Текст книги "Записки покойника. Театральный роман"
Автор книги: Михаил Булгаков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Михаил Афанасьевич Булгаков
ЗАПИСКИ ПОКОЙНИКА[1]1
Записки покойника. – Все четыре черновые тетради озаглавлены одинаково: «Записки покойника». А в тетради первой имеется также подзаголовок: «Театральный роман». В дневнике Елены Сергеевны роман почти всегда упоминается как «Записки покойника». Приведем несколько записей из него за 1937 г. 20 февраля: «Вечером дома одни. Должны были быть Раевский, Дорохин, Ардов с женами, М. А. обещал им почитать из „Записок покойника" (название „Театрального романа")...» 28 марта: «У нас были Попов и Лямины. М. А. читал им из „Записок покойника"». 22 апреля: «Вечером – Качалов, Литовцева, Дима Качалов, Марков, Виленкин, Сахновский с женой, Ермолинский, Вильямсы, Шебалин, Мелик с Минной – слушали у нас отрывки из „Записок покойника". И смеялись...» И в своих воспоминаниях Елена Сергеевна чаще всего называет роман «Записками покойника». Под этим названием она предполагала его и издать. Это видно из ее письма И. Н. Медведевой, написанного в январе 1963 г.: «Очень хочется, чтобы скорей выходили в свет вещи Михаила Афанасьевича... Есть договоренность с „Новым миром" насчет „Записок покойника"». Таким образом, нет никаких оснований сомневаться в том, что «Записки покойника» – основное название романа.
[Закрыть]
Театральный роман
ПРЕДИСЛОВИЕ ДЛЯ СЛУШАТЕЛЕЙ
По городу Москве распространился слух, что будто бы мною сочинен сатирический роман, в котором изображается один очень известный московский театр.
Долгом считаю сообщить слушателям, что слух этот ни на чем не основан.
В том, что сегодня я буду иметь удовольствие читать, во-первых, нет ничего сатирического.
Во-вторых, это не роман.
И, наконец, и сочинено это не мною.
Слух же, по-видимому, родился при следующих обстоятельствах. Как-то, находясь в дурном расположении духа и желая развлечь себя, я прочитал отрывки из этих тетрадей одному из своих знакомых актеров.
Выслушав предложенное, гость мой сказал:
– Угу. Ну, понятно, какой театр здесь изображен.
И при этом засмеялся тем смехом, который принято называть сатанинским.
На мой тревожный вопрос о том, что ему, собственно, сделалось понятно, он ничего не ответил и удалился, так как спешил на трамвай.
Во втором случае было так. Среди моих слушателей был десятилетний мальчик. Придя как-то в выходной день в гости к своей тетушке, служащей в одном из видных московских театров, мальчик сказал[2]2
Придя... в гости к своей тетушке, служащей в одном из видных московских театров, мальчик сказал... – Речь идет о сыне и сестре Елены Сергеевны Булгаковой – Сереже Шиловском и Ольге Бокшанской.
[Закрыть] ей, улыбаясь чарующей детской улыбкой и картавя:
– Слыхали, слыхали, как тебя в романе изобразили!
Что возьмешь с малолетнего?
Крепко надеюсь на то, что высококвалифицированные слушатели мои сегодняшние с первых же страниц разберутся в произведении и сразу поймут, что в нем и тени намека на какой-нибудь определенный московский театр нет и быть не может, ибо дело в том, что...
ПРЕДИСЛОВИЕ ДЛЯ ЧИТАТЕЛЕЙ[3]3
Предисловие для читателей. – Это более позднее предисловие было записано Булгаковым в четвертой тетради дополнений и изменений к роману. В первой же тетради роману предшествовало «Предисловие» несколько иного содержания:
«Долгом своим считаю предупредить читателя о том, что этот роман сочинен не мною, а достался мне при странных обстоятельствах. Накануне самоубийства Сергея Леонтьевича Бахтина (было „Максудова", но зачеркнуто. – В. Л.) я получил толстую бандероль и письмо. В бандероли был этот роман, С. Л. заявлял, что, уходя из жизни, дарит мне этот роман, с тем чтобы я подписал его и выпустил в свет.
Странная, но предсмертная воля!
В течение нескольких лет я наводил справки о родных или близких С. Л.
