Текст книги "Телеграмма"
Автор книги: Михаил Болотовский
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
– Ну вас! Ну вас всех к черту! – закричал я. – Она что, сюда приехала проекты писать? Степанида, у тебя совесть есть?
Самохина вздохнула.
– Ладно, – сказала она. – После обеда я к вам в номер приду и напишем эту лабуду вместе.
Сил сопротивляться больше не было.
– После обеда предпочитаю поспать, – невежливо буркнул я. – А вот к пяти часам... гм-м... милости прошу.
6
Ровно в пять часов вечера к нам в номер постучали. За дверью, однако, обнаружилась не Степанида – там стоял, переминаясь с ноги на ногу, довольно-таки редкий для чопорной Прибалтики персонаж: лохматый и небритый человек лет пятидесяти с виду, одетый в телогрейку и заляпанные грязью бесформенные штаны. Был он, вдобавок, смертельно пьян.
– Здра-а-асте! – радостно выкрикнул человек. – Как поживаете?
– Хорошо поживаем, – печально ответил я, уже догадываясь, что последует за приветствием.
– Не дадите ли три рубля на закуску? – с надеждой поинтересовался он. – Так, по-братски, исключительно по-братски...
Постановка вопроса показалась мне несколько странной, но гость был так приветлив и естественен, что послать его подальше не поворачивался язык.
– По-братски могу предложить рубль.
– И рубль мне пригодится! – оптимистично воскликнул лохматый. Дайте мне, пожалуйста, этот рубль.
"Хрен знает что... – подумал я, извлекая мятый рубль из кармана брюк. – Дом творчества писателей! Имени Райниса, блин! Как он забрел сюда? Куда сестра-хозяйка смотрит?.."
Человек взял рубль, разгладил его в ладонях.
– Спасибо вам, – нежно сказал он.
– Не за что.
– Ренат, – продолжил гость.
– Простите?
– Ренат. Ренат Галимов.
– Балаховский.
– Очень приятно. Не желаете ли выпить вместе со мной?
– На рубль? – поинтересовался я.
– Обижаете! – действительно обиделся Ренат. – У меня шесть литров чистейшего башкирского спирта. Рубль пойдет, как было сказано выше, на закуску. Временный кризис, видите ли... Жду перевода из Уфы, а почта закрыта по причине великого праздника.
Слово "великий" он произнес безо всякой иронии.
– Днем не пью, – соврал я.
– Уже вечер, – многозначительно заметил гость. – Впрочем, как знаете. Но мое предложение остается в силе. Шестой номер. Я после обеда заехал.
Только тут до меня начало доходить, что он тоже писатель.
– Так я жду вас, – сказал Ренат, и, пошатываясь, двинулся к выходу.
– Кто это был? – спросила жена.
– Один писатель, – ответил я.
Степанида пришла с получасовым опозданием.
– Обходила Кондакова, – пояснила она. – Они с Провским на лавочке сидят, прямо напротив вашего корпуса.
– Полчаса обходила? Через Ригу, что ли?
Оказалось, Степанида сначала пряталась за большой сосной, надеясь, что Кондаков и Провский посидят-посидят и уйдут. Потом, отчаявшись, стала совершать перебежки от сосны к сосне. За этим увлекательным занятием ее застукал мастер производственного жанра Грум-младший, совершавший предполдничный моцион.
– Иронизировал надо мной, негодяй, – возмущенно рассказывала Степанида. – К нему-то посреди ночи не ломились.
Ей пришлось совершать марш-бросок через дюны, пока по зыбучим пескам она не выбралась в тыл нашего корпуса. Черный ход, однако, оказался заколоченным, и в результате вся передислокационная операция Степаниды пошла коту под хвост. Деваться было некуда, и она гордо двинулась через главный вход на глазах у бесстыдника Кондакова и примкнувшего к нему Провского.
