его…
Почтовый двор стоял одиноко в лесу, и внутри его все словно умерло. Какие‑то таинственные звуки доносились со двора, не то шепот, не то фырканье, да слышно было, что где‑то вдали, в лесной чаще, аукается леший. «Гордец» отлично понял, что тут кроется противодействие властям, и сейчас же бросился на розыски. Действительно, не прошло и минуты, как он вытащил за шиворот из потаенных убежищ писаря и четверых ямщиков. И, по мере того как вытаскивал, немедленно лишал их жизни даже без допроса. Когда же лишил жизни последнего ямщика, то вновь возопил: «Го‑го‑го!», думая, что теперь‑то уж непременно выедет готовая перекладная. Однако и на этот оклик никто не явился. Тогда, вне себя от гнева, он поймал петуха и оторвал ему голову; потом, завидев бегущую собаку, погнался за ней, догнал и разорвал на части. Но и это не помогло.
Между тем времени прошло немало; на землю спустились сумерки, и в глубине леса показалось стадо голодных волков. Впервые в голове «Гордеца» блеснула мысль, что если б он не заботился так много об ограждении прерогатив власти, то, вероятно, в эту минуту преспокойно продолжал бы путь, а может быть, доехал бы уж до места. А волки между тем, почуяв убиенных, подходили всё ближе и ближе и подняли, наконец, такой надрывающий душу вой, что даже вороны, облепившие в чаянии пира, соседнюю сосну, поняли, что тут взятки гладки, и, с шумом снявшись с дерева, полетели дальше.
Мрак сгущался, волки выли, лес начинал гудеть… Долго крепился «Гордец», все думал: «Не может этого быть!» – но наконец заплакал. Плакал он много и горько, плакал безнадежно, как человек, который неожиданно понял, сколько жестокого, сатанински бессмысленного заключает в себе акт лишения жизни. И, плача, вспоминал папеньку, маменьку, братцев, сестриц и горько взывал к ним: «Где вы?» Потом обратился мыслью к начальникам и тоже вопиял: «Где вы?» И среди этой агонии слез – кощунствовал, говорил: «А ведь управлять и опустошать – не одно и то же!»
Но тут совершилось нечто ужасное. Стая волков настолько приблизилась, что совершенно заслонила собой «Гордеца». Еще минута – и на пороге станционного дома валялась одна фуражка, украшенная кокардою…
Содержание «Нерассудительного Выдумщика» было несколько сложнее.
Некоторый коллежский асессор, получив власть, вдруг почему‑то сообразил, что она дана ему не напрасно. А так как начальники, облекшие его властью, ничего ему на этот счет не объяснили, то он начал додумываться сам. Думал‑думал и наконец выдумал: власть дается для искоренения невежества. «Уж больше столетия,– сказал он себе,– как коллежские асессоры искореняют русское невежество, а толку все нет. Отчего? А оттого, сударь мой, что не все коллежские асессоры в одинаковой силе действуют. Много есть между ними мздоимцев, много прелюбодеев, много зубосокрушителей и очень мало настоящих искоренителей невежества. Начнет истинный искоренитель искоренять, а невежество возьмет да за полтинник откупится. А надо так на невежество нажать, чтоб ему вздыху не было, чтоб куда оно ни сунулось – везде ему мат».
И как только решил про себя «Выдумщик», какая ему задача предстоит, так сел за письменный стол, да с тех пор и не выходит оттуда. Не пьет, не ест, не спит – всё «нерассудительные» выдумки выдумывает.
Строчит с утра до вечера; но так как он и сам не понимает, что строчит, то все выходит у него без связи, вразброд. То вдруг, с большого ума, покажется: оттого в России невежество, что община по рукам и по ногам мужика связывает,– и вот готов проект: общину упразднить. То вдруг мелькнет: оттого царствует невежество, что в деревнях хороших племенных жеребцов нет,– немедленно таковых приобрести! Или вздумается: истинное основание русскому невежеству полагают кабаки – сейчас резолюции: кабаки закрыть, а вместо оных повсеместно открыть торговлю печатными пряниками. А наконец и еще: куда были бы мы просвещеннее, если б мужики сеяли на полях, вместо ржи, персидскую ромашку, а на огородах, вместо репы, морковь! И опять резолюция: дать знать, кому ведать надлежит, и т. д.
