355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель Отеро Сильва » Когда хочется плакать, не плачу » Текст книги (страница 2)
Когда хочется плакать, не плачу
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 16:35

Текст книги "Когда хочется плакать, не плачу"


Автор книги: Мигель Отеро Сильва



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

XXVII…и британский лейборизм, Меркурий его дери.

Север, Севериан, Карпофор, Викторин, уже без шлемов, копий и щитов, но еще сверкая нагрудными панцирями, стоят перед трибуналом, где председательствует плюгавый большелобый судья – тип сократический и ревматический. Но сегодня в нем ревматик берет верх, ибо ноябрь ползет мокрый и холодный с Палатинского холма [13]13
  Один из семи холмов Древнего Рима.


[Закрыть]
и гадючьим жалом впивается в его вспухшие суставы. От афинского мудреца у него сохраняется лишь сознание собственного невежества да ироническая ухмылка прирезанного бычка.

– Вас обвиняют в христианстве, – говорит судья с неудовольствием.

– Кто нас обвиняет? – говорит Север.

– Вас обвиняет свидетель Спион Подлеций, христианин, как и вы, до вчерашнего дня. Между шестью и семью пополудни он вернулся к религии своих предков, наших предков, внемля громкому зову отца и царя всех богов, который сбирает тучи и пребывает в эфире. Сам Юпитер громогласно выкликнул его имя и призвал его к себе из угла карцера.

– Мы тебе не верим, – говорит Север.

– Спиона Подлеция повесили под сводами портика, – говорит Карпофор.

– Ему сожгли спину факелом, – говорит Севериан.

– У него уже окоченела задница, – говорит Викторин. Взметнулись тоги судей, и вздрогнула от страха сотня любопытных – вольноотпущенных, безработных, родственников арестованных, – все, кто здесь присутствует. Плебейскими комментариями лениво обмениваются продавцы вареных сосисок в хлебце, сдобренных восточными специями и потому называющихся canes calidi по-латыни (то есть hot dogs [14]14
  Горячие собаки (англ.) – так в США называют горячие сосиски в тесте.


[Закрыть]
, о невежда читатель). Главный судья наводит тишину ударами деревянного жезла – карающей десницы судейской власти.

– Вы христиане или не христиане? – спрашивает на этот раз без околичностей человек, облаченный в тогу.

– Мы веруем во всемогущего бога-отца, – говорит Север.

– И в его сына, нашего господа бога, – говорит Севериан.

– И в святого духа, – говорит Карпофор.

– И на… чхать нам на Афину Палладу и всех остальных жильцов Олимпа, – говорит Викторин.

Председатель трибунала обращает взор к статуе Минервы, которая возвышается за его спиной. Сейчас испепеляющая молния должна поразить всех: и обвиняемых, и обвинителей, и публику. Однако Минерва никак не реагирует на кощунственную ругань, сонно прикрыв глаза и неподвижно стоя с покровительственно поднятой правой рукой, в небрежно напяленном шлеме.

– Значит, – говорит судья, – вы заявляете, что изменили отчизне, нашим богам и семье, что распространяете иностранную веру и надругались над своей воинской честью?

– Мы заявляем, – отвечает Север, – что мы самые преданные сыны отчизны, но – христиане; самые любящие чада, но – христиане; самые ревностные блюстители воинской чести, но – христиане.

– И никакие мы не распространители иностранной веры, а ревностные слуги единого истинного бога – не иностранного, а всеобщего, – выпаливает Карпофор.

Судья, утратив сократов сарказм – свидетельство интеллигентности, – перестает ухмыляться. Ему остается лишь аристотелева прямолинейность римского оратора-стоика.

– Рим и его боги – неделимое единство, ergo [15]15
  Следовательно (лат.).


[Закрыть]
, вы не можете изменять богам, не изменяя Риму. Августейший Диоклетиан есть орудие Юпитера, посланец Юпитера на земле, ergo, вы не можете отрекаться от Юпитера, не отрекаясь от Диоклетиана. И если вы изменяете Риму, если отрекаетесь от императора, как можете вы настаивать на том, что вы честные солдаты императора, не сознаваться в том, что вы вероломные предатели, недостойные своего воинского звания?