Электронные часы на руке Степаниды пропищали шесть раз, когда мы, наконец, сели к письменному столу. Тут выяснилось, что моя соавторша не принесла с собой проект.
– Наверное, у Сашки остался, – предположила она. – Ты бы сходил, а то там... этот кобель...
– Заново напишем, – сказал я. – Все равно плохой был проект. А кстати, Самохина, кто такой Ренат Галимов? Ты же всех знаешь...
– Ренатик? – оживилась Степанида. – Ренатик – это чудо.
Я поморщился.
– Он великий башкирский поэт, – торопливо добавила Степанида. Лауреат Ленинской премии. Или Государственной. Не помню.
– Так-таки великий?
– Говорят. Никто точно не знает, он же по-башкирски пишет. Но в Уфе ему памятник стоит.
Тут я вспомнил, что у одного московского поэта есть попугай, который умеет произносить только одно слово: "сюрреализм". Пьем, к примеру, водку, по телевизору идет "Сельский час" или "Девятая студия", а попугай долбит свое: "Сюрреализм, сюрреализм!.." К месту пришелся бы сейчас этот самый попугай.
– Не может ему памятник стоять, – сказал я. – Он живой. Причем настолько живой, что час назад просил у меня три рубля на закуску.
– Ренатик – здесь?! – радостно всполошилась Степанида. – В каком корпусе?
– В нашем. В шестом номере.
Степанида поднялась со стула.
– Забегу к нему, – решительно сказала она.
– А телеграмму, блин... Пуладику... кто будет писать? – разозлился я.
Самохина посмотрела на меня уничтожительно.
– Грубый ты, Балаховский, – заявила она. – Ты, наверное, не дал ему три рубля.
– Три не дал, рубль дал. Садись на место, а то я вообще не буду с тобой писать эту вонючую телеграмму.
– Ну и не пиши. Тоже мне... вонючую... От своего имени, конечно, ты не вонючую напишешь...
– Уж не сомневайся.
– Так, да?
– Именно. Блин, ты сядешь или нет?
Степанида явно колебалась.
– Может, я хоть на минутку забегу?
– Напишем – и хоть на ночь туда иди.
При слове "ночь" моя соавторша внезапно погрустнела.
– Ночью опять Кондаков будет ломиться, – сказала она. – Кошмар какой-то... Слушай, Балаховский! Может, ты посидишь у меня до утра?
– Это смелое предложение, – заметила моя жена, отрываясь от чтения газеты "Диена" на латышском языке. Латышского она не знала, но все же находила такое времяпрепровождение увлекательным.
– Ириша, я же не в том смысле... Хочешь, приходи с ним вместе.
– Степанида, не создавай людям проблемы, – посоветовала жена. – Будь проще, впусти Кондакова. Как коммунист коммуниста.
– Ну вас... – рассердилась Самохина. – К вам – как к людям...
– Четверть седьмого, – заметил я. – Сорок пять минут до ужина. Мы будем писать телеграмму?
– Будем... – обреченно сказала Степанида и вернулась за стол.
Я придвинул "Эрику" поближе, вставил лист бумаги.
– Есть хорошее начало, – сообщила Степанида. – Типа, мы пишем вам с морского побережья, где шелест волн напоминает о шелесте струн вашей гитары. Все-таки он человек с тонким вкусом.
– Кондаков? – не удержалась Ирина.
Тут я цыкнул на нее, и жена снова погрузилась в чтение "Диены". Но роковое имя уже было произнесено.
– Балаховский, – жалобно заныла Самохина, – а может, все-таки посидишь у меня ночью? У меня "Сибирская" есть, я пельменей сварю в чайнике...
– Что мне твоя "Сибирская"? У Галимова шесть литров башкирского спирта есть.
– Да? Тогда я, наверное, вправду у него переночую. Или у Гурко. Хотя они оба приставать будут. Еврей да татарин – два сапога пара.
