Текст книги "Голубые 'разговоры' - Рассказы аэронавигатора"
Автор книги: Михаил Заборский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
В результате удостоверение выглядело буквально так:
"Слушатель Аэрофотограмметрической школы Красного воздушного флота (имярек) является членом комиссии связи.
Дано настоящее для принятия тех или иных мер по существу".
– Ну вот, теперь порядок! – удовлетворенно подписывая бумажку, сказал военком.
День ото дня у меня все отчетливее складывался план действий. Я добросовестно готовился, подобрал литературу и справочный материал, дважды побывал в библиотеке Румянцевского музея, продумал и составил вопросник, расчертил несколько таблиц, просмотрел кучу карт.
К концу недели я выехал в Вятку с Ярославского вокзала.
Северная дорога не производила впечатления важной магистрали. Это была скромная однопутка, где на станциях и разъездах приходилось то и дело останавливаться и ожидать встречного поезда. Паровозs редко работали на угле, чаще на дровах. Паровозные гудки ревели сипло и устрашающе. Не так давно дорогу спрямили, и, минуя Вологду, она пошла через участок Буй Данилов. Это сокращало время проезда больше чем наполовину. Новый путь пролег через сплошную глухомань. Исстари в этих местах бытовала поговорка: "Буй да Кадый черт два года искал, да так и бросил!"
Дорога была очень красива. Сразу же от Москвы, за дачной Лосинкой, начинались густые, душистые хвойные леса. Иногда они подбирались почти вплотную к полотну. По склонам насыпей пестрели немятые цветы. Будки стрелочников и дорожных мастеров, с палисадниками и огородами, выглядели буколически.
Путь промелькнул незаметно, и к концу вторых суток я достиг цели.
Вятка представляла собой небольшой складный городок, пахнувший смольем и кожей. Городок деревянный, одноэтажный, каменных строений было немного. Деревянными были даже тротуары, и это усиливало впечатление чистоты, характерной для наших северных городов. Он был расположен на крутом склоне берега реки, недаром Щедрин прозрачно зашифровал его Крутогорском. Река Вятка плавно и свободно несла свои светлые воды, чем очень облагораживала окрестные пейзажи. Население города вряд ли превосходило пятьдесят тысяч. В городе не было заметно крупных предприятий: две-три лесопилки, несколько мастерских, кожевенные артели, небольшой спичечный заводик. Впрочем, у курящих вятичей чаще можно было обнаружить кресало, чем коробок спичек. Огонь высекался кремнем о кусок стального напильника и попадал на трут. Моя зажигалка в форме артиллерийского снаряда, заправленная авиационным бензином, сразу же завоевала уважение окружающих.
Дело пошло быстро и споро. Я разыскал в городе двух энтузиастов синоптиков, один из которых – низенький подслеповатый старикан – по своим знаниям стоил целого научного института. Вскоре я имел объективное представление о здешнем климате. В архивах губернского земотдела нашлись сводки средних температур за несколько последних лет, данные о влажности, облачности, туманах, толщине снежного покрова. Я установил направление господствующих воздушных течений и вычертил розу ветров. Под конец с пожелтевшим от неумеренного употребления самосада суетливым дежурным по станции прикинул среднее число пассажиров, следующих из Вятки в Москву и обратно. Каким бы скромным оно ни оказалось, в переводе на потребность в самолетах цифры выходили фантастические. Но я причислял себя к оптимистам.
Неплохо получалось и с аэродромом. Словоохотливые старожилы указали мне на сравнительно большую площадку в заречье, верстах в пяти от города. Правда, путь шел по привычному рассейскому бездорожью. Тут-то и пригодилось интригующее удостоверение комиссии связи. Внимательно перечитав его, зареченский председатель сельского Совета вздохнул и молча выделил по трудгужналогу хорошую телегу на железном ходу, запряженную лоснящимся сытым меринком.