– Мы не настаиваем на этом. – Север повернулся спиной к великолепным силлогизмам судьи, к его деревянному жезлу и к мраморной Минерве, чтобы держать речь перед собравшимся людом. – Мы показали свою честность на поле брани. Без дерзкого бесстрашия центурионов, трибунов, солдат и генералов – всех воинов-христиан едва ли удалось бы Риму спасти свою шкуру и разогнать наседающих варваров. Себастиан, Пакомий, Виктор, Георгий, Мавриций, Экзуперий, Марцелл Кандид, которых Диоклетиан снял, арестовал или казнил как заядлых христиан, – разве они не были героями Рима? Вы допускаете вопиющую несправедливость, когда обвиняете нас в предательстве. В таком случае предатель – сам Диоклетиан, который, ослепленный своей ненавистью к христианству, преследует и уничтожает тех, кто…

XXVIII Минуточку, минуточку. Я преследую христиан не потому, что их ненавижу, а потому, что их боюсь (я сказал – боюсь). Я вижу в них единственную силу (я сказал – силу), способную подточить, разрушить и, что самое опасное, вообще смести нашу систему. Христиане теперь не кучка оборванных проповедников или подонков, о которых упоминал Цельс [16]16
  Римский философ (II в. н. э.), ярый гонитель первых христиан.


[Закрыть]
, а налаженная упорная машина. Они сплочены, как иудеи; философы не хуже греков; упорны, как арабы; мечтательны, как индийцы; терпеливы, как китайцы; и завоевывают мир, как римляне. К тому же добродетельны, подлецы, – только этого нам не хватало. Когда они долдонят: не убивай, не ври, не воруй, не блуди, не обжирайся, не ленись, не отбивай чужих жен, – они прямо тычут в лицо нашему обществу его главные пороки, которые ведут Рим к загниванию и погибели.

XXIX Я почуял опасность раньше всех, когда услыхал, что христиане стали изгонять из своих рядов аскетов-догматиков и краснобаев-утопистов, распаляющих истеричность, на которой далеко не уедешь. С догматиками и утопистами не побеждает ни одна доктрина.

XXX Сначала я предложил им конкордат, переговоры, ибо я не был Нероном и руки у меня не чесались зря крошить людей. Я избрал в качестве базы для соглашения монотеистическую формулу Аврелиана. Я предложил выкинуть весь gang [17]17
  Шайка, банда (англ.).


[Закрыть]
никчемных греческих богов, насаждающих блуд и геноцид. Они уже ни к черту не годятся для теогонии и выродились в смехотворных персонажей комического театра.

XXXI Я попытался объединить империю и слить все секты, введя культ единого избранного бога – Солнца или Юпитера, но наткнулся на неподатливую волю христиан: они с великим удовольствием воспринимают идею единого бога, но только если это будет их бог. Говорю вам, они – орешек твердый.

XXXII Они назначили по своему епископу в каждую мою префектуру, обосновались в каждой конторе моего имперского административного аппарата, стали внедрять свой катехизис в моих войсках, на заре крестить солдат да исповедовать центурионов.

XXXIII Когда до меня дошло, что Себастиан, трибун первой преторианской когорты, слушал проповеди понтифика – вопреки запретам своего императора; что Мавриций, командир Фиванского легиона, отказывался приносить жертвы богам, нарушая распоряжения своего высшего начальства; когда я увидел храбрейших воинов, тигров в бою, уложивших по сотне варваров каждый, – когда я увидел, как они слушают дурацкий катехизис, который им приказывает: люби врага, подставь другую щеку, – я понял, что моя затея восстановить былую мощь империи в пяти шагах от гибели, потому что войско без дисциплины – не войско, войско без ярости – тоже не войско, а если Рим потеряет свои войска, arrivederci, Roma! [18]18
  До свидания, Рим! (итал.)


[Закрыть]

XXXIV Я преследую христиан без большой веры в победу – это правда, потому что я родился, ни во что не веря, – и без всякой надежды на успех, потому что я рос, ни на что не надеясь: надежда – это первое, что теряешь в жизни. Я прекрасно знаю, что идеи, включая религиозные, хотя бы самые зачаточные, не зальешь кровью и не испугаешь смертью, и, если государственная система прибегает к физическим пыткам, чтобы поставить на колени своих противников, это значит, что она не в силах убедить их и, следовательно, не может долее существовать. Я знаю больше. Знаю, что Рим уже сыграл свою историческую роль, создал и распространил свой язык и законы, латынь и право, sermo atque jus, которые только и оправдывают его существование, ибо больше ничего интересного он не может предложить человечеству, за исключением своих руин, когда останутся одни руины. И я знаю также, что эти христиане, стойкие и фанатичные, самоуглубленные и дерзновенные, мрачные и неприхотливые, обязательно выполнят свою миссию могильщиков.