Тщетно! Он не солгал – у него не осталось никого на этом свете. Я принимаю подарок.
Второе: предупреждаю читателя о том, что покойный С. Л. никакого отношения ни к драматургии, ни к театрам никогда не имел, и весь роман представляет собою плод его странной воспаленной фантазии. Ручаюсь, что ни таких театров, ни таких людей, как в произведении покойника, нигде нет и не было.
И наконец, третье – последнее: моя работа над романом выразилась только в том, что я расставил знаки препинания там, где их не хватало.
Итак...»
[Закрыть]
Предупреждаю читателя, что к сочинению этих записок я не имею никакого отношения и достались они мне при весьма странных и печальных обстоятельствах.
Как раз в день самоубийства Сергея Леонтьевича Максудова[4]4
...в день самоубийства... Максудова... – В воспоминаниях Л. Е. Белозерской есть такой любопытный фрагмент: «Как-то М. А. вспомнил детское стихотворение, в котором говорилось, что у хитрой злой орангутанихи было три сына: Мика, Мака и Микуха. И добавил: Мака – это я. Удивительнее всего, что это прозвище – с его же легкой руки – очень быстро привилось. Уже никто из друзей не называл его иначе, а самый близкий его друг Коля Лямин говорил ласково: „Макин". Сам М. А. часто подписывался Мак или Мака» (Белозерская-Булгакова Л. Е. С. 95—96). Н. Н. Лямин свои письма к Булгакову неизменно начинал обращением: «Дорогой Мака!»
Мака, Макин, Максудов... Булгаков прозрачно намекает на автобиографичность романа.
[Закрыть], которое произошло в Киеве весною прошлого года, я получил посланную самоубийцей заблаговременно толстейшую бандероль и письмо.
В бандероли оказались эти записки, а письмо было удивительного содержания:
Сергей Леонтьевич заявлял, что, уходя из жизни, он дарит мне свои записки с тем, чтобы я, единственный его друг, выправил их, подписал своим именем и выпустил в свет.
Странная, но предсмертная воля!
В течение года я наводил справки о родных или близких Сергея Леонтьевича. Тщетно! Он не солгал в предсмертном письме – никого у него не осталось на этом свете.
И я принимаю подарок.
Теперь второе: сообщаю читателю, что самоубийца никакого отношения ни к драматургии, ни к театрам никогда в жизни не имел, оставаясь тем, чем он и был, маленьким сотрудником газеты «Вестник пароходства», единственный раз выступившим в качестве беллетриста, и то неудачно – роман Сергея Леонтьевича не был напечатан.
Таким образом, записки Максудова представляют собою плод его фантазии, и фантазии, увы, больной. Сергей Леонтьевич страдал болезнью, носящей весьма неприятное название – меланхолия.
Я, хорошо знающий театральную жизнь Москвы, принимаю на себя ручательство в том, что ни таких театров, ни таких людей, какие выведены в произведении покойного, нигде нет и не было.
И наконец, третье и последнее: моя работа над записками выразилась в том, что я озаглавил их, затем уничтожил эпиграф, показавшийся мне претенциозным, ненужным и неприятным...
Этот эпиграф был:
«Коемуждо по делом его...»[5]5
Этот эпиграф был: «Коемуждо по делом его...» – См.: Евангелие от Матфея (XVI, 27); Откровение (Апокалипсис) Иоанна Богослова (XX, 13).
[Закрыть] И кроме того, расставил знаки препинания там, где их не хватало.
Стиль Сергея Леонтьевича я не трогал, хотя он явно неряшлив. Впрочем, что же требовать с человека, который через два дня после того, как поставил точку в конце записок, кинулся с Цепного моста[6]6
...кинулся с Цепного моста... – И вновь Булгаков подчеркивает выдуманность истории с самоубийством Максудова, ибо Цепной мост в Киеве был разрушен поляками в 1920 г. (см.: «Киев-город»).
[Закрыть] вниз головой.
Итак...
[Часть первая]
Глава I
НАЧАЛО ПРИКЛЮЧЕНИЙ
Гроза омыла Москву 29-го апреля, и стал сладостен воздух, и душа как-то смягчилась, и жить захотелось.