Площадка была окружена со всех сторон лесом, защищавшим ее от ветров и не мешавшим, однако, взлету и посадке машин. Правда, кое-где пришлось бы раскорчевать некоторое количество старых пней и подсыпать грунта, но я не был связан таким беспощадным экономическим показателем, как себестоимость. В восточном углу аэродрома находился небольшой холмик, где отлично могли разместиться цистерны с горючим. Вода оказалась неподалеку: из рощицы вытекал говорливый родниковый ручеек. Нашлось подходящее место и для аэродромной метеостанции.
Самое сложное было с дорогой. Еще "не опоясали цепко деревню каменные руки шоссе" в ту дальнюю пору. Уже и то спасибо, что от берега реки до будущего аэродрома не встретилось ни одного сеpьезного болота.
Чем больше я наполнялся информацией, тем сильнее крепла уверенность, что недалек день, когда проект воздушной лоции действительно осуществится. Высокие чувства обуревали меня. И уже виделось, как нарастает в небе большая металлическая птица и, распластав мощные крылья, приземляется на вятском аэродроме. И как мы с пилотом не спеша вылезаем из машины и покровительственно жмем руки благодарным пассажирам.
Теперь требовалось подыскать подходящее место для промежуточного аэродрома. Это было особенно важно для моих тайных надежд.
И, покинув гостеприимную Вятку, я на обратном пути слез с поезда на небольшой тихой станции с романтическим названием Николо-Палома.
Это была Костромская губерния, родина моих предков. От станции пролегал ямщицкий путь на поcад Парфентьев, а дальше – к полноводной Унже на Кологрив. Не так далеко отстоял и Галич, где стяжатель боярин Шемяка вошел в историю своим "праведным" судом, и Солигалич, где поражал земляков бескорыстием лесковский квартальный Однодум, и затерявшаяся среди поросших лесом холмов Чухлома с озером, славным полупудовыми замшелыми карасями.
Найти вторую площадку оказалось много проще. Я запроектировал ее неподалеку от станции. Теперь я располагал достаточным материалом для окончательной работы над дипломным проектом...
Но вот сюжета для обещанного рассказа пока не находил. Наверно, от обилия и новизны впечатлений многое еще не отложилось в голове.
Тогда я решил посетить Сору-речку, одно название которой таило для меня глубокий смысл и неотразимую привлекательность.
Собственно, это была даже не речка, а большой ручей, петлявший в сплошной ломи, или, как здесь говорят, в шахре, и впадавший в приток Немды лесную речку Шую. От Николо-Паломы Сора протекала далековато. Попасть на нее было ближе от соседнего разъезда, куда я быстро и удачно добрался на товарном порожняке.
В те времена в костромской глубинке можно было наткнуться на многое, чего давно уже нет: на непуганые стаи рябчиков по осиновому мелколесью, на шатуна-медведя, на древней рубки одинокие скиты, где от шумного света спасались лохматые, одичавшие старцы, на кустарные смолокуренные заводы, на затаившиеся в немыслимой глуши хутора, где встречались аборигены, в глаза не видевшие железной дороги.
С детства я привык пробираться по этим лешачиным тропам, через топи и болота, гари и завалы, чтобы добывать в таких вот речушках, как Сора, хариусов, или, по-здешнему, сорьёзoв, – осыпанных темными звездами голубоватых рыб нежнейшего вкуса.
Наскоро переодевшись, я ушел с разъезда рано утром и часа через три по компасу и десятиверстке корпуса военных топографов добрался до лесного кордона – большой, ладно срубленной пятистенки с отвоеванным у леса огородом. Рядом стояло несколько пчелиных колод, вокруг которых гудели их обитатели. На широком крыльце лежал большой кобель из гончаков-костромичей, такому, пожалуй, впору было единоборство с самим медведем. Он не поднялся с лаем навстречу, но и не выказал симпатии, продолжая молча лежать на месте. Пришлось остановиться и крикнуть. Дверь не спеша отворилась, и, перешагнув через стража, на крыльцо вышел пожилой богатырь в линялой ситцевой рубахе без пояса, холщовых штанах, сильно бородатый, с копной путаных сивых волос, перехваченных на лбу кожаным ремешком. Он был могуч, весел и жизнерадостен. Когда я несколько сбивчиво объяснил цель своего визита, он ничего не ответил, но начал разглядывать меня с таким пристальным интересом, что стало просто неловко. Потом заговорил густым, дьяконским басом, напирая на букву "о":
– По пустяку, паря, время тратишь. Из какой дали приехадчи, да за рыбой?! Чудак, пра! Тебе не за рыбой, а за бабами самое время гонять... Эх, мне бы да твои годки!