XXXV Но римский император, если он действительно император, не имеет привычки сдаваться без боя. Когда придет другой властелин, более гибкий или более прагматичный, чем я, лишенный принципов, которые помешали бы ему заключить союз с христианами под их диктовку, он осквернит свой августейший лоб грязной водой крещения, даже побежденный объявит себя победителем, он разглядит на тучах небесных знак креста, чтобы спасти себя, а заодно и смердящие останки Рима. Но он не будет зваться Диоклетианом, друзья мои.

XXXVI Тот, кого вы видите перед собой, так не сделает, а сначала изрядно измотает христиан огнем и мечом – иначе нельзя – и только потом отречется, как обещал, от трона, скинет публично пурпурную мантию и императорские регалии, укроется в каменном восьмиугольном доме, сооруженном среди прибрежных скал Адриатики, посвятит себя выращиванию капусты и салата, которые будут служить украшением его садов и стола, и, в конце концов, навечно завалится спать на своем высоком одре из бурого камня.

XXXVII И если, по счастью, родится второй Тацит – в чем я сильно сомневаюсь, – он напишет просто и ясно: «Диоклетиан был последним римским императором, достойным этого титула». Ну и хватит с меня, туда вашу…

Север, Севериан, Карпофор, Викторин пересекают зал пыток с высоко поднятой головой. Они решительно держат шаг, ничем не выдавая, что в горле застрял твердый ком и чуть увлажнилось в паху. Чтобы вернуть Эскулапа в лоно страданий, его храм приспособили для мучительства. Воды Тибра лижут фундамент храма, запах трав и полевых цветов витает над подиумом, аромат соснового бора смягчает суровость колонн. Эскулап, сын Аполлона, Эскулап, посвятивший свой божественный дар тяжелому делу спасения. людей от боли и смерти, стоит здесь, невольно покровительствуя боли и смерти, стонам и предсмертному хрипу. Его сердце восстает против такой бесчеловечности, но разве может выразить свое негодование он, заточенный в мрамор, со своей змеей в мраморе, с волей в мраморе, с жезлом в мраморе?

Север, Севериан, Карпофор, Викторин идут вдоль утыканной крюками боковой стены, железные когти которой запачканы христианской кровью; они проходят мимо кобыл для пыток, где дробятся христианские кости. В воздухе еще разлита гарь, отдающая трупным запахом, еще не развеян легким ночным ветерком чад от спаленных кишок, не заглушен смрад свежим дыханием сосен, разбавлен, но не заглушен ароматом благовоний. Север, Севериан, Карпофор, Викторин входят на галерею храма, и там их привязывают – спинами наружу – к четырем коринфским колоннам, которые белеют во мраке. Они раздеты догола, как Прометей на скале. Руки подняты вверх, запястья скручены, рты жарко дышат в белый равнодушный камень, поясницы перехлестнуты дублеными ремнями, ноги стянуты грубой веревкой. Шесть сбиров префекта осматривают длинные бичи с тяжелыми свинчатками на концах. Среди сбиров есть одноглазый. Его глаз струит паучью жестокость, прикидывает расстояние – как ловчее содрать кожу со смертников; его рука неспешно, с вожделением подбрасывает свинчатки на ладони, со знанием дела проверяет стальную упругость бича.

– Мы даем вам последнюю возможность… – говорит главный палач, такой же мерзавец, как всякий истязатель.

Но слова вдруг застревают у него в горле. Волна голосов поднимается вверх по тополевой аллее, ведущей к храму, крепнет и несется вверх по широким ступеням, превращается в рев и разливается дикой какофонией под сводами храма. Диоклетиан собственной персоной, Jovius Diocletianus [19]19
  Диоклетиан носил имя-титул Иовий, то есть Юпитер.


[Закрыть]
, воплощение Юпитера, первый среди четырех правителей, пожаловал сюда из Никомедии, сошел со своего вавилонского трона, чтобы присутствовать при последнем допросе воинов, а если говорить по правде, чтобы спасти жизнь in articulo mortis [20]20
  В последний момент (лат.).


[Закрыть]
этим четырем негодяям из его непобедимого войска.

– Nomen imperatoris. [21]21
  Волей императора (лат.).


