Текст книги "Мой Сталинград"
Автор книги: Михаил Алексеев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Первая победа дивизии, еще не успевшей вступить в настоящие бои с противником (не считая передового ее отряда, который столкнулся с неприятелем за неделю до подхода основных сил), – первая эта победа была до крайности и нужна, и важна нам.
К месту сосредоточения, к хутору Генераловскому, вышли к полудню, и там «считать мы стали раны, товарищей считать». И многих, пожалуй, даже очень многих недосчитались. Наша полковая минометная рота, рожденная под холодной сибирской звездой в студеной североказахстанской степи, могла бы назвать эту звезду счастливой для себя. Могла бы… Но мы не знали, что со взводом лейтенанта Усмана Хальфина, так и не присоединившимся к нам в походе. Мучились мы и от горькой мысли: зачем же нас, так хорошо расположившихся и изготовившихся к бою по восточному берегу Дона (а мы действительно были готовы во всеоружии встретить тут врага), – зачем же нас отвели, да еще в такой спешке, средь бела дня?.. Не знали мы, командиры среднего и младшего звена, не знали и не могли знать того, разумеется, и рядовые красноармейцы, что юго-западнее немцы уже заняли Котельниково и продвигались вдоль железной дороги к Сталинграду, а севернее тоже форсировали Дон, угрожая отрезать все наши соединения, оборонявшиеся в излучине реки.
Выкупались в чистой-пречистой степной речке Аксай, взбодрились немного, рассчитывая хотя бы на короткий отдых после кошмарного перехода. Однако из штаба полка прибежал связной: комиссар майор Горшков в сверхсрочном порядке созывал всех политработников части. Связной, запыхавшийся, в курившейся за спиною потом гимнастерке, так и вымолвил: «Сверхсрочно!» Комиссару Горшкову было не более тридцати, но под бременем ответственности за судьбу двух с половиной тысяч человеческих существ, а более того, за судьбу предстоящих боевых операций, – под бременем всего этого он хмурился, прибавлял взору своему и всей своей осанке больше солидности и изо всех сил старался казаться гораздо старше своих лет. Когда все собрались в большом колхозном саду на окраине Генераловского, он медленно окинул нас этим своим прихмуренным взглядом, медленно же расстегнул планшетку, вынув бумагу со словами, коим суждено сначала потрясти наши души, а затем уж и произвести действия, решительным образом перевернувшие прежние представления о ходе и возможном исходе великой войны.
То был знаменитый приказ Верховного Главнокомандующего И. В. Сталина за номером 227. Может быть, единственный за всю войну документ, автор которого плюнул на все цензурные соображения (на что лишь один он и имел право) и выплеснул в его жестокие строки правду о трагически складывавшейся, да уже и сложившейся обстановке на фронте. Он, этот приказ, был также единственным, который прочитан от строчки до строчки, от слова до слова перед всеми воюющими людьми, от командующего фронтом до рядового включительно, хотя нумерация его и начиналась одной или даже двумя цифрами «О», долженствующими вроде бы указать на то, что речь идет о бумаге секретной и даже сверхсекретной. Грозная, смертельно опасная обстановка на юге продиктовала Ставке необходимость сказать о ней, что называется, открытым текстом.