– Ты белены объелась, Самохина? – всерьез разозлился я. – Во-первых, Кондакову сегодняшнего скандала хватило по уши, не полезет он к тебе. Во-вторых, Галимов не татарин, а башкир, ты сама сказала...
– Ну, башкир, один хрен.
– ...А в-третьих, Гурко – потомственный русский дворянин и правнук фельдмаршала. Он князь, да будет тебе известно.
– Ой, прям! – каким-то невероятно развязным тоном сказала Самохина. – Упасть и валяться. Гурко – князь! Это же псевдоним, лапа! Его фамилия Гурфинкель. Ты на нос ему посмотри.
– Причем тут нос? Почему Гурфинкель? – растерялся я.
Жена уронила "Диену" и нервно захохотала.
– При том и нос, что Гурфинкель, – продолжала Степанида. – Ты меня знаешь, Балаховский, я не антисемитка, я с Раей Шехтман дружу, и с Меркиными. И когда Шифриновича исключали, я воздержалась, ты помнишь. Просто не люблю, когда срули под русских косят.
– Он же Иванович! Что, Сруль Иванович?
– Израилевич, – поправила Степанида.
Превращение Александра Ивановича Гурко в Сруля Израилевича Гурфинкеля подействовало на меня угнетающе. И так сумасшедший день, а тут еще... Перебор, ох, перебор...
– Впрочем, – сжалилась Самохина, – насчет Сруля и Израилевича – это для образности. Но уж конечно не Иванович. А что Гурфинкель – руку на отсечение.
– Смотри, что выходит, Степанида, – переведя дух, сказал я. – В нашем гребаном ДТП имени товарища Райниса кроме тебя и Кондакова русских нету вообще.
– Галимов русский.
– Какой он русский, если он башкир?
– Ну, башкир ведь, не еврей. А Петров?
– Петрова исключаем. Он, как оказалось, в душе узбек.
– Ты к чему клонишь? – насторожилась Степанида. – К тому, что я должна по причине славянского братства переспать с этим козлом Кондаковым?
– Да не надо с ним спать! Просто я к чему... ну, постичь мотивы... не случайно он к тебе ломится. В чуждом окружении он чует родственную душу.
– Это я и без тебя понимаю, – сказала Степанида.
– Полседьмого, – вмешалась жена. – Вы писать-то будете?
Степанида насупилась.
– Будем! – решительно сказала она. – Давай, Балаховский, пиши про шелест волн.
– Цыц, Самохина, – огрызнулся я. – Ты посиди тихо. Сам напишу.
Степанида, конечно, не сидела тихо. Она включила телевизор.
Вообще-то в писательских Домах телевизоров не держали. Считалось, что они отвлекают мастеров художественного слова от творческого процесса. Правда, ходили слухи, что в номерах у секретарей Союза стоят многопудовые "Рубины". Тут я ничего не могу сказать. Однажды меня затащили в такой номер, хозяин которого отмечал присуждение очередной Государственной премии. Осетрина, икра и коньяк были. Телевизора я не нашел. Но вполне возможно, что перед приходом гостей лауреат успел спрятать его в шкаф, чтобы не будить в коллегах по перу нездоровые чувства. А я возил с собой переносной телевизор, занимавший даже меньше места, чем пишущая машинка.
– Лабвакар! – завопил телевизор. – Ригасвагонрупницас коммунисти ун виси страдниеки...
Степаниду это смутило.
– А по-русски он у тебя не умеет говорить? – спросила она.
– Не умеет. Я его еще не настроил. Скажи и на этом спасибо.
– Спасибо, – ехидно откликнулась Степанида, но телевизор выключать не стала.
Я рассердился.
– Что за прелесть! Клуб полиглотов. Одна читает "Диену", другая смотрит новости на латышском... Выруби телевизор, Самохина.
– Ну вот еще. Дай новости послушать.
– Блин! Я же писать не могу!
– Не пиши. Подумаешь... Сам вызвался.