[Закрыть]

Когда он идет, его подданные-римляне – гражданские и военные, женщины и дети – падают ниц в неописуемом экстазе, жадно целуют складки его мантии. Диоклетиан – долговязый и широкоплечий мужчина с бычьей шеей; борода лопатой, вьется на челюстях; усы свисают вниз, как у азиатских мудрецов; глаза прищурены, но сверлят буравами; лоб разлинован морщинами, большие уши торчат, как ручки на круглом кувшине (так выглядит он на монетах и медальонах своей эпохи). В обществе ведет себя прилично, в речах – воздержан (так описывает его Шатобриан в одном из своих нудных романов).

Его одежды слепят шелком и драгоценными камнями, будто молнии сверкают в помощь четырем пленникам. Гибрид олимпийского божества и восточного идола. Вкруг его чела блестит мистическая диадема, эмблема вечности, негаснущее светлое сияние, облако солнечной пыли, dominus imperil romani [22]22
  Властитель Римской империи (лат.).


[Закрыть]
. Рубины усеивают его шевелюру, сапфиры обвивают его шею, бирюза унизывает его пальцы. Широчайшая парчовая мантия, мигающая зеркальными глазками брильянтов, ниспадает радужными волнами и складками до самых его персидских туфель. Массивный золотой пояс, инкрустированный жемчугами и топазами, замыкается пряжкой на пупе. Не римский император, а витрина с Виа Кондотти [23]23
  Одна из центральных аристократических улиц современного Рима.


[Закрыть]
шествует во главе центурионов.

Диоклетиан вступает в полумрак портика, мановением руки отсылает палачей, останавливается перед четырьмя колоннами смерти и доверительно говорит только для четырех привязанных парней. Лишь легкое шевеление волос, кольцом обрамляющих его рот, выдает монолог властелина.

– Я пришел не для того, чтобы вести с вами метафизические диспуты, сыны мои, а для того, чтобы освободить вас от страшных Парок, которые уже держат вас в своих когтях. Ведь вы, как ни говори, четверо отважных римских солдат, которые могли бы наполнить мое сердце гордостью, если бы пролили свою кровь в сражении за родину, но душа моя разорвется на части, если кровь ваша потечет под бичами моих палачей. Я не прошу вас публично и чистосердечно отречься от вашей религии, не заставляю вас принести оленя в жертву Марсу, вместо того чтобы петь псалмы Моисея, даже не требую от вас унизительного обожания, которое приличествует моему небесному сану. Я попросту предлагаю вам вернуть себе полную свободу, не губить свои молодые жизни и для этого вознести маленькую молитву Эскулапу, всего-навсего пустопорожнюю хвалу, которая позволила бы мне оправдать перед остальными тетрархами мой дерзкий акт милосердия. Эскулап, как вы знаете, был такой же гуманный бог, как и ваш; он ставил на ноги паралитиков и воскрешал мертвых, как и ваш; был казнен, как и ваш, за то, что творил на земле чудеса без разрешения Юпитера, иначе говоря, всемогущего бога-отца. Скажите только громким голосом «веруем в Эскулапа», а про себя думайте, что хотите, хоть «веруем в Иисуса Христа», и черт с ней, со смертью, – получайте свободу. Кстати, если вас это интересует, знайте, что Марцелиан, епископ, или верховный понтифик, при первом же ударе плетью запел «Аве Цезарь» и другие хвалы, принес своих барашков в жертву Плутону, отдал все свои святые книги, дерьмо. А вы только скажите…

– Никогда, – прерывает его громовый голос Севера. Стоящая на расстоянии публика (военные, придворные, сбиры, нищие) обалдело глядит на наглеца.

– Jamais [24]24
  Никогда (франц.).


[Закрыть]
, – говорит Севериан.

– Never [25]25
  Никогда (англ.).


[Закрыть]
, – говорит Карпофор.

– Хрен тебе в глотку, император, – говорит Викторин, прекрасно сознавая, что эта злосчастная фраза в качестве его последних слов будет фигурировать в святцах.

Диоклетиан поднимает на них свои меланхолично сверлящие глаза, цедит сквозь зубы: «Идиоты, круглые идиоты», поворачивается к ним спиной в театрально-драматическом вираже, медленно сходит вниз по ступеням, придавленный роскошью своего убранства, погруженный в непоправимую тишину.