Правду сказать, я был обескуражен столь неожиданным поворотом и даже проврал что-то невнятное насчет того, что уже женат.
– Одно другому не помеха, – отпарировал богатырь. – Мотри, просвистишь время-то! И потом жона што – она вешш табельная!
И подмигнул так, что половина его бороды резко дернулась вбок.
В эту минуту поднялась занавеска, и в раскрытое окошко высунулась голова приветливой сухонькой старушки, повязанная чистым белым платочком.
– Молчи-молчи! – пропела она, обращаясь к мужу, и безграничное обожание засветилось в ее взоре. – А ты, миленькой, не слушай его, он смолоду такой озорник. Ему ежели насчет грешного потолковать – хлебом не корми!.. А так-то он мужик смирный. От жены не бегает.
"Черт подери! – подумал я. – Какого же еще корабля с мачтами?! Вот он рассказ! Сам в руки лезет. А уж о сочности персонажей и говорить не приходится!"
Через час мы оказались друзьями с затейным Иваном Васильевичем и даже обнаружили в разговоре несколько общих знакомых.
Лесник свел меня на Сору, протекавшую в каких-нибудь трехстах метрах от избы. Полкан почтительно сопровождал нас. Хозяин зачерпнул из речки берестяным ведерочком – бураком – немного воды и плеснул ею на кобеля. На мокрую собачью шерсть через какую-нибудь минуту дружно налетели крупные слюдокрылые слепни.
Так была получена отличная приманка для рыбной ловли, и действительно мой улов вскоре перекрыл самые оптимистические предположения.
И хозяйка даже успела закоптить рыбу в просторной русской печи на влажных ольховых ветках.
Рассказ я писал ночью в поезде, при колеблющемся свете оплывающей стеариновой свечки. Вокруг разноголосо храпели умученные за день пассажиры. Вагон жестоко бросало из стороны в сторону, и строчки прыгали перед моими глазами. Это был рассказ о чистой и верной любви, восторженное эссе с лирическими отступлениями. К приезду в Москву он был готов.
В этот же вечер я пошел в школьное общежитие к Володьке Толстому. Он сел за стол, небрежно взял мое произведение, и в глазах его немедля появился тухловатый редакторский блеск.
– Мельчишь! – возвращая листочки, сказал он противным, скрипучим голосом. – Не пойдет твоя новэлла. Какая-то она безыдейная. И сюжета нет. И примет времени маловато. И фантазии не хватило. Придумал бы хотя какую актуальную концовку.
– Это какую же?! – оторопел я.
– Да мало ли?.. Ну скажем, на соседнем кордоне скрывается дочь экспроприированного лесопромышленника. И от непереносимой любовной тоски сходится с этим твоим дедом. А бабка накрывает их на лесной лужайке и ухлопывает разлучницу из ружья. На суде все выясняется, старухе выносят оправдательный, и у них с дедом опять налаживается жизнь, как у Филимона с Бавкидой. – Он торжествующе посмотрел на меня.
– Сам ты Бавкида! – с сердцем сказал я, забирая листки. – Тебе не редактором быть, а прасолом!..
На защите отметили тщательную подготовку моего дипломного проекта. И хотя он так и запылился в школьном техническом архиве, было приятно узнать, что много лет спустя идея его осуществилась. Ныне за два часа на комфортабельном лайнере можно попасть с подмосковного Быковского аэродрома в большой промышленный город, носящий имя уроженца здешних мест, пламенного трибуна революции Сергея Мироновича Кирова.