В том же саду, в овражках, в балках – всюду, где можно было укрыться, мы, политруки рот и комиссары батарей, вернувшись от Горшкова, зачитывали приказ. Я чувствовал, что бумага с текстом не хочет держаться в моих руках, норовит вырваться из дрожащих пальцев, а гортань сковывается обжигающей сухостью, язык то и дело прикипает к нёбу. Глаза заливались потом, и их приходилось все время протирать тыльной стороной ладони. Собственный голос казался чужим. Но я все-таки читал:
«Враг бросает на фронт все новые силы и, не считаясь с большими для него потерями, лезет вперед, рвется в глубь Советского Союза, захватывает новые районы, опустошает и разоряет наши города и села, насилует, грабит и убивает советское население. Бои идут в районе Воронежа, на Дону, на юге у ворот Северного Кавказа. Немецкие оккупанты рвутся к Сталинграду, к Волге и хотят любой ценой захватить Кубань, Северный Кавказ с их нефтяными и хлебными богатствами. Враг уже захватил Ворошиловград, Старобельск, Россошь, Купянск, Валуйки, Новочеркасск, Ростов-на-Дону, половину Воронежа…
После потери Украины, Белоруссии, Прибалтики, Донбасса и других областей у нас стало намного меньше территории, стало быть, стало намного меньше людей, хлеба, металла, заводов, фабрик. Мы потеряли более 70 миллионов населения, более 800 миллионов пудов хлеба в год и более 10 миллионов тонн металла в год. У нас нет теперь преобладания над немцами ни в людских резервах, ни в запасах хлеба. Отступать дальше – значит загубить себя и загубить вместе с тем нашу Родину. Каждый новый клочок оставленной нами территории будет всемерно усиливать врага и всемерно ослаблять нашу оборону, нашу Родину…»
Я видел, что страшные слова свинчаткой падали на притихших бойцов. Сперва они переглядывались, как бы не верили своим ушам, спрашивали расширившимися глазами друг друга: «Что же это?.. Как же это?..» А потом уже и не переглядывались. Застыли, как окаменелые, да я и сам уж не мог оторвать своих глаз от бумаги, чтобы посмотреть в их лица, будто тяжко провинился перед ними. А слова-булыжники падали и падали на них, норовя попасть непременно в сердце:
«…надо в корне пресекать разговоры о том, что мы имеем возможность без конца отступать, что у нас много территории, страна велика и богата, населения много, хлеба всегда будет в избытке. Такие разговоры являются лживыми и вредными, они ослабляют нас и усиливают врага, ибо, если не прекратим отступление, останемся без хлеба, без топлива, без металла, без сырья, без фабрик и заводов, без железных дорог».
Чем дальше, тем страшнее.
Легко ли было слышать про то, что советские люди, для которых армия всегда была любимицей, теперь возненавидели ее за бесконечные отступления, что земля наша, хоть и велика, но не безгранична, что…
Останавливаясь на короткое время, чтобы перевести дыхание, смочить языком высохшие губы и нёбо, я чувствовал, что по-прежнему боюсь взглянуть на притихших и придавленных тяжестью прочитываемых мною слов минометчиков. Лейтенант Виляев стоял рядом с сержантом Гужавиным. Я еще до этого напряженнейшего часа заметил, что все последнее время он старается быть поближе к этому минометчику, взглядывал на него как-то просительно и заискивающе. Гужавин же ни единым движением бровей и губ не давал понять, что помнит о проявленной столь позорно трусости ротного. Правою рукой он придерживал за плечо самого юного из его расчета бойца-казаха Жамбуршина, слушавшего приказ с полуоткрытым ртом, обнажив ряд ровных и мелких, ослепительной белизны зубов, делавших его похожим на ребенка. Командиры взводов младшие лейтенанты Дмитрий Зотов и Миша Лобанов стояли почти в обнимку – похоже, им так-то вот легче было под ужасающей тяжестью грозных слов, невидимо, но с физической осязаемостью падающих на них из исторического приказа. Старался казаться спокойным лишь Сережа Гайдук, но и тот зачем-то вытащил из кобуры револьвер и теперь мучил его в своих руках, пытаясь таким образом унять дрожь в пальцах. Убежала куда-то краска с юного свежего лица младшего сержанта Николая Сараева, самого, пожалуй, молчаливого из всей полковой минометной роты. В момент, когда я останавливал чтение, Сараев снимал с головы пилотку и обтирал ею лицо, на котором, впрочем, как и на всех остальных лицах, в изобилии выступал пот.
«Стоять насмерть! Ни шагу назад!» – вот что колотилось в мозгу и сердце каждого, вот что обжигало, сушило глотку, заслоняло дыхание. И это уже были не слова, а осознанная, каждою клеткой нервов впитанная необходимость совершить нечто большее, чем в твоих силах, чтобы отвратить смертельную опасность, нависшую над страной, над ее и нашей судьбой.
Под вечер, перед тем как выйти к новому рубежу обороны, в район хутора Чиков на том же Аксае, всем без исключения (в том числе и нам, минометчикам, командирам и рядовым) выдали по две противотанковые гранаты.