В сером новом моем костюме и довольно приличном пальто я шел по одной из центральных улиц столицы, направляясь к месту, в котором никогда еще не был. Причиной моего движения было лежащее у меня в кармане внезапно полученное письмо. Вот оно:
«Глубокопочитаемый
Сергей Леонтьевич[7]7
Глубокопочитаемый Сергей Леонтьевич! – Предлагаем читателю сравнить это письмо с подлинным письмом режиссера Художественного театра Б. И. Вершилова М. А. Булгакову от 3 апреля 1925 г.:
«Глубокоуважаемый Михаил Афанасьевич!
Крайне хотел бы с Вами познакомиться и переговорить о ряде дел, интересующих меня и, может быть, могущих быть любопытными и Вам.
Если Вы свободны, был бы рад встретиться с Вами завтра вечером (4/IV) в помещении Студии... <...> я буду, вероятно, завтра, в субботу, часа в 3—4.
С приветом, Б. И. Вершилов».
Любопытно, что Елена Сергеевна подправила черновой авторский текст. У Булгакова было: «...я был бы счастлив, чтобы Вы пришли в здание Учебной сцены...»
По поводу имени главного героя романа – Сергея Леонтьевича Максудова (Бахтина) высказывалось множество предположений. Заслуживает внимания мнение Е. С. Булгаковой: она полагала, что Булгакова могла привлечь записка к нему режиссера Художественного театра И. Я. Судакова (31 августа 1925 г.), в которой тот ошибочно называет писателя «Михаилом Леонтьевичем».
[Закрыть]!
До крайности хотел бы познакомиться с Вами, а равно также переговорить по одному таинственному делу, которое может быть очень и очень небезынтересно для Вас.
Если Вы свободны, я был бы счастлив, чтобы Вы пришли в здание Учебной сцены Независимого Театра[8]8
...в здание Учебной сцены Независимого Театра... – Речь идет о Второй студии Художественного («Независимого») театра, существовавшей в 1916—1924 гг. как самостоятельный театр. Многие известные актеры участвовали одновременно в спектаклях МХАТа и Второй студии (ее спектакли шли в здании бывшего театра Корта в Богословском пер.).
[Закрыть] в среду в 4 часа.
С приветом К. Ильчин».
Письмо было написано карандашом на бумаге, в левом углу которой было напечатано:
«Ксаверий Борисович Ильчин, режиссер Учебной сцены Независимого Театра».
Имя Ильчина я видел впервые, не знал, что существует Учебная сцена. О Независимом Театре слышал, знал, что это один из выдающихся театров, но никогда в нем не был.
Письмо меня чрезвычайно заинтересовало, тем более что никаких писем я вообще тогда не получал. Я, надо сказать, маленький сотрудник газеты «Пароходство»[9]9
...маленький сотрудник газеты «Пароходство». – Имеется в виду газета «Гудок», сотрудником которой Булгаков был несколько лет.
[Закрыть]. Жил я в то время в плохой, но отдельной комнате в седьмом этаже в районе Красных ворот у Хомутовского тупика.
Итак, я шел, вдыхая освеженный воздух, и размышлял о том, что гроза ударит опять, а также о том, каким образом Ксаверий Ильчин узнал о моем существовании, и как он разыскал меня, и какое дело может у него быть ко мне. Но сколько я ни раздумывал, последнего понять не мог и, наконец, остановился на мысли, что Ильчин хочет поменяться со мною комнатой.
Конечно, надо было Ильчину написать, чтобы он пришел ко мне, раз что у него дело ко мне, но надо сказать, что я стыдился своей комнаты, обстановки и окружающих людей. Я вообще человек странный и людей немного боюсь. Вообразите, входит Ильчин и видит диван, а обшивка распорота и торчит пружина, на лампочке над столом абажур сделан из газеты, и кошка ходит, а из кухни доносится ругань Аннушки[10]10
...а из кухни доносится ругань Аннушки. – В рукописи далее было: «Ведь не перестанет же ругаться Аннушка с Дусей из-за того, что ко мне пришел режиссер?
Итак, я шел и шел, и в центре города разыскал Учебную сцену».
Булгаков вычеркнул этот текст.
[Закрыть].
Я вошел в резные чугунные ворота, увидел лавчонку, где седой человек торговал нагрудными значками и оправой для очков.