– Кто, я вызвался? Последний раз говорю: выключи телевизор!
– Ты пойми, – горячо заговорила Степанида. – Если бы он по-русски говорил, ты бы вообще писать не смог.
– Я и так не могу. Страдниеки... Кошмар какой-то.
– Ладно, Балаховский, – вздохнула Степанида. – Предлагаю компромисс: ты сейчас не пишешь эту телеграмму, а на ночь вы с Иркой приходите ко мне, мы пьем "Сибирскую", жрем пельмени, и пишем.
Сил сопротивляться уже не было.
– Пельмени-то хоть не магазинные?
– О! – воскликнула Самохина. – Обижаешь. Пельмени домашние.
7
У входа в главный корпус мы встретили Рената Галимова и князя Гурко. Где они нашли друг друга – неизвестно. Теперь, обремененные выпитым, они ковыляли по направлению к столовой.
– Все-таки надо что-нибудь съесть, – объяснил мне Гурко.
Выглядел он удручающе: мешки под глазами, лицо серое. Замшевая курточка была покрыта хлебными крошками, на воротнике висел обрывок фольги. Видимо, они закусывали плавленым сыром.
Ренат выглядел много бодрее.
– Это мой спаситель! – радостно кричал он и тыкал в меня пальцем. Степанида, поцелуй его! Ну, поцелуй!
– Ренатик, золото, не гони волну, – сказала Самохина. – Я лучше тебя поцелую.
И поцеловала.
– Говорят, вам в Уфе памятник стоит, – ревниво заметил я.
– Не памятник, а бюст, – ответил Галимов, стараясь придать голосу равнодушный оттенок. – На Аллее трудовой славы. Работы Баймухамеда Адырова. Вы любите работы Адырова?
– Да, это зрелый мастер, – выдавил я.
Никакого Адырова я, конечно, знать не знал.
– А почему вы спирт не пришли кушать? – продолжал Галимов.
– Спасибо, успеется еще.
– Это как сказать... – заметил живой классик и, обнимая падающего Гурко, направился с ним вместе в столовую.
Мы двинулись им вослед.
– Неужели все выдули, а? – задумалась Степанида. – Быть не может. Если в пять часов было шесть литров, то к семи часам... – Она пошевелила губами, что-то подсчитывая. – Ну, литр, от силы полтора. И то много.
На ступеньках, ведущих к столовой, Гурко все-таки упал.
– Восстань, пророк! – громогласно сказал ему Ренат.
– Я оступился, – пробормотал князь, вставая. – Конь о четырех ногах, сука, и тот...
Ростбиф был отменно прожарен, а картошка не переварена. Ужин удался на славу. Сидевший напротив меня Гурко трезвел на глазах.
– А Кондакова опять нет, – сказал он. – И на обеде не было.
– Это вас на обеде не было, – возразил из-за колонны невидимый Провский. – А Алексей уехал в Домский собор, на органный концерт, я сам его до автобуса провожал. Вернется только к ночи.
Степанида вздрогнула.
– Да, меня не было на обеде, – запальчиво сказал Гурко, обращаясь к колонне. – Но это не повод для сомнительных выводов. Я пишу сценарий многосерийного фильма.
– Бог в помощь, – саркастически отозвалась колонна.
После ужина мы отправились на пляж. Купаться в Рижском заливе в начале мая могут только моржи, и все расселись на песке. Ближе всех ко мне сидел Гурко.
– Провский – гад, – проникновенно сказал он. – "Бог в помощь!" Рожа пархатая...
Не надо было ему этого говорить. Разозлил он меня.
– Вот тут ходят безответственные слухи, – начал я, задрав голову и считая в небе голодных чаек, – что твоя настоящая фамилия вовсе не Гурко.
– Не Гурко? А как?
– Гурфинкель.
– Гурфинкель?
– Не просто Гурфинкель, а Сруль Израилевич.