Переход к Чикову был совершен ночью, без потерь (опять подумалось: почему бы не сделать того же самого при первом переходе?).
Ох, сколько же раз в последующем будет задан самому себе и другим вопрос: «Почему?» Чаще, однако ж, он будет задан самому себе и отнюдь не вслух…
В один из тех дней, а именно 20 июля 1942 года, в кабинете первого секретаря Сталинградского обкома партии раздался звонок. Он был из тех, которые не забываются. О нем расскажет потом в своих воспоминаниях Алексей Семенович Чуянов. Договорившись сам с собой по возможности воздерживаться от цитирования, в этом случае я решил сделать исключение от своей же «железной» установки, поскольку речь идет о человеке, который с первого и до последнего дня Сталинградской эпопеи находился в городе, не покидал убежища даже тогда, когда оно, это убежище, подготовленное загодя московскими метростроевцами, одно время находилось в буквальном смысле почти «под немцем», в Комсомольском садике, глубоко под землей в том месте, до которого гитлеровцам оставалось не более десяти шагов. Командующий 6-й немецкой армией Фридрих Паулюс и не подозревал, что где-то совсем близко работает «подпольный» обком партии.
Но то будет потом. Пока что послушаем Чуянова, черновики мемуаров которого оказались у меня сейчас под рукой:
«Я перевернул листок настольного календаря – 20 июля 1942 года. Смотрю на часы. Время 2 часа 30 минут. В этот момент раздается звонок телефонного аппарата „ВЧ“. Поднимаю трубку и слышу голос А. Н. Поскребышева – первого помощника Генерального секретаря ЦК партии:
– Товарищ Чуянов?
– Да.
– Будете говорить с товарищем Сталиным…
В трубке послышался щелчок переключения. Жду. Чувствительная мембрана телефона «ВЧ» передала мне за тысячу с лишним километров прерывистый вздох Сталина. Мне даже показалось, что я вижу, как шевелятся его прокуренные рыжеватые усы. Обычно Сталин не торопится говорить. Приложил, вероятно, телефон к уху и раскуривает трубку, прислушивается и тем дает мне время собраться с мыслями, приготовиться к разговору. Как всякий глубоко мыслящий человек, ничего не делает впопыхах и других не толкает на спешку. Так, по крайней мере, думал я о нем в ту пору, таким он и живет во мне, в моей памяти до сих пор. Но в тот момент он изменил себе или в самом деле ощутил суровость назревающей битвы под Сталинградом так, что ему некогда было выжидать моих приготовлений и раскуривать трубку.
– Здравствуйте, товарищ Чуянов…
И, не дав мне произнести ответного приветствия, непривычно торопливым голосом обрушил на мой слух несколько вопросов, увесистых и суровых, как булыжники из катапульты:
– Как у вас идут дела? Как вы готовы встретить наступающие немецко-фашистские войска, которое рвутся к городу и будут пытаться с ходу взять его? Что предпринимает командование фронтом?..
Говорить со Сталиным до этого мне приходилось не так уж часто, а теперь в его голосе я улавливаю какую-то особую тревогу и злость на неудачи, постигшие наши войска, отходящие к Волге. Почти вижу, точнее, представляю себе жгучий взгляд его карих глаз, суровость сомкнутых бровей. Откровенно говоря, этот звонок, эти вопросы выбили меня из нормальной колеи. Мною овладело волнение, переходящее в дрожь. Собираюсь с мыслями, механически подтаскиваю к себе какие-то папки, справки, донесения…
– Что же вы молчите? Отвечайте, я жду… Жду ваш ответ на мои вопросы.
И в голосе его я уловил, что он чувствует мое состояние тревоги и неуверенности. Собравшись с мыслями, я сказал:
– Обстановка, товарищ Сталин, в городе тревожная, но промышленность работает с огромным напряжением, выполняя фронтовые задания. Народ в городе относительно спокоен…
– Значит, «относительно»?.. Продолжайте…
– Относительно в том смысле, – пытаюсь я пояснить, – что налеты немецкой авиации на город мы переживаем без паники. Рабочие заводов стойко держатся на своих рабочих местах. Что касается жителей города, то коренное население, подготовленное к обороне, ведет себя, я бы сказал, без паники. Многие, особенно из прибывших с западных районов, постепенно оставляют город, отправляясь в восточные районы страны.