Парашюты Котельникова
По окончании Аэрофотограммшколы, получив звание военного аэронавигатора, я был направлен на Научно-опытный аэродром Красного воздушного флота, или, сокращенно, в НОА.
Эти три кабалистические букиы – НОА – красовались на голубых петличках наших шинелей и гимнастерок и вызывали различные толкования среди неискушенной публики.
Размещался НОА в Москве, на Ходьшском поле.
По смыслу НОА был сродни нынешним НИИ, но не являлся, подобно им, узкоспециализированной организацией.
Дело в том, что мы занимались самыми разнообразными экспериментами. Чаще всего нам приходилось испытывать пределы скорости, какую можно было выжать из того или другого самолета. Это называлось испытанием на километр. Иногда требовалось определить максимальную высоту, на которую способна взобраться машина. Это было испытание на потолок. Последние метры потолка обычно давались с большим трудом, тем более что полет происходил уже в условиях низких температур.
Помню, как при одном таком испытании я отморозил три пальца на левой ноге. На земле в это майское утро было около двадцати градусов тепла. На высоте – двадцать ниже нуля. Да еще не по Цельсию, а по Реомюру.
Возможно, я и сам несколько виноват в этой промашке. Нам только что выдали элегантные фетровые сапоги с желтыми кожаными обсоюзками. Доверившись их внешнему виду, я не догадался надеть лишнюю пару шерстяных носков.
Были и другие испытания.
Сегодня мы испытывали приспособление для захвата с летящего самолета подготовленных к отправке грузов, напоминавшее большой рыбацкий самодур для ловли ставриды. Завтра – компас, наполненный вместо благородной спиртовой жидкости густым желтоватым лигроином.
А на третий день к нам неожиданно завозили разных подопытных животных, и после таинственных манипуляций, проделываемых над ними хмурыми, малоразговорчивыми работниками химической защиты, мы должны были поднимать животных в воздух, наблюдать и записывать их реакции.
На этот раз мы готовились к серии испытаний наших, отечественных парашютов системы Котельникова.
Элитой нашего небольшого коллектива летной части являлись пилоты и хронометристы-наблюдатели, непосредственно проводившие испытания в воздухе. В числе обслуживающего персонала были у нас и просто хронометристы. На их обязанности лежала земная подготовка испытаний. Летать их никто не принуждал.
Хронометристы-наблюдатели, как и летчики, получали существенную прибавку к зарплате. Эти деньги почему-то назывались "залетными".
Хронометристы никакой денежной добавки не получали.
Среди хронометристов выделялся молодой рыжеватый паренек Гренков, часовщик по профессии, чрезвычайно аккуратный и дотошный в работе. Все мы симпатизировали ему и шутливо прозвали его "Греночки".
Греночки нельзя было отнести к числу отважных людей. Скорее наоборот. На неоднократные предложения подняться в воздух он неизменно отговаривался:
– Нет, нет! Это уж вы сами летайте. Вам за это тугрики причитаются.
На аэродроме было принято подтрунивать над трусоватыми ребятами, и поэтому при удобном случае мы твердо решили разыграть Греночки. Такой случай скоро представился.
К этому времени в нашу летную часть стал наведываться уже немолодой, высокий военный с темным худощавым лицом, слегка тронутым оспинками. Это и был Котельников.
Теперь мы имели возможность ближе познакомиться с этим замечательным человеком. Котельников оказался в высоком смысле слова энтузиастом, отдававшим все свои недюжинные знания и энергию развитию отечественного парашютизма.
Парашюты его системы, носившие название ранцевых, были приняты еще в годы первой империалистической войны.
За день до начала испытаний великий мастер по всякого рода розыгрышам плотный золотозубый весельчак хронометрист-наблюдатель Алексеев неожиданно вспомнил о Греночки. Ничего не подозревавший часовщик был занят в этот момент усиленным копанием в механизме одного из барографов.