– Да, я Гурфинкель, – внезапно согласился Гурко. – Но не Сруль Израилевич, а Александр Исаакович.
– Вот дать бы тебе по ебальнику, Александр Исаакович!
– Это выйдет чистый антисемитизм, – возразил князь.
Из-под деревянного гриба донеслись варварские звуки: Ренат Галимов читал моей жене и Степаниде стихи на башкирском языке.
– Водку он хлещет, как слон, – пожаловался Гурко. – Не могу угнаться. И жрет при этом много. Купил пять плавленых сырков, и сам все слопал. Мне полсырка оставил. Я ему говорю: есть деньги, давай сгоняю в буфет за колбасой. Сиди, отвечает, ты мой гость, я угощаю. И сует мне эти полсырка, мусульманин.
Я понял, что обжегшись на национальном вопросе, Гурко решил поднять вопрос религиозный.
– Им ханку вообще жрать нельзя, по Корану, – продолжал он. – А Ренату хоть бы хны. Ренат, говорю, тебе Аллах не велит. А он мне...
Но узнать, что ответил Галимов, мне было не суждено: по изможденному лицу Гурко вдруг пробежала судорога омерзения, и он, мыча, убежал в кабинку для переодевания – блевать. Блевал он так долго и громко, что чтение стихов под грибком пришлось прервать.
– С кем не бывает... – доброжелательно сказал Галимов.
В полусотне метров за кабинкой показался Петров, шагавший чеканным шагом вдоль линии прибоя. Теща и сестра тещи, взяв друг дружку под руки, шли сзади. Поравнявшись со мной, Петров остановился, мотнул головой в сторону кабинки и лаконично спросил:
– Гурко?
Отпираться было бесполезно: в паузах между отвратительными звуками из кабины несся характерный гурковский мат.
– Плохо стало человеку, – нерешительно ответил я.
Теща и сестра тещи обогнули нас, как мыс Горна, и двинулись по пляжу дальше.
– Плохо, говорите? – злобно спросил Петров, глядя им вслед. – А кому, позвольте узнать, хорошо? Вы думаете, трезвому хорошо? Трезвому еще хуже.
– Так напейтесь.
Петров посмотрел на меня изучающе.
– Вы не так просты, как кажетесь, – заметил он. – Вернее, как хотели бы казаться.
– Да я вовсе не хочу казаться простым, – возразил я.
– Именно это я и имел в виду, – загадочно сказал Петров и, более ничего не объясняя, зашагал за тещей и за сестрой ее вдогонку.
8
Перед полуночью мы с женой постучались в дверь к Степаниде.
– Кто там? – тревожно спросила она.
– Это Кондаков, – отозвался я. – Открой, Самохина, как коммунист коммунисту.
Дверь, заскрипев, отворилась, и мы вошли.
– Ты, Балаховский, дурак, – сказала Степанида, – и шутки у тебя дурацкие. Я тебя по голосу узнала.
– Неосторожно поступаешь, – заметил я. – В пылу страсти и Кондаков может заговорить чужим голосом. А где пельмени?
Пельменей на столе не было. Не было и водки.
– Подождешь, – заявила грубая Степанида. – Еще Гурко с Галимовым придут. Я их тоже попросила. Принесут самогону, – поспешно добавила она.
И тут же в дверь постучали.
– Кондаков! – зловеще прошептал я.
Вошли Гурко и Галимов. Классик башкирской литературы бережно держал в руках огромную бутыль с мутноватой жидкостью. Вслед за ними, церемонно раскланиваясь, вошел Провский.
– Я Лешу тридцать лет знаю, – сказал он. – Смогу его остановить, уберечь от непродуманного шага.
– А Петров тоже придет? – спросила жена. – И братья Грум?
– Кобзарь придет, – ответила Степанида.