Я перепрыгнул через затихающий мутный поток и оказался перед зданием желтого цвета и подумал о том, что здание это построено давно, давно, когда ни меня, ни Ильчина еще не было на свете[11]11
...когда ни меня, ни Ильчина еще не было на свете. – Далее в рукописи было: «В царствование екатерининское, вероятно, было выстроено это желтое двухэтажное здание».
[Закрыть].
Черная доска с золотыми буквами возвещала, что здесь Учебная сцена. Я вошел, и человек маленького роста, с бороденкой, в куртке с зелеными петлицами, немедленно преградил мне дорогу.
– Вам кого, гражданин? – подозрительно спросил он и растопырил руки, как будто хотел поймать курицу.
– Мне нужно видеть режиссера Ильчина, – сказал я, стараясь, чтобы голос мой звучал надменно.
Человек изменился чрезвычайно, и на моих глазах. Он руки опустил по швам и улыбнулся фальшивой улыбкой:
– Ксаверия Борисыча? Сию минут-с. Пальтецо пожалуйте. Калошек нету?
Человек принял мое пальто с такой бережностью, как будто это было церковное драгоценное облачение[12]12
...как будто это было церковное драгоценное облачение. – Было: «...как будто оно было сшито из бесценных кружев». Исправлено автором.
[Закрыть].
Я подымался по чугунной лестнице, видел профили воинов в шлемах и грозные мечи под ними на барельефах, старинные печи-голландки с отдушниками, начищенными до золотого блеска.
Здание молчало, нигде и никого не было, и лишь с петличками человек плелся за мной, и, оборачиваясь, я видел, что он оказывает мне молчаливые знаки внимания, преданности, уважения, любви, радости по поводу того, что я пришел и что он хоть и идет сзади, но руководит мною, ведет меня туда, где находится одинокий, загадочный Ксаверий Борисович Ильчин.
И вдруг потемнело, голландки потеряли свой жирный беловатый блеск, тьма сразу обрушилась – за окнами зашумела вторая гроза. Я стукнул в дверь, вошел и в сумерках увидел наконец Ксаверия Борисовича.
– Максудов, – сказал я с достоинством.
Тут где-то далеко за Москвой молния распорола небо, осветив на мгновение фосфорическим светом Ильчина.
– Так это вы, достолюбезный Сергей Леонтьевич! – сказал, хитро улыбаясь, Ильчин.
И тут Ильчин увлек меня, обнимая за талию, на такой точно диван, как у меня в комнате, – даже пружина в нем торчала там же, где у меня, – посередине.
Вообще и по сей день я не знаю назначения той комнаты, в которой состоялось роковое свидание. Зачем диван? Какие ноты лежали растрепанные на полу в углу? Почему на окне стояли весы с чашками? Почему Ильчин ждал меня в этой комнате, а не, скажем, в соседнем зале, в котором в отдалении смутно, в сумерках грозы, рисовался рояль?
И под воркотню грома Ксаверий Борисович сказал зловеще:
– Я прочитал ваш роман.
Я вздрогнул.
Дело в том...
Глава II
ПРИСТУП НЕВРАСТЕНИИ[13]13
Приступ неврастении. – Первое название было иное: «История романа».
[Закрыть]
Дело в том, что, служа в скромной должности читальщика в «Пароходстве», я эту свою должность ненавидел и по ночам, иногда до утренней зари, писал у себя в мансарде роман.
Он зародился однажды ночью, когда я проснулся после грустного сна. Мне снился родной город, снег, зима, гражданская война... Во сне прошла передо мною беззвучная вьюга, а затем появился старенький рояль и возле него люди, которых нет уже на свете. Во сне меня поразило мое одиночество, мне стало жаль себя. И проснулся я в слезах. Я зажег свет, пыльную лампочку, подвешенную над столом. Она осветила мою бедность – дешевенькую чернильницу, несколько книг, пачку старых газет. Бок левый болел от пружины, сердце охватывал страх. Я почувствовал, что я умру сейчас за столом, жалкий страх смерти унизил меня до того, что я простонал, оглянулся тревожно, ища помощи и защиты от смерти. И эту помощь я нашел. Тихо мяукнула кошка, которую я некогда подобрал в воротах. Зверь встревожился. Через секунду зверь уже сидел на газетах, смотрел на меня круглыми глазами, спрашивал – что случилось?