Алексеев сбегал в канцелярию к знакомой машинистке и вскоре возвратился с четвертушкой бумаги, в углу которой был оттиснут штамп НОА. Греночки уже не было, он ушел обедать. Он всегда ходил обедать раньше других.
Тогда Алексеев, подмигнув, показал нам бумажку. Мы прочли: "Хронометристу НОА Гренкову А. П.
Завтра, 14 мая 1924 г., в 14 ноль-ноль назначены испытания парашютов системы Г. Е. Котельникова.
Вам предлагается совершить первый прыжок с самолета "Фоккер С-4", пилотируемого красвоенлетом Растегаевым Ф. С.
О результатах донести".
Следовали наскоро подделанные подписи начальника и комиссара части.
К концу дня двенадцатилетний Колька, выполнявший у нас обязанности доброхотного курьера, вручил бумажку Греночки.
Надо было видеть, как человека повело! Мне даже показалось, что рыжие его волосы неожиданно позеленели. Греночки заметался по комнате, пытаясь вызвать сочувствие окружающих. Но мы молчали как каменные, приняв совершенно невозмутимый вид. Кто-то, впрочем, заметил:
– Так ведь не даром же. Наверно, аккордно за прыжок выпишут... А тебе что, тугрики лишние?
В совершенной панике Греночки рванул в управление части и вскоре вернулся оттуда с комиссаром Васильевым.
Комиссар у нас был интересный. Добряк по характеру, по внешности он смахивал на одного из героев Хичкока. Народ между собой даже прозвал его вампиром. Он был немногословен. Редко кто видел его улыбающимся.
– Ребята, – зловещим хриплым голосом сказал комиссар, вертя в толстых пальцах гренковское предписание. – Вы все-таки полегче на поворотах. А то и привлеку за хищение казенных бланков!
– И подделку подписей, – с невозмутимым видом добавил Алексеев.
– И подделку подписей, – согласился Васильев и вдруг, повернувшись к Греночки, захохотал громким клокочущим смехом: – Значит, и за тугрики отказываешься?..
Но Греночки Греночками, а испытания на следующий день мы начали. На аэродром завезли несколько чучел в рост человека, пошитых из толстого брезента и плотно набитых песком. Мы тут же окрестили их "ваньками". К каждому "ваньке" был прикреплен парашют.
Такой груз требовалось сбросить через люк в брюхе самолета.
Разумеется, предварительно скрупулезно рассчитывались самые точные данные: высоты, скорости самолета, угла сноса в зависимости от силы и направления ветра, устанавливалась зона приземления и ряд других показателей. Приземляться "ваньки" должны были на Ходынском поле, поэтому далеко от аэродрома машины не уходили.
Словом, наблюдатель получал точные указания, когда и где он должен сбросить груз с борта машины.
Первое испытание кончилось неудачно. Парашют не сработал, и чучело упало на путях Окружной дороги, угодив в тендер маневрового паровоза, стоящего в тупике. Брезент, конечно, лопнул. Остатки "ваньки" мы привезли на аэродром. Котельников был вне себя, метал громы и молнии. Как большинство изобретателей, он всюду видел покушение на свое детище. Конструктор категорически потребовал замены наблюдателя.
Теперь приходилось сбрасывать чучело мне. Мы полетели с Федей Растегаевым. Мы уже не раз проводили совместные испытания и применились друг к другу. Полетели на "Фоккере С-4" – машине, довольно распространенной в те времена.
Кабина у наблюдателя на этом самолете была достаточно вместительная. Правда, в нашем случае надо было садиться спиной к пилоту и поддерживать чучело над люком до условного сигнала. После этого оставалось только отпустить руки, слегка подтолкнуть "ваньку", засечь время и задраить люк.
Старт был дан в сторону Тверской заставы, день стоял ясный и тихий, но, когда пилот полез на вторую тысячу, на высоте поднялся ветер.
Спустя немного времени я услышал условный свист Растегаева (он умел свистеть на манер Соловья-разбойника), отпустил чучело, закрыл люк и быстро перебрался на свое постоянное место.
Я выглянул за борт, но, к удивлению, нигде в окружности, не заметил белого купола парашюта.