Главный палач доволен. Еще больше рад одноглазый, который не зря промаслил многочисленные ремешки бича; он было испугался, что великодушие императора испортит ему вечер. Команда взорвалась, как струя фонтана среди клумб перед заходом солнца:

– Начинай!

Благословенный Святой Рамон, рожденный при кесаревом сечении, – молится донья Консуэло, – рожденный не в нардах Марии, как наш Спаситель, а от мертвой матери, хотя смерть так же бела, как нарды; блаженный Святой Рамон, рожденный при кесаревом сечении, вышедший на берег жизни не из теплого чрева кита, как Иона, а из потухшего костра, из остывшего мотылька, что дал тебе жизнь; мученик ты наш Святой Рамон, страдавший из-за матери, которую не знал, из-за рабов, которых ты освободил от цепей и неволи; из-за раскаленного гвоздя, которым тебе проткнули губы, чтобы губы твои не славили Иисуса Христа; из-за висячего замка, которым тебе замкнули рот, чтобы рот твой не стонал при пытках; из-за ключа от этого замка, болтавшегося языком колокольным ниже пояса иноверного правителя; из-за твоего ангела смерти, который разрешил тебе вернуться в Рим только вслед за твоими четырьмя могильщиками; чудотворный Святой Рамон, рожденный при кесаревом сечении, помоги благополучно родиться этому ребенку, о появлении на свет которого возвещают крики роженицы, как эхо трубы Иерихонской.

Да помогут травы святого Антония, великого фиванского отшельника, которые он жевал в пустыне, да помогут они этой матери избавиться от горячки и судорог; да рассеют знамена апостола Иакова, первого брата Иисуса Христа, тлетворное дыхание злых духов; да осушит, как слезы, платок Вероники всякую льющуюся кровь; да освятит чудодейственный Белый крест… – тут донья Консуэло трижды осенила воздух крестным знамением, – …трепещущий канал жизни; да изгонит сверкающий меч святого архангела Михаила всех микробов; да освежит чистейшая вода Иордана эти простыни. Милосердный Святой Рамон, рожденный при кесаревом сечении, самый милосердный из всех святых, ибо ты охраняешь существа человеческие, когда их еще и глазом не разглядишь, и мечутся они по фаллопиевым трубам, как утлые лодчонки в океане; ты, лелеющий, как всходы господни, первые шероховатости детского места; ты, ткущий нити жизни, когда сплетается чудесный шнур пуповины; ты, следящий за появлением первого пушка, и за первым «тук-тук» сердечка, и за тем, как размыкаются веки над медовыми капельками; ты, бдящий ночами, чтобы порочный свет луны не сгубил нежных лепестков творения, к тебе взываю… – тут донья Консуэло преклонила колени на цементном полу, – …чтобы твои всемогущие персты направляли мои грубые руки, чтобы ты озарил своей благословенной улыбкой первый след нового человека, чтобы с твоей помощью на землю пришел ребенок, здоровый телом и добрый душой, верующий в господа бога нашего, в белую розу, которая освятила Спасителя, и в святое древо, под которым Спаситель наш умер. Аминь.

Никто не считает ударов, число их перевалило за двести, да и не в цифре дело; никто их не считает, потому что приговор трибунала был туманным и безжалостным: «пока не отрекутся от своей веры», «пока не принесут жертву богам». А палачи глубоко убеждены (достаточно взглянуть им в глаза), что Север, Севери-ан, Карпофор, Викторин умрут, прикусив языки, превратившись в кровавый студень под сенью своего Евангелия. Холуй Спион Подлеций, навечно ставший шпиком-специалистом по розыскам христиан, по унизительным допросам христиан, шныряет змеиной тенью у подножий колонн, чтобы, в случае надобности, и в смертный час подбросить нужные улики. Но Спион Подлеций остерегается приблизить свою физиономию к Викторину на расстояние плевка, который Викторин для него давно приберег.

Плети– свинчатки рвут тело когтями, ранят кинжалами, дробят дубинами. Ягодицы и спины -теперь гряды красных анемонов, сплетения кораллов, несохнущая кровавая роса, клочья кожи и сухожилий, сплошная рваная рана. Властный голос снова прерывает истязание и задает чисто формальный вопрос:

– Вы отрекаетесь от ваших иудейских выдумок и сказок? Возвращаетесь в лоно римских богов?