Дымчатый тощий зверь был заинтересован в том, чтобы ничего не случилось. В самом деле, кто же будет кормить эту старую кошку?
– Это приступ неврастении, – объяснил я кошке. – Она уже завелась во мне, будет развиваться и сгложет меня. Но пока еще можно жить.
Дом спал. Я глянул в окно. Ни одно в пяти этажах не светилось, я понял, что это не дом, а многоярусный корабль, который летит под неподвижным черным небом. Меня развеселила мысль о движении. Я успокоился, успокоилась и кошка, закрыла глаза.
Так я начал писать роман. Я описал сонную вьюгу. Постарался изобразить, как поблескивает под лампой с абажуром бок рояля. Это не вышло у меня. Но я стал упорен.
Днем я старался об одном – как можно меньше истратить сил на свою подневольную работу. Я делал ее механически, так, чтобы она не задевала головы. При всяком удобном случае я старался уйти со службы под предлогом болезни. Мне, конечно, не верили, и жизнь моя стала неприятной. Но я все терпел и постепенно втянулся. Подобно тому как нетерпеливый юноша ждет часа свидания, я ждал часа ночи. Проклятая квартира успокаивалась в это время. Я садился к столу... Заинтересованная кошка садилась на газеты, но роман ее интересовал чрезвычайно, и она норовила пересесть с газетного листа на лист исписанный. И я брал ее за шиворот и водворял на место.
Однажды ночью я поднял голову и удивился. Корабль мой никуда не летел, дом стоял на месте, и было совершенно светло. Лампочка ничего не освещала, была противной и назойливой. Я потушил ее, и омерзительная комната предстала предо мною в рассвете. На асфальтированном дворе воровской беззвучной походкой проходили разноцветные коты. Каждую букву на листе можно было разглядеть без всякой лампы.
– Боже! Это апрель! – воскликнул я, почему-то испугавшись, и крупно написал: «Конец».
Конец зиме, конец вьюгам, конец холоду. За зиму я растерял свои немногие знакомства, обносился очень, заболел ревматизмом и немного одичал. Но брился ежедневно[14]14
Но брился ежедневно. – Здесь автор сделал знак отсылки и на нижнем поле страницы написал: «*) Эпизод с Пелагеей-бабкой». Но задумка эта не была осуществлена.
[Закрыть].
Думая обо всем этом, я выпустил кошку во двор, затем вернулся и заснул – впервые, кажется, за всю зиму – сном без сновидений.
Роман надо долго править. Нужно перечеркивать многие места, заменять сотни слов другими. Большая, но необходимая работа!
Однако мною овладел соблазн, и, выправив первых шесть страниц, я вернулся к людям. Я созвал гостей. Среди них было двое журналистов из «Пароходства»[15]15
...двое журналистов из «Пароходства»... – Вероятно, писатель имеет в виду Валентина Катаева и Юрия Олешу. Выступая на вечере памяти Булгакова в марте 1965 г., Валентин Катаев вспоминал: «Булгаков по характеру своему был семьянин... У него всегда были щи хорошие, которые он нам наливал по полной тарелке, и мы с Олешей с удовольствием ели эти щи, и тут же, конечно, шел пир остроумия... Тут же Булгаков читал нам свои вещи – уже не фельетоны, а отрывки из своего романа. Было даже удивительно, когда он в один прекрасный день сказал нам: „Знаете что, товарищи, я пишу роман и, если вы не возражаете, прочту вам несколько страничек". И он прочитал нам несколько страниц очень хорошо написанного, живого, острого полотна, которое потом постепенно превратилось в „Белую гвардию"».
[Закрыть], рабочие, как и я, люди, их жены и двое литераторов. Один – молодой, поражавший меня тем, что с недосягаемой ловкостью писал рассказы, и другой – пожилой, видавший виды человек, оказавшийся при более близком знакомстве ужасною сволочью[16]16
...оказавшийся при более близком знакомстве ужасною сволочью. – Обмен «любезностями» между бывшими друзьями – Ю. Л. Слезкиным (Юрий Слезкин – прототип Ликоспастова) и Булгаковым происходил не только в жизни, но и в произведениях, о чем будет сказано ниже.