И точно: через минуту появилась Кобзарь. Она принесла большую коробку шоколадных конфет и свою новую книгу о Фадееве. Кобзарь была крупным фадеевоведом. Собрание ее трудов занимало на любой библиотечной полке вдвое больше места, чем книги самого Фадеева.
– Конфеты к чаю, – сказала она.
Гурко и Галимов занервничали.
– Мне кажется, кто-то говорил про пельмени, – начал князь.
– Сварю сейчас, – почему-то обиженно отозвалась Степанида.
Пельмени она сварила в электрическом чайнике. Чайник яростно подпрыгивал, и казалось, что он вот-вот взорвется. Из носика валил пельменный пар. На столе появились тарелки и стаканы.
Потомок фельдмаршала оживился, а в глазах Галимова появился холодный блеск несокрушимой решительности.
– Ах, почему обязательно водка? – с укоризной спросила Кобзарь. Неужели нельзя просто попить чаю?
– Мы попьем чаю, – заверил ее Гурко. – Только сначала водочки немножко примем. Ваш Фадеев, знаете, тоже ударял.
– Да, но чем это кончилось?
– А чем это кончилось? – с неожиданным злорадством переспросил потомок фельдмаршала. – Вы в своих книжках только о скоропостижной кончине пишете. Нет бы написать, как покойничек квасил и как застрелился спьяну. В назидание потомкам.
– Не трогайте Фадеева! – дрожащим голосом запела Кобзарь. – Он пил... да, он пил, но он пил не так, как вы! И по другой причине!
Галимов встал с койки и нежно обнял ее за плечо.
– Римма! – проникновенно сказал он. – Все мы пьем по другой причине. По одной причине долго пить нельзя.
Кобзарь помолчала, а потом сказала:
– Налейте, что ли, и мне... С волками жить...
Быстро выпили по первой, тут же разлили по второй. Степанида не успевала выгребать пельмени из чайника и раскидывать их по тарелкам.
– Хорошо у нас, – сказал Гурко. – Почаще бы собираться.
– Только вот Кондаков что-то не идет, – заметил Провский, жуя пельмень. – Пора бы ему, второй час скоро.
Напоминание это, однако, не подействовало на Степаниду удручающе.
– Придет, куда он денется, – легкомысленно сказала она. – А мы тут пока телеграмму Пуладику допишем. Я даже начало придумала. – И она извлекла из-под чайника смятый листок. – Вот. Мы пишем вам с морского побережья, где шелест волн напоминает о шелесте струн вашей гитары.
– Сказано с душой, – кивнул Провский.
– Да, это поэтично, – согласилась Кобзарь.
– Вы прошли славный путь, – затараторила воодушевленная Степанида. В отличие от многих сверстников, Вы вернулись с войны живым... Балаховский, не корчи рожи... Ваши песни стали мерилом человеческой порядочности... тра-та-та, неразборчиво... ага, отзывчивости, доброты. Сегодняшнее возрождение Арбата, свидетелями которого мы становимся, стало результатом пробужденного ими общественного интереса к проблемам одной из старейших улиц города.
– Надо только уточнить, какого именно города, – вставил Галимов. Не все в Москве живут. В Уфе, например, нет Арбата.
Дальнейшее молчание становилось неприличным.
– Позвольте! – начал я.
– Не позволю, – отрезала коварная Степанида. – Поправки в конце. Ваши исторические произведения... Стоп, где это? Потеряла место из-за тебя...
И в этот момент раздался громкий стук в дверь.
Все вздрогнули.
– Степанида! – прогремел из-за двери голос Кондакова. – Открой! Открой мне, ты же сама звала!
– Я не звала... – почему-то шепотом отозвалась Степанида. Лицо ее побелело. – Иди спать, Леша!
– Открой мне, Самохина! – взвыл Кондаков. – Ты не можешь отказать мне, как коммунист коммунисту.
– Да откройте же ему дверь, – спохватилась Кобзарь. – Нас семеро здесь, в конце-то концов.