– Значит, говорите, все спокойно… Только вот утекают подальше. Ну, продолжайте…
Мне показалось, что я потерял самообладание. Кому неизвестна ирония Сталина, да еще в такой интонации?!
– Ну а как насчет командования фронтом? Что оно предпринимает, что вы думаете об этом? – чуть повременив, спрашивает Сталин.
– Командование фронтом собирает отходящие части и соединения, укрепляет фронтовую линию обороны, но действует, на мой взгляд, медленно, да и резервов, особенно танковых, у него недостаточно…
– Значит, в общем, дела идут спокойно… Все хорошо, только вот утекают подальше, не оказывая решительного сопротивления противнику, наступающему нагло, самоуверенно и при попустительстве, прежде всего, командования фронтом.. А вы, секретарь обкома, член ЦК, миритесь с беспечностью командования фронтом, да еще меня успокаиваете… У вас под носом утекают трусы, паникеры и другие мерзавцы. Ведь убежал же от вас военный округ в Астрахань со всеми своими службами. Вы решили успокоить Сталина и нарисовать все в розовых красках? Завтра немцы сядут вам на шею и удушат, как кроликов.
– Это не так, – возразил я Сталину. – Переезд командования и аппарата Военного округа начался по распоряжению вашего заместителя генерала Щаденко. Обкому партии стало известно об этом только после шифровки Щаденко. Для формирования резервных частей округу требуется более спокойная обстановка.
– Ну, в этом я еще разберусь и, кого следует, накажу. Передайте командующему Военным округом: я требую немедленно вернуться и заняться обороной города. И предупреждаю: за неисполнение моего приказания я строго его накажу (вместо последних трех слов в первоначальном варианте рукописи стояли другие слова, скорее всего, доподлинные: «расправлюсь с ним, как с последним мерзавцем», но Чуянов, а может, осторожный редактор заменил их на более мягкие. – М. А.). А вам поручаю вмешиваться во все дела, бороться с дезорганизаторами и паникерами. И запомните: когда фашисты оседлают вас, будет поздно вести борьбу за изгнание их с нашей земли!..
Сталин прекратил разговор со мной и, как видно, гневно швырнул трубку телефона на рычаг отключения. Послышался звук, затем шорох и только после этого щелчок контакта».
Между тем линия фронта неотвратимо приближалась к Сталинграду. Еще раньше нашей встречи с искалеченным эшелоном в Бекетовке в город поодиночке и группами, пешком и на лошадях, захваченных в донских станицах и хуторах, прибывали бойцы и офицеры, которым удалось вырваться из окружения – да не одного, а нескольких. Эти, кроме сострадания, никаких других чувств не вызывали у сталинградцев. Но ведь были и такие, которые не делали ни малейшей попытки хоть на немного задержаться, закрепиться и оказать врагу сопротивление, а просто бежали сломя голову на восток, к Волге, а ежели удастся, то и за Волгу.
Вот тогда-то 10-я дивизия НКВД, расквартированная в Сталинграде, получила неожиданное задание: выдвинуться на западные окраины города сперва вовсе не для того, чтобы остановить немцев, а для того, чтобы задержать своих, тех, что бежали без оглядки от линии фронта на восток. Так что дивизии, которая славно покажет себя в разгар Сталинградской битвы, сражаясь в южной части города, какое-то время пришлось исполнять не самую почетную и уж никак не героическую роль большого заградотряда.
Ранним утром 13 июля в Сталинград припожаловал – разумеется, на легковых и крытых грузовиках – штаб разгромленного на Изюм-Барвенковском направлении Юго-Западного фронта во главе с прославленным героем гражданской войны и недавним Наркомом обороны Маршалом Советского Союза С. К. Тимошенко. Бесславно закончивший свое существование Юго-Западный получит вдруг бессмертное имя Сталинградского фронта и с именем этим прославится навеки. Но тогда-то было, как говорится, не до жиру, а быть бы живу.