[Закрыть].
В один вечер я прочитал примерно четверть своего романа.
Жены до того осовели от чтения, что я стал испытывать угрызения совести. Но журналисты и литераторы оказались людьми прочными. Суждения их были братски искренни, довольно суровы и, как теперь понимаю, справедливы.
– Язык! – вскрикнул литератор (тот, который оказался сволочью), – язык, главное! Язык никуда не годится.
Он выпил большую рюмку водки, проглотил сардинку. Я налил ему вторую. Он ее выпил, закусил куском колбасы.
– Метафора! – кричал закусивший.
– Да, – вежливо подтвердил молодой литератор, – бедноват язык.
Журналисты ничего не сказали, но сочувственно кивнули, выпили. Дамы не кивали, не говорили, начисто отказапись от купленного специально для них портвейна и выпили водки.
– Да как же ему не быть бедноватым, – вскрикивал пожилой, – метафора не собака, прошу это заметить! Без нее голо! Голо! Голо! Запомните это, старик!
Слово «старик» явно относилось ко мне. Я похолодел.
Расходясь, условились опять прийти ко мне. И через неделю опять были. Я прочитал вторую порцию. Вечер ознаменовался тем, что пожилой литератор выпил со мною совершенно неожиданно и против моей воли брудершафт и стал называть меня «Леонтьич».
– Язык ни к черту! Но занятно. Занятно, чтоб тебя черти разорвали (это меня), – кричал пожилой, поедая студень, приготовленный Дусей.
На третьем вечере появился новый человек. Тоже литератор – с лицом злым и мефистофельским, косой на левый глаз, небритый. Сказал, что роман плохой, но изъявил желание слушать четвертую, и последнюю, часть. Была еще какая-то разведенная жена и один с гитарой в футляре. Я почерпнул много полезного для себя на данном вечере. Скромные мои товарищи из «Пароходства» попривыкли к разросшемуся обществу и высказали и свои мнения.
Один сказал, что семнадцатая глава растянута, другой – что характер Васеньки очерчен недостаточно выпукло. И то и другое было справедливо.
Четвертое, и последнее, чтение состоялось не у меня, а у молодого литератора, искусно сочиняющего рассказы. Здесь было уже человек двадцать, и познакомился я с бабушкой литератора, очень приятной старухой, которую портило только одно – выражение испуга, почему-то не покидавшего ее весь вечер. Кроме того, видел няньку, спавшую на сундуке.
Роман был закончен. И тут разразилась катастрофа. Все слушатели, как один, сказали, что роман мой напечатан быть не может по той причине, что его не пропустит цензура.
Я впервые услыхал это слово и тут только сообразил, что, сочиняя роман, ни разу не подумал о том, будет ли он пропущен или нет.
Начала одна дама (потом я узнал, что она тоже была разведенной женой). Сказала она так:
– Скажите, Максудов, а ваш роман пропустят?
– Ни-ни-ни, – воскликнул пожилой литератор, – ни в каком случае! Об «пропустить» не может быть и речи! Просто нет никакой надежды на это. Можешь, старик, не волноваться – не пропустят.
– Не пропустят! – хором отозвался короткий конец стола.
– Язык... – начал тот, который был братом гитариста, но пожилой его перебил.
– К чертям язык! – вскричал он, накладывая себе на тарелку салат. – Не в языке дело. Старик написал плохой, но занятный роман. В тебе, шельмец, есть наблюдательность. И откуда что берется! Вот уж никак не ожидал, но!.. содержание!
– М-да, содержание...
– Именно содержание! – кричал, беспокоя няньку, пожилой, – ты знаешь, чего требуется... Не знаешь? Ага! То-то!
Он мигал глазом, в то же время выпивал. Затем обнял меня и расцеловал, крича:
– В тебе есть что-то несимпатичное, поверь мне! Уж ты мне поверь. Но я тебя люблю. Люблю, хоть тут меня убейте. Лукав он, шельма! С подковыркой человек!.. А? Что? Вы обратили внимание на главу четвертую? Что он говорил героине? То-то!..
– Во-первых, что это за такие слова... – начал было я, испытывая мучения от его фамильярности.