Первый, кто встретил нас на земле, когда мы уже подруливали к ангару, был разъяренный Котельников.
Это был очень экспансивный человек. Мне не хочется сейчас повторять те слова, которые пришлось в тот раз выслушать от уважаемого Глеба Евгеньевича.
Парашют опять не сработал, и "ванька" сверзился на территорию Московского клуба лыжников, приспособленную в летнее время под спортивный стадион.
Немедленно вызвали машину, и Котельников вместе с аэродромным начальством выехал на розыски упавшего груза.
Найти его оказалось несложно, чучело угодило на одну из беговых дорожек стадиона. По счастью, дело обошлось без жертв...
Следующее утро оказалось воскресным. Решив отдохнуть от треволнений прошлого дня, я рассеянной походкой направился позавтракать в знакомую пивнушку на Большой Грузинской, снискавшей себе славу отменными свиными отбивными.
Я всегда придерживался мнения, что любая пивная в утренние часы является почти элегическим заведением, не идущим ни в какое сравнение с пивной перед ее закрытием. Утром вся окружающая атмосфера пивного зала обычно бывает наполнена духом самого мирного сосуществования.
Этот пивной зал казался особенно уютным: до блеска протертые стекла, чистые занавески, пол, посыпанный свежими опилками. На стойке алела гора вареных раков, и мой наметанный рыбацкий глаз сразу определил, что это, бесспорно, добыча из Белого озера в Косине. А из кухни тянуло упоительным ароматом свиной отбивной на самом подходе.
Посетителей было немного. В левом углу двое железнодорожников, должно быть сменившихся с дежурства, миролюбиво выясняли степень уважения друг к другу.
Справа, за двумя сдвинутыми столиками, веселилась компания молодых, жизнерадостных ребят.
Центром внимания у них был худощавый, невысокий, очень пропорционально сложенный паренек в спортивной майке, с ясными голубыми глазами, стриженный под бокс, с небольшой русой челочкой.
К нему то и дело обращались, поднимая тяжелые пивные кружки, чокались, с чем-то поздравляли.
С моей отбивной дело задерживалось. Я встал из-за столика, направился к стойке и получил от буфетчика клятвенное заверение, что все будет готово ровно через пять минут. Заодно поинтересовался причиной шумного пиршества моих соседей.
– Валера из Курбатовского переулка, – наклонившись ко мне, доверительно пояснил словоохотливый буфетчик. – Недалеко отсюда квартирует. По нашим Грузинам первый спортсмен. Этот, как его?.. Спрынтер. Сколько грамот имеет, вы бы видели! Вчерась на тренировке какой-то паразит на него с самолета чучелу скинул. Насилу Валерка успел ногу подобрать. Вот и радуется. И друзья с ним тоже переживают. Оно понятно – немного человек на Ваганьковское не угодил. Это ведь неизвестно, где найдешь, а где потеряешь. Пожалуйте к столу, котлетку вашу несут!..
"Мир тесен, – рассуждал я по дороге, возвращаясь к себе на родимую Пресню. – Но в конце концов, вины моей здесь нету. Это уж пусть сам Котельников разбирается что к чему".
Тем не менее, я с чувством облегчения посмотрел на отразившуюся в стекле ближней витрины мужскую фигуру в штатском пиджаке, с богатырскими ватными плечами и в брюках дудочкой – несколько клоунской моде тех далеких нэповских лет. Хорошо, что не надел я в то утро авиационной формы!
Спустя несколько дней специально созданная комиссия подробнейшим образом разобралась в причинах описанных неудач. Оказалась какая-то неувязка с карабинчиками, которую быстро и надежно устранили. Мы сбросили еще несколько "ванек", но уже вполне благополучно. Вскоре парашюты Котельникова были приняты в наших военно-воздушных силах, положив одновременно начало широкому развитию парашютного спорта.
Было и еще одно немаловажное обстоятельство: страна освободилась от импорта "ангелов-хранителей" – так вызывающе-рекламно именовались парашюты американского производства.