В полдень, рассказывает А. С. Чуянов, в обком партии заглянул член Военного Совета Н. С. Хрущев. Поздоровавшись, спросил:
– Заходил ли в обком партии командующий?
Получив отрицательный ответ, Хрущев молча ушел в особняк, отведенный для Военного Совета фронта. Через полчаса Никита Сергеевич, проявляя явное нетерпение, позвонил и опять спросил:
– Был ли в обкоме Тимошенко и если нет, то, может быть, известно обкому, где он находится?
Чуянов ответил:
– В обком партии командующий не заходил, а вот из Управления Нижне-Волжского пароходства сообщили, что недалеко от них на берегу Волги разместилась кавалькада легковых автомашин. Там купается группа военных. Просили моторку.
– Вот и пойми его, – хмуро буркнул Хрущев, – запарился в дороге, сердешный… Ну хорошо, я зайду через час. Если объявится Тимошенко, то пусть обождет меня в обкоме. Есть важный разговор.
Время склонялось за полдень, рассказывает Чуянов. Прошло более четырех часов, как машины командующего проследовали на Волгу. Хрущев несколько раз наведывался в обком партии. Около шестнадцати часов задержался у меня обозленный, потерявший равновесие. Ходил по кабинету и, то ли про себя, то ли для меня, громко возмущался:
– Как это называется?.. Командующий бросил фронт, разбросал весь свой штаб, то сидит в каком-то заброшенном саду, подвесив телефонный аппарат на яблоню, и воображает, что он в полевых условиях руководит жизнью на фронте. То вот теперь забрался в Волгу и сидит шестой час в воде, когда весь фронт разваливается… Какой же это командующий?! Он уже потерял все, что имел для того, чтобы быть командующим… Нет! С таким командующим мы потеряем все, а не только Сталинград…
Чуянов, конечно, понял наконец, что хрущевский гневный монолог (в рукописи он был отчеркнут простым карандашом и, очевидно, рукою уже помянутого осторожного редактора сделана пометка: «Зачем это?» – М. А.), что слова эти адресуются исключительно ему, первому секретарю обкома и члену ЦК партии. Произнесший их человек с хитроватым прищуром глаз призывал таким образом Чуянова в свидетели. Так, на всякий случай. Опытный обкомовец понял это и решил, что не должен молчать.
– Еще не все потеряно, Никита Сергеевич! Надо немедленно звонить в Ставку, в ЦК и рассказать об обстановке. Если вы это не сделаете, то сделаю я…
Хрущев так обрадовался, что не дал Чуянову договорить:
– Во-во! Звоните и немедленно, товарищ Чуянов. Вам это удобнее!
Нарваться сам на Сталина Никита Сергеевич поостерегся. Уж пусть это сделает другой человек. Ведь еще неизвестно, какою будет реакция Верховного. А что если Сталин ограничится лишь разносом и оставит все-таки Тимошенко командующим? Иосиф Виссарионович непредсказуем: это-то хорошо знал Хрущев. Потому и попросил еще настойчивее:
– Звоните сейчас же Сталину, товарищ Чуянов!
Перед тем, как поднять трубку аппарата «ВЧ», Чуянов сказал:
– Сдавать Сталинград врагу с вами или без вас мы не собираемся, – не посмотрев на своего гостя, набрал цифру «5». У аппарата оказался Маленков.
– Говорит Чуянов. Ко мне в обком партии прибыл Никита Сергеевич Хрущев, и мы бы хотели переговорить с товарищем Сталиным, – если б Чуянов в эту минуту глянул на Хрущева, то поразился бы мгновенной перемене на его лице: до этого – красное, почти пунцовое, сейчас оно сделалось мертвенно – бледным.
– А что у вас там? – спросил Маленков.