– Ты меня прежде поцелуй, – кричал пожилой литератор, – не хочешь?.. Вот и видно сразу, какой ты товарищ! Нет, брат, не простой ты человек!
– Конечно, не простой! – поддержала его вторая разведенная жена.
– Во-первых... – начал опять я в злобе, но ровно ничего из этого не вышло.
– Ничего не во-первых, – кричал пожилой, – а сидит в тебе достоевщинка[17]17
...а сидит в тебе достоевщинка! – Любопытна следующая запись в дневнике Е. С. Булгаковой 24 июля 1937 г.: «Вечером позвали Вильямсов, кусочек романа прочитал М. А. Очень мило, весело ужинали. Разговор о Достоевском. Петя говорит, что он его ненавидит как тип человека.
О Гоголе – Петя ставит его необыкновенно высоко как писателя. Миша спросил: „Но я не похож на Достоевского?" На это Петя ответил: „Никак! Вы похожи на Гоголя!"»
[Закрыть]! Да-с! Ну, ладно, ты меня не любишь, Бог тебя за это простит, я на тебя не обижаюсь. Но мы тебя любим все искренно и желаем добра! – Тут он указал на брата гитариста и другого неизвестного мне человека с багровым лицом, который, явившись, извинился за опоздание, объяснив, что был в Центральных банях. – И говорю я тебе прямо, – продолжал пожилой, – ибо я привык всем резать правду в глаза, ты, Леонтьич, с этим романом даже не суйся никуда. Наживешь ты себе неприятности, и придется нам, твоим друзьям, страдать при мысли о твоих мучениях! Ты мне верь! Я человек большого, горького опыта. Знаю жизнь! Ну вот, – крикнул он обиженно и жестом всех призвал в свидетели, – поглядите! смотрит на меня волчьими глазами. Это в благодарность за хорошее отношение! Леонтьич, – взвизгнул он так, что нянька за занавеской встала с сундука, – пойми! Пойми ты, что не так велики уж художественные достоинства твоего романа... (тут послышался с дивана мягкий гитарный аккорд), чтобы из-за него тебе идти на Голгофу. Пойми!
– Ты п-пойми, пойми, пойми! – запел приятным тенором гитарист.
– И вот тебе мой сказ, – кричал пожилой, – ежели ты меня сейчас не расцелуешь, встану, уйду, покину дружескую компанию, ибо ты меня обидел!
Испытывая невыразимую муку, я расцеловал его. Хор в это время хорошо распелся, и масляно и нежно над голосами выплывал тенор:
– Т-ты пойми, пойми...
Как кот, я выкрадывался из квартиры, держа под мышкой тяжелую рукопись.
Нянька с красными слезящимися глазами, наклонившись, пила воду из-под крана в кухне.
Неизвестно почему, я протянул няньке рубль.
– Да ну вас, – злобно сказала нянька, отпихивая рубль, – четвертый час ночи! Ведь это же адские мучения.
Тут издали прорезал хор знакомый голос:
– Где же он? Бежал? Задержать его! Вы видите, товарищи...
Но обитая клеенкой дверь уже выпустила меня, и я бежал без оглядки.
Глава III
МОЕ САМОУБИЙСТВО
– Да, это ужасно, – говорил я сам себе в своей комнате, – все ужасно. И этот салат, и нянька, и пожилой литератор, и незабвенное «пойми», вообще вся моя жизнь.
За окнами ныл осенний ветер, оторвавшийся железный лист громыхал, по стеклам полз полосами дождь. После вечера с нянькой и гитарой много случилось событий, но таких противных, что и писать о них не хочется. Прежде всего я бросился проверять роман с той точки зрения, что, мол, пропустят его или не пропустят. И ясно стало, что его не пропустят. Пожилой был совершенно прав. Об этом, как мне казалось, кричала каждая строчка романа.
Проверив роман, я последние деньги истратил на переписку двух отрывков и отнес их в редакцию одного толстого журнала. Через две недели я получил отрывки обратно. В углу рукописи было написано: «Не подходит». Отрезав ножницами для ногтей эту резолюцию, я отнес эти же отрывки в другой толстый журнал и получил через две недели их обратно с такою же точно надписью: «Не подходит».