Впоследствии Глеб Евгеньевич частенько заходил в нашу летную часть, сохранив со всеми прекрасные отношения. Ребята тоже сияли, и только один Греночки опасливо косился в нашу сторону.
Рыженький
В годы моей юности Ходынка не мыслилась без аэродромных мальчишек.
Еще не было большой строгости с пропусками, на аэродром попадали все желающие, и уж, конечно, пацаны оказывались там завсегдатаями.
Разумеется, мальчишки были нашими первыми и бескорыстными помощниками. Их преданность авиации и остальные высокие чувства проистекали из чистейшего энтузиазма. Некоторым даже выпадало счастье подняться в воздух. Это было великое мальчишечье счастье!
Из этих ребят впоследствии вышло немало знатных людей: известных пилотов, штурманов, инженеров, конструкторов. Стоит поинтересоваться биографиями многих признанных ныне героев старших поколений, и вы установите совершенно точно, где зарождалось их авиационное влечение.
Спутниками ребят частенько оказывались животные, обычно собаки, иногда кошки. Помню одного паренька, неизменно притаскивавшего с собой на аэродром дряхлого белоносого грача. Другой пресненский житель не расставался с чиграшом, которого ловко подбрасывал в воздух и вскоре опять обнаруживал на плече. А друг его приносил в кармане небольшую черепашку, пускал ее погулять по аэродромной травке и строго по часам кормил обрывками капустных листиков.
Кроме ребячьих собак, покидавших аэродром после окончания полетов вместе со своими хозяевами, на поле оставались местные беспризорные псы, каких и теперь можно встретить на стройплощадках, около больших разбросанных складов и в воинских частях. Они кормились от случая к случаю, но тем не менее ревностно охраняли признаваемые ими за свое жилище ангары, бараки и другие строения.
Конечно, мы не забывали о существовании этих верных стражей и всегда старались принести для них из дому что-нибудь съестное.
Центральный аэродром в ту пору не имел даже порядочного забора. На его окраине, тяготевшей к Всехсвятскому, еще сохранялось несколько домиков сельского типа, владельцы которых пасли скот – коров и коз – на невозбранных аэродромных угодьях.
А из близлежащих переулков со стороны Петровского парка, особенно в часы утренней тишины, слышались петушиное пение, энергичный гогот гусей, а иногда и взбалмошное бормотание индюка.
Картинки сельского быта еще мирно уживались здесь с прогрессом авиационной техники.
На аэродроме любили животных, особенно собак. Впрочем, отважным людям, а у нас таких было немало, всегда свойственно это благородное чувство.
Я не представляю себе весьма популярного в свое время красвоенлета Ширинкина без крохотного белого шпица, которого он как-то особенно ловко устраивал у себя за отворотом кожаного реглана и частенько брал в свои рискованные полеты. Это был очень озорной пилот, удосужившийся в один и тот же день получить благодарность высокого начальства за безукоризненное выполнение фигур высшего пилотажа и тут же следом несколько суток губы за проявление недопустимого воздушного лихачества. Самое трогательное то, что и гауптвахту Ширинкин отсиживал вместе со своим неразлучным четвероногим другом.
Еще припоминаю одного из летчиков с обожженным, изуродованным лицом в неизменном сопровождении приземистого уродливого бульдога. Мне почему-то всегда представлялось, что этот пес оттягивает на себя какую-то долю тяжелого впечатления, возникающего при взгляде на физиономию его патрона.
Были у нас и привилегированные собачки. К примеру, золотистый ирландец, принадлежавший Коле Шебанову, тогдашнему инструктору Московской школы летчиков. Прибывая с хозяином на аэродром, сеттер немедленно устремлялся к Т-образному полотнищу, выложенному в районе старта, и с независимым видом укладывался поблизости, ожидая взлета своего хозяина.