– Тише! – зашипел на нее Гурко. – Впустить мы его всегда успеем, пусть дальше говорит.
Кондаков нетерпеливо дергал дверную ручку с той стороны.
– Имей ко мне сострадание! – неслось из-за двери. – Ты сама будешь благодарить меня за те минуты, когда...
Внезапно дверь раскрылась. Видимо, ее просто забыли запереть.
Кондаков стоял на пороге. На нем был серый свитер грубой шерсти и светлые, хорошо отглаженные брюки. В правой руке он держал двухкопеечную школьную тетрадь.
– А что это вы все здесь делаете? – удивленно спросил он. – Пьете водку? Я тоже выпью. А что так поздно-то?
Провский захрюкал, как давеча. Видимо, он уже догадался, в чем дело.
– Собственно, это мы вас хотели спросить, Алексей Митрофанович, неуверенно начала Кобзарь, – что здесь делаете вы?
– Я дошел до прений, – ответил Кондаков.
– Простите, до чего?
– До прений, – повторил Кондаков и, подойдя к столу, налил себе полный стакан самогона.
Захрюкал и Гурко. Провский же, перегнувшись пополам, давился от хрюкоты.
– Поэму... ох... какой я осел... поэму он пишет... – рыдая от смеха, выдавил Провский. – Леша поэму пишет... ох... про апрельский Пленум ЦК КПСС... грехи мои тяжкие... какой я осел... забыл...
Кондаков опорожнил стакан, наколол на вилку ломтик хлеба, обмакнул его в пельменный соус.
– Да, – сказал он, закусывая. – Я пишу поэму про Пленум. И если ты, Яша, потрудишься объяснить мне, что в этом смешного...
– О Господи! – выдохнула Степанида, опускаясь на стул. – Леша, так ты мне хотел стихи почитать?
– Конечно. Ведь я дошел до прений.
– Кстати, а что было на Пленуме? – поинтересовался Галимов. – Эти информационные сообщения, знаете ли, неполны. Вы почитайте стихи. Отчетный доклад можно опустить, он публиковался. Прямо с прений и начните.
– Извините, но не имею права, – строго ответил Кондаков. Степаниде, как коммунисту, могу почитать. Остальным – при всем моем уважении – никак. Ведь это был закрытый Пленум.
– Леша, но тогда для кого ты пишешь эти стихи? – спросил Провский, вытирая слезы и делаясь серьезным. – Я надеялся, что ты мне их почитаешь...
– Никак не могу, Яша, – сочувственно сказал Кондаков. – До тех пор, пока Секретариат ЦК не примет решения об открытой публикации материалов никак.
– Ах, не наседайте на него, он трижды прав! – воскликнула Кобзарь. Партия это... партия.
Все помолчали.
– Выпей! – шепнула мне на ухо жена. – Выпей как можно скорее. И мне налей. Не для наших это слабых нервов.
Мы торопливо выпили.
– А это правильно! – поддержал Галимов. – Еще по маленькой, и на боковую. Пора и честь знать. Тем более, что Алексей, как я понимаю, будет читать нашей гостеприимной хозяйке свою поэму.
– Если ты, Степанида, не возражаешь, – скромно добавил Кондаков.
– Не возражаю, – сказала Самохина.
На улице светила полная луна. Было свежо.
Провский, взявши Кобзарь под руку, пошел провожать ее к дальним корпусам. Галимов, которого явно развезло на свежем воздухе, снова принялся читать моей жене башкирские стихи.
– Какая жопа вокруг, Балаховский, какая срань, – заговорил Гурко. Вонючая жопа, вонючая срань.
– Очень образно, – согласился я.
– Уеду я, Балаховский, – продолжал Гурко. – Уеду на хуй в Америку.
– Так тебя и пустят в Америку.
– Тогда в Израиль. В Израиль пустят. Я Гурфинкель!
– Ты не ори, Гурфинкель, – посоветовал я.