После этого умерла кошка. Она перестала есть, забилась в угол и мяукала, доводя меня до исступления. Три дня это продолжалось. На четвертый я застал ее неподвижной в углу на боку.
Я взял у дворника лопату и зарыл ее на пустыре за нашим домом. Я остался в совершенном одиночестве на земле, но, признаюсь, в глубине души обрадовался. Какой обузой для меня являлся несчастный зверь.
А потом пошли осенние дожди, у меня опять заболело плечо и левая нога в колене.
Но самое худшее было не это, а то, что роман был плох. Если же он был плох, то это означало, что жизни моей приходит конец.
Всю жизнь служить в «Пароходстве»? Да вы смеетесь!
Всякую ночь я лежал, тараща глаза в тьму кромешную, и повторял – «это ужасно». Если бы меня спросили – что вы помните о времени работы в «Пароходстве»? – я с чистою совестью ответил бы – ничего.
Калоши грязные у вешалки, чья-то мокрая шапка с длиннейшими ушами на вешалке – и это все.
– Это ужасно! – повторил я, слушая, как гудит ночное молчание в ушах.
Бессонница дала себя знать недели через две.
Я поехал в трамвае на Самотечную-Садовую, где проживал в одном из домов, номер которого я сохраню, конечно, в строжайшей тайне, некий человек, имевший право по роду своих занятий на ношение оружия[18]18
...некий человек, имевший право... на ношение оружия. – Есть все основания утверждать, что Булгаков подразумевает в данном случае Бориса Михайловича Земского (брата мужа сестры Булгакова), служившего в Военно-воздушной академии и устроившего Булгакова в голодные месяцы 1922 г. к себе на работу.
[Закрыть].
При каких условиях мы познакомились, не важно.
Войдя в квартиру, я застал моего приятеля лежащим на диване. Пока он разогревал чай на примусе в кухне, я открыл левый ящик письменного его стола и выкрал оттуда браунинг, потом напился чаю и уехал к себе.
Было около девяти часов вечера. Я приехал домой. Все было как всегда. Из кухни пахло жареной бараниной, в коридоре стоял вечный, хорошо известный мне туман, в нем тускло горела под потолком лампочка. Я вошел к себе. Свет брызнул сверху, и тотчас же комната погрузилась в тьму. Перегорела лампочка.
– Всё одно к одному, и всё совершенно правильно, – сказал я сурово.
Я зажег керосинку на полу в углу. На листе бумаги написал: «Сим сообщаю, что браунинг № (забыл номер), скажем, такой-то, я украл у Парфена Ивановича (написал фамилию, № дома, улицу, все как полагается)». Подписался, лег на полу у керосинки. Смертельный ужас охватил меня. Умирать страшно. Тогда я представил себе наш коридор, баранину и бабку Пелагею, пожилого и «Пароходство», повеселил себя мыслью о том, как с грохотом будут ломать дверь в мою комнату и т. д.
Я приложил дуло к виску, неверным пальцем нашарил собачку. В это же время снизу послышались очень знакомые мне звуки, сипло заиграл оркестр, и тенор в граммофоне запел:
Но мне Бог возвратит ли все?!.
«Батюшки! „Фауст"[19]19
Батюшки! «Фауст»!.. – Одной из самых любимых опер Булгакова была опера «Фауст» Шарля Гуно (1818—1893), написанная в 1859 г.
[Закрыть]! – подумал я. – Ну, уж это, действительно, вовремя. Однако подожду выхода Мефистофеля. В последний раз. Больше никогда не услышу».
Оркестр то пропадал под полом, то появлялся, но тенор кричал все громче:
Проклинаю я жизнь, веру и все науки!
«Сейчас, сейчас, – думал я, – но как быстро он поет!..»
Тенор крикнул отчаянно, затем грохнул оркестр.
Дрожащий палец лег на собачку, и в это мгновение грохот оглушил меня, сердце куда-то провалилось, мне показалось, что пламя вылетело из керосинки в потолок, я уронил револьвер.
Тут грохот повторился. Снизу донесся тяжкий басовый голос:
– Вот и я[20]20
– Вот и я! – Ср.: «Вот и я!» – говорит Воланд Степе Лиходееву. Кстати, одним из предполагаемых названий романа о дьяволе было и «Вот и я».
[Закрыть]!
Я повернулся к двери.