В кабину он не напрашивался, на этот счет Шебанов был строг, но при разгоне самолета некоторое время, захлебываясь лаем, мчался с ним наперегонки. Это было занятное зрелище, которое мы старались не упустить. Совершив в воздухе несколько головокружительных фигур, юркий короткохвостый "Ньюпор" быстро шел на посадку, и сеттерок встречал его, восторженно приветствуя звонким лаем. Позже этот пес, звали-то его Нэпиром, час в час прибегал на аэродром к прибытию машины Шебанова, возвращавшегося из международного рейса на пассажирском "Фоккере" или "Дорнье". Но это было позже, когда Шебанов уже перешел в "Дерулюфт", где вскоре стал одним из первых советских пилотов-"миллионеров".
Бывали комичные случаи, о которых потом долго и охотно судачили на аэродроме. Так, двое пилотов, перегонявших из Берлина в Москву большой, громоздкий "Кондор", поместили в туалете, расположенном в хвосте машины, шотландского скотчтерьера – черненького щенка из породы, в столице еще не встречавшейся. Это уж много лет спустя с такой собачкой стал выступать на манеже веселый клоун Каран д'Аш. "Кондор" имел двойное управление, расположенные рядом пилотские места разделял небольшой прогал. Каково же было удивление летчиков, когда соскучившийся в одиночестве пассажир, воспользовавшись неплотно прикрытой дверью, проковылял на коротких ножках весь длинный коридор и как ни в чем не бывало расположился между пилотскими креслами, с интересом задрав уморительную мордашку, словно принимая участие в управлении машиной на правах третьего пилота.
Собаки были популярны на аэродроме. Многие из нас знали наизусть ходившие по Москве еще в списках знаменитые есенинские стихи "Собаке Качалова", а позже и "Сеттера Джека" Веры Инбер, где героем был пес, не пожелавший покинуть хозяина в роковую минуту воздушной катастрофы:
На земле уже полумертвый нос
Положил на хозяина Джек.
И люди сказали: – Был пес,
А умер, как человек.
Поэтому всякое поползновение обидеть кого-нибудь из "братьев наших меньших" воспринималось как несоответствующее духу аэродромных традиций. На этой почве иногда возникали даже пререкания. И я ни разу не заметил, чтобы в собаку, птицу или кота кто-нибудь бросил камень или палку...
С некоторых пор одна из организаций молодого еще Осоавиахима начала проводить эксперименты над животными, связавшись для этой цели с Научно-опытным аэродромом, где я тогда работал. Эксперименты не носили широкого характера и практиковались от случая к случаю. Проводили их на собаках. Собак привозили маленьких, тщедушных, по большей части "дворянской" породы. Маленьких, видимо, еще и потому, что в нашем парке не находилось подходящих машин, в кабине которых можно было бы поместить большую клетку с крупными животными. Привозили их после какой-то нам неизвестной, но, надо полагать, мучительной обработки: я замечал у большинства поступавших тоскливые, потухшие взгляды.
Надо было поднять этих "пациентов" в воздух и там, на разных высотах, записать их реакции. Записи требовалось сдать представителю этой организации, плотному пожилому человеку с пышными рыжеватыми усами и равнодушным взглядом. Он был одет в ладную комсоставскую шинель со споротыми петлицами и шапку-ушанку, отороченную мехом, вызывавшим у нас прямые ассоциации с его таинственной деятельностью.
Привозимых животных Усатый именовал не иначе, как "материал", и ни в какие дальнейшие пояснения обычно не вступал. Говорил он громко и гнусаво.
Несмотря на высокую дисциплину, отличавшую наш небольшой летный коллектив, опыты проходили не всегда гладко. Случалось всякое: некоторые из животных не выдерживали испытаний, и, приземлившись, мы возвращали Усатому их окоченевшие трупы. Другие оказывались в коматозном состоянии. Наши ребята не отличались сентиментальностью, да и не так редко мы становились очевидцами гибели и друзей и сослуживцев. И необходимость этих жестоких экспериментов мы тоже отлично понимали... И все же получалось что-то не то! Скорее всего, мы не могли привыкнуть к страданиям животных, да, наверное, и не очень хотели привыкать.