– Я не ору, – сказал Гурко, и медленно побрел к своему корпусу.
9
За завтраком в День Победы Степанида положила передо мной на стол листок с проектом поздравительной телеграммы Пуладу Аджаве. С памятной засадной ночи текст не претерпел никаких изменений.
– Но ведь это хреново, Самохина, – заныл я.
– Подпиши, – ласково попросила Степанида, – все уж подписали. Неудобно будет.
– Неудобно как раз такие телеграммы посылать. Я лучше пойду с почты ему позвоню.
– Почта закрыта. Мы сами будем от администраторши посылать.
– Вот я от администраторши и позвоню.
Степанида обиделась.
– Ну и звони, – сказала она, – звонильщик.
Потом, помолчав, добавила:
– А то бы подписал, а? Вот и Гурко подписался. И братья Грум.
– Уйди, Самохина, добром просят. Не мешай пищеварению.
Степанида махнула на меня рукой и скрылась за колонной. Через мгновение оттуда понесся возбужденный шепот Кобзарь: "Как так не подписывает?.. Почему?.. Прекрасный же текст..."
От администраторши Вали я позвонил на междугородний узел.
– Пять минут с Москвой по талончику, – попросил я.
– Два часа, – с чудовищным акцентом ответила телефонистка.
– Нет, мне только пять минут.
– Ждать два часа, – раздраженно сказали из трубки.
Два часа мы с женой слонялись по дюнам. Встретили Кондакова. Поздравили его с днем рождения. Он был весел и приветлив. Рассказывал про поэму. Что уже подбирается к заключительному слову генерального.
Ровно в назначенный срок мы стояли у конторки.
– Ну, вы и гуляете, товарищи писатели, – развела руками администраторша Валя. – Час назад давали вам Москву. Девочки очень ругались. Будете еще заказывать?
– Буду, – злобно сказал я.
Набрали номер.
– Два часа – это не ровно два часа, – пояснила мне телефонистка.
– А сколько?
– Никто не может знать. Какой номер талончика?
Тут оказалось, что за два часа шатаний по дюнам я потерял талончик. Другого у меня не было.
– Тот же самый номер, – попробовал схитрить я.
– Но-но, – заметили в трубке. – Так не годится. Вы могли израсходовать этот номер.
– Да что же я вам, жулик, что ли?
В трубке флегматично промолчали.
– Я писатель! – с некоторым надрывом заявил я. – Ну, потерял я ваш талончик.
– Купите новый. У Вали всегда есть.
У Вали талончиков не было.
– Завтра завезут, – пообещала она.
– А телеграмму примете? – спросил я у телефонистки.
– Частную?
– Частную.
– Только с частных номеров.
Я невежливо бросил трубку.
– А какую же телеграмму давала Самохина? – раздраженно спросил я у доброй администраторши. – Правительственную?
– Служебную, с расчетного счета ДТП. Ей наш директор разрешил. Всех денег-то семьдесят копеек. Потом все скинутся и в кассу вернут. Только Самохина еще не давала телеграмму.
– Как так?
– Петров упрямствует, – пояснила осведомленная Валя. – Сомнительный персонаж этот Аджава, говорит. Вот она и пошла на пляж, уговаривать.
– Сам он сомнительный персонаж... – буркнул я.
– Вот-вот! – кивнула Валя, оборачиваясь по сторонам.
Мы с женой пошли на пляж.
Степанида поднималась по лестнице на дюны. По лицу ее было видно, что Петров телеграмму не подписал.
– Паразиты вы все, – сказала она, поднявшись. – Одно слово паразиты. Глаза бы мои на вас не глядели.
Я обнял несчастную Степаниду.
– Не ругайся, Самохина. Я подпишу.
Степанида постучала каблуками по бетонному бордюру лестницы, стряхивая с туфель песок. Потом протянула мне измятый бланк.
– С тебя семь копеек, – сказала она.