Но беда в том, что невежество упорно. Недостаточно сказать ему: «В видах твоего искоренения необходимо упразднить общину». Надо, кроме того, еще сделать его способным к восприятию этой истины. Иначе, пожалуй, оно и того не поймет, с какой стати его невежеством зовут и зачем непременно понадобилось его искоренить. Каким же образом добиться, чтобы невежество сделалось способным к восприятию? Думал‑думал коллежский асессор и наконец хоть и с болью в сердце, но пришел к заключению, что самое лучшее средство – это экзекуция! «Конечно,– рассудил он сам с собою, – это то же самое, что в древности называлось „поронцами“, но ведь одно другого дороже: или церемониться, или достигать! Поронцы, так поронцы!»
И вот сидит он да нерассудительность свою не уставаючи тешит, а по дороге солдатики в рога трубят, а в рощице волостные начальнички веники режут, а на селе мужичок кричит: «Вашескородие! не буду!» Слышит эти крики «Выдумщик», но некоторое время делает вид, что не понимает. Однако ж, наконец, и он видит, что притворяться непонимающим дольше нельзя. Вскочит, приложит руку к сердцу и скажет в свое оправдание: «Знаю, милые, что ныне вам больно, но надеюсь, что впоследствии вы сами поймете, сколь сие было для вас полезно!»
И что всего ужаснее – не только неподкупен, но и неумолим. Сколько раз мужички всем миром ходили, хабару[12]12
Хабара – взятка, барыш.
[Закрыть] носили, на коленях просили – не внемлет и не приемлет. «Глупенькие! – говорит,– стерпится – слюбится, а после вы меня же благодарить будете!»
Так у них до сих пор колесом дело и идет. Он нерассудительные выдумки выдумывает, они – вопиют: «Вашескородие! не будем!» Ромашку персидскую посеяли, а клопы пуще прежнего одолели; о племенных жеребцах докучали, а начальство, по недоразумению, племенных поросят прислало; кабаки закрыли – корчемщиков развели.
Одна только община о сю пору цела стоит: видно, уж сам бог ее бережет!
* * *
«Подьячие» были исчерпаны. Только и додумался Изуверов до этих четырех типов, да, может быть, и в самом деле только их и было в тогдашнее несложное время. Я, впрочем, был очень этому рад. Несмотря на то, что мое посещение длилось не больше двух часов, я чувствовал какую‑то чрезвычайную усталость. И не только физическую, но и нравственную. Как будто ощущение оголтения, о котором я говорил выше, мало‑помалу заползло и в меня самого, и все внутри у меня онемело и оскудело.
Я немало на своем веку встречал живых кукол и очень хорошо понимаю, какую отраву они вносят в человеческое существование; но на этот раз чувство немоты произвело на меня такое угнетающее впечатление, что я готов был вытерпеть бесчисленное множество живых кукол, лишь бы уйти из мира «людишек». Даже госпожа Строптивцева, возвращавшаяся в это время по улице домой,– и та показалась мне «умницей».
Мне кажется, разгадка этого чувства угнетенности заключается в том, что живых кукол мы встречаем в разнообразнейших комбинациях, которые не позволяют им всегда оставаться вполне цельными, верными своему кукольному естеству. А сверх того, они живут хотя и скудною, но все‑таки живою жизнью, в которой имеются некоторые, общие людскому роду, инстинкты и вожделения. Словом сказать – принимают участие в общей жизненной драме. Тогда как деревянные людишки представляются нам как‑то наянливо[13]13
Наянливо – назойливо, нахально.
[Закрыть] сосредоточенными, до тупости последовательными и вполне изолированными от каких‑либо осложнений, вызываемых наличностью живого инстинкта. Участвуя в общей жизненной драме, вперемешку с другими такими же куклами, живая кукла уже по тому одному действует не так вымогательно, что назойливость ее отчасти умеряется разными жизненными нечаянностями. Деревянные людишки и этого отпора не встречают. У них в запасе имеется только одна струна, но они бьют в эту струну с беспрепятственностью и регулярностью, доводящими мыслящего зрителя до отчаяния.