– Хотели поговорить о командующем. Обстановка требует его замены. Тимошенко надо дать отдых… Никита Сергеевич утверждает…
Хрущев подскочил на своем стуле и отчаянно замахал руками, пытаясь остановить секретаря обкома. Но Чуянов либо не заметил этого, либо сделал вид, что не замечает. Он продолжал, а Хрущев рухнул на стул, обхватив обреченно голову. На нее падали слова, тяжелее любого булыжника, вгоняя голову эту все глубже в плечи:
– …Никита Сергеевич утверждает, что с Тимошенко они сдадут Сталинград врагу, что он уже выдохся…
Но оттуда, из далекой Москвы, которая вдруг оказалась убийственно близкой, звучали слова, которые могли бы смертельно ранить члена Военного Совета:
– Что за чепуха! Как можно в такой момент менять командующего? Вы что, с ума там сошли? Или у вас в запасе много командующих? У нас их нет… Дайте трубку Хрущеву… А Тимошенко вызовите в обком и дайте ему взбучку. Напомните ему, что идет война и сегодня не до отдыха!..
Чуянов передал трубку Хрущеву.
Обменялись приветствиями. Хрущев пошел ва-банк, напропалую:
– Я с таким командующим больше воевать не могу. Он роскошествует, когда… Подумать только, уже шесть часов купается в Волге и не проявляет никакого интереса к судьбе фронта. Я прошу – дайте мне нового командующего. Пусть не такого знаменитого, но такого, который мог бы хорошо воевать и руководить фронтом…
Маленков сухо перебил Хрущева:
– У нас нет в резерве командующих фронтом. Тимошенко может и должен воевать. Вызовите его в обком, – повторил Георгий Максимилианович, – и поставьте на свое место. О вашей просьбе я доложу товарищу Сталину.
Хрущев положил трубку, обронив потерянно:
– Нет, так воевать дальше невозможно…
Он ушел, оставив на душе Чуянова горькое, давящее чувство.
Когда велся этот тяжелый разговор Сталинграда с Москвой, наша 29-я стрелковая дивизия находилась еще под Тулой и только неделю позже начнет срочно погружаться в эшелоны, чтобы оказаться здесь, в раскаленной степи между Волгой и Доном. Он был не единственный, такой разговор в те грозовые дни. Мы, разумеется, ничего не знали о нем. Но родиться он мог в атмосфере, исторгнувшей вскоре слова, заключенные в страшном приказе 00227, только что зачитанном нами в хуторе Генераловском, когда с запекшихся губ беззвучно слетал вопрос: «Почему?»
Наутро – бой. Для минометчиков он был первым. И, к счастью, очень удачным. Оборудовав за ночь огневые позиции на западном крутом берегу реки, мы смогли открыть огонь сразу же, как только впереди, в полутора километрах, показались неприятельские цепи. Было странно, непонятно и до слез обидно, что они высыпали там, где мы были еще вчера, где мы были всегда, были вечно, и это была наша степь, на тысячу лет своя!
Кто же им позволил врубиться так глубоко и нагло хозяйничать там, где хозяевами были опять-таки только мы и никто другой? Чужие солдаты, видно, настолько уверовали в свою непобедимость, что шли, рассыпавшись по голой, выжженной земле, в полный рост, почти вразвалку. И не сразу даже залегли, когда среди них начали рваться наши мины. Падали лишь те, коих сразили осколки. Видя такое, повеселевшие заряжающие выкрикивали: «Выстрел! Выстрел!» Особенно звонким был голос у Жамбуршина: для него, как и для всякого мальчишки, это было, пожалуй, еще и веселой игрой. И он кричал: «Выстрел! Выстрел!» Где-то впереди трескуче рвалась выпущенная им мина, где-то падали сраженные ее осколками враги, а он вот он, и все рядом с ним, и все были целы и невредимы.
– Выстрел! Выстрел!
Гулко ахали орудия Николая Савченко, шепелявя, снаряды проносились над головой минометчиков и рвались там же, где и наши мины. Солдат противника (то были румыны) уже не было видно; укрылись за обратным скатом пологой горы, оставив на поле десятка три убитых и раненых. Впрочем, кто из нас мог их посчитать? Разве что корреспондент из дивизионной крохотной газетенки с грозным названием «Советский богатырь». Вот он-то уж точно подсчитал. И у него получилось:
«Однажды большая группа румын просочилась в тыл нашей обороны. Сложилась серьезная обстановка. Взвод минометчиков повел бой с просочившейся группой румын. Превосходящий по численности враг был рассеян и частично уничтожен, а создавшаяся угроза ликвидирована… Меткой стрельбой минометчики не раз громили гитлеровцев. Только в одном бою они уничтожили более 500 солдат и офицеров противника, 3 автомашины с грузами, минбатарею и другие мелкие цели».
Что имелось в виду под «мелкими целями», Бог его знает.
В полдень комиссар полка Горшков вновь вызывал политработников, но уже для того, чтобы передать бойцам и командирам благодарность за успешный переход на новый боевой рубеж и первый бой на этом рубеже: враг действительно тут нигде не мог продвинуться хотя бы на сотню метров. Чуть позже выяснится, что ему и не нужно было продвигаться именно здесь…
Как бы, однако, ни было, но мы готовы были праздновать этот первый наш успех и первое же боевое крещение. Моя радость была усилена еще и тем, что на рассвете объявился со своим взводом лейтенант Усман Хальфин. Оказалось, что там, на Дону, его задержал командир полка майор Чхиквадзе, чтобы минометчики вместе с пехотинцами прикрывали отход остальных подразделений. По возвращении Хальфин успел даже оборудовать свои огневые позиции и принять участие в первом нашем бою на Аксае.
В самом великолепном расположении духа мы, то есть я и младший политрук, он же комиссар минометной батареи Иван Ахтырко, шли по дороге в сторону хутора Чикова из штаба полка, располагавшегося в глубокой балке в двух-трех километрах восточное этого хутора. Где-то высоко в небе, не видимый нами, гудел немецкий истребитель. Я предложил своему другу: «Может, укроемся в кювете?» Не вынимая трубки изо рта, Иван процедил: «Это еще зачем? Что он – дурак, чтобы пикировать на нас двоих?..» Мне хоть и было стыдно перед отважным товарищем, но, на всякий случай, решил свалиться в кювет. «Береженого, Ваня, и Бог бережет!» – крикнул уже из укрытия. Он что-то послал по моему адресу насмешливое, но я не расслышал его слов, ибо они были погашены пулеметной очередью сверху и нарастающим воем пикирующего истребителя. По-видимому, Ивану показалось, что самолет удалился (его и вправду уже не было видно), но он лишь сделал заход со стороны солнца. В последний миг я успел заметить сверкающую строчку пуль, летящую книзу.
Иван лежал на дороге, рассеченный наискосок этой свинцовой строчкой[5]5
До сих пор жалею, что не вынул из кармана Ивановой гимнастерки маленькую фотографию его жены и дочери. Мог ли я знать, что почти полвека спустя получу от этой дочери, уже немолодой женщины, письмо с просьбой рассказать подробнее о гибели ее отца?
[Закрыть]. Комиссарская трубка все еще была зажата плотно стиснутыми, побелевшими губами. Гимнастерка быстро намокала кровью там, где прошлись пули. До минометной батареи я нес Ивана на руках. В своей роте появился весь окровавленный, страшно испугав минометчиков. А тремя днями позже сам чуть было не отправился вслед за Иваном Ахтырко…
Лейтенанту Виляеву вздумалось отвести минометную роту с западного на восточный берег Аксая. Река, мол, хоть и узковата, но все-таки она представляла собой какую-никакую, но водную преграду, которую преодолеть труднее, начни противник тут свое новое наступление. Не учел наш ротный стратег одного: восточный берег был отлогим, а западный крутым, откуда, приблизившись вплотную, противник мог обстреливать нас как хотел и из чего хотел.
Так оно, в общем, и случилось. На следующее утро на нас посыпались кирпичного цвета мины, выпускаемые из 49-миллиметровых минометов, подтянутых немцами, как и следовало ожидать, на расстояние не более ста метров от наших огневых позиций. Но это еще полбеды: навстречу немецким полетели наши мины, калибром покрупнее – у нас ведь были 82-миллиметровые. Так что вражеским пришлось скоренько угомониться. Но мы не знали, что по береговой линии успели расположиться немецкие снайперы. В одну из ночей самый отчаянный из них выполз на кромку берега и затаился там. Он, конечно, видел перемещения моих минометчиков, продолжавших работы на огневых в открытую, даже не пригибаясь, – видел, но не стрелял. Чуть позже выяснилось, что он поджидал другой цели. Первой его жертвой мог оказаться как раз я, возвращавшийся среди бела дня из штаба полка в свою роту. Одна пуля просвистела где-то у самого виска, другая – срезала камышинку над моей головой, когда я успел упасть. Лежал минуты две не шелохнувшись. До укрытия оставалось шагов пятнадцать. И как только поднялся, чтобы сделать эти шаги, раздался следующий выстрел, пуля задела лишь мочку левого уха. Я вновь упал, раза два-три перевернулся, раскинул руки и ноги, симулируя убитого. Лежал так уже не две минуты, а не менее десяти. Теперь-то немец совершенно был уверен в том, что со мной покончено, и, может быть, даже отвлекся на что-то другое. Этого было достаточно, чтобы я двумя зигзагообразными скачками добежал до свежевырытого окопа и плюхнулся в него. Отдышавшись, заорал что было мочи:
– Всем укрыться! Не высовываться! На том берегу снайперы!..
12 августа (на этот раз, слава Богу, ночью) снялись с Аксая и перебрались в район степного хуторка со странным названием Зеты. Тут неделю отдыхали. Приводили в порядок себя и материальную часть, подводили итоги не столько прошедших боев, сколько первого трагического перехода от Дона к Аксаю. Нашу полковую минометную роту Бог еще милует: ни единой потери. Как долго продлится эта Божеская милость, лишь один Спаситель и мог знать о том.
Где-то совсем близко глухо погромыхивала артиллерия.
На рассвете, 18 августа, опять бой. А до рассвета оставалось всего несколько часов. Я не знаю, могу ли рассказать обо всем, что было в эту ночь перед боем. В отличие от мирной степной ночи, эта была полна тревожной жизни, сплошного движения. Не слышалось обычного в такую пору беззаботного, полуночного птичьего бормотанья, не пролетала неслышно мохнатая сова в своей охоте за мелким зверем, не тявкала лиса, не скакал неведомо куда шальной заяц. Все эти степные обитатели перепуганы, убрались в дальние места и, наверное, где-то теперь безмолвно ропщут и плачутся за свою степь…
Минометчики порасчетно улеглись и расселись на подпаленной солнцем, хрустящей, пыльной траве. Тихо переговаривались. На пылающем горизонте отчетливо вырисовывались их силуэты. Никто не говорил о завтрашнем дне, хотя и видно было, что каждый всем существом жил в нем. Стараясь отпугнуть мысли о предстоящем бое за Абганерово, только что захваченное немцами, погружаемся в воспоминания.
Вспомнил своего брата Алексея. Это было 25 июня 1941 года в городе Сумы. Солнечный украинский день. Брат держал на руках годовалого сына – тоже Алексея. Тот ручонками своими обвил шею отца. Губы брата дрожали:
– Сынок… прощай, сынок…
Глаза же брата были хмельны и веселы. Он передал сына жене, а сам обнял меня, к тому времени тоже перебравшегося в этот неведомый до того мне славный городок на Псёле. Помнится, я не мог ничего сказать ему. А он, высокий, широкоплечий, с развевающимися на ветру белыми кудрями, горячий, обнимал меня, смеялся и плакал одновременно. Теперь же мысленно я пытался представить своего брата в бою. Где ты, Алексей, мой любимый брат Леха? Почему так долго не пишешь?
Мысли мои обрываются с приходом Усмана Хальфина и Дмитрия Зотова. Что-то им не сидится на своих местах. – Расскажи нам что-нибудь, товарищ политрук. За этими потянулись из темноты и другие. Я пересказал им случай, о котором прочел в центральной газете, кажется, в «Правде». В ней рассказывалось про девушку по имени Таня[6]6
Позже выяснилось, что это была Зоя Космодемьянская.
[Закрыть], которая, будучи пойманная немцами, не выдала партизан, а потом погибла. Три дня висел ее труп. Затем фашисты сняли ее с виселицы, отрезали грудь, распороли живот и бросили в канаву, при этом успели еще сфотографироваться перед повешенной.