Север не отвечает, потому что он уже мертв. Севериан – тоже, потому что он при последнем издыхании, и Карпофор – тоже, потому что он потерял дар речи, и Викторин – потому что он начал слышать, вдыхать и видеть спектакль, недоступный пониманию его палачей. Музыка смерти – это дымка звуков, которая поднимается над величественным шумом реки, шевелит волосы между густыми вязами, ласкает босые ноги влажным мрамором и затихает спиралью птичьей песни вокруг сердца Викторина. Аромат смерти – это нескончаемый легкий дождь, частое дыхание небесных лилий, невесомые крылья архангелов и мерцание вечерних звезд, которые начинают благоухать анисом и розмарином, угасая в глазах Викторина. Ангел смерти, его профиль – тот, незабываемый профиль Филомены из катакомб, – ангел смерти взлетает чуть выше любви и блаженства, чтобы облегчить поцелуями агонию Викторина.

Север, Севериан, Карпофор и Викторин окончили свое темное существование. Ночь, запуганная кровавыми миражами, прячется среди римских холмов, чтобы выплакаться мутными ручьями, стряхнуть светлячковые слезы. Собаки бродят привидениями, обнюхивают лунный пепел, воют, чуя бандитов. На террасе императорского дворца внезапно гаснет лампа.

Святая Либерата, ты явилась на свет… – молится донья Консуэло, и Мама забывает о родовых схватках, слушая ее; донья Консуэло молится, скорчившись, почти растворившись в темном углу каморки, -…ты явилась на свет в розовом соцветии твоих восьми сестер: девять козочек, бежавших из ночи, девять португалочек, рожденных, чтобы погибнуть в голубом сиянии мученичества…

В эту самую минуту Мать едет в родильный дом в такси, которое сотрясает гудками улицу Сан-Мартин. Ее муж, Хуан Рамиро Пердомо, с забавной торжественностью восседает рядом с ней. Мать чувствует, как боль начинается где-то у позвоночника, пауком сжимает поясницу и стальной иглой протыкает живот. Мне очень больно, Хуан Рамиро, говорит она. Потерпи немного, сейчас приедем, говорит он. Шофер чувствует себя лицом первостепенной важности, как оно, впрочем, и есть, а потому – надо ли, не надо – вовсю давит на клаксон.

И в эту же самую минуту Мамочка звонит по телефону доктору Карвахалю. Я чувствую приближение родов, дорогой друг, говорит она. Приезжайте в клинику, отвечает он, и Мамочка начинает прихорашиваться, заслонив зеркалом боль – до поры до времени. Она подкрашивает брови и ресницы, кропит себя духами, выбирает халатики – на каждый день разный: ведь столько приятельниц придет ее навещать. Мамочка никогда не теряет присутствия духа, и, кроме всего прочего, у нее есть крепкая опора в доме – ее мать, донья Аделаида, верховный главнокомандующий, глас немалого жизненного опыта. Она укладывает чемодан, помогает Мамочке спуститься вниз по лестнице. Инженер Архимиро Перальта Эредия просто в восхищении: какая расторопная у меня теща, говорит он.

Кальсия, твоя мать, звериная душа в черном бархатном наряде… – продолжает молиться донья Консуэло. Донья Консуэло знает, что для соседок роды Мамы – как религиозная церемония, и чувствует, что все они сидят в настороженном ожидании там, за стеной. Донья Консуэло взяла себе в помощницы только одну родственницу Мамы, пришедшую навестить Маму, и отдает ей короткие приказы: принеси газеты, принеси жаровню, принеси сальную свечу, а сама бормочет: – Калъсия отвела дочек, повелев их умертвить, к повитухе Силе, простой женщине, такой же, как я, господи боже, к такой же христианке, как я, господи боже. Но как можно дать им яд, этим белоснежным куколкам. Любви и молока просят они как милости; любви и молока дали им, как ты, господи, учишь, и в сени ног твоих они вздохнули свободно, и стали послушницами в монастыре, затерянном среди кипарисов, где пасутся одни олени…

В это время Мать проходит через несколько металлических дверей, мимо ряда белых перегородок. Хуана Рамиро Пердомо не пускают дальше приемного покоя. Дальше пациентка должна идти одна, говорят ему. Пациентка – это Мать, измученная схватками, которые то накатывают, то отступают. Матери задают несколько вопросов, заполняют карточку и затем просят раздеться. Мы отдадим одежду вашему мужу, говорят ей. Она получает короткий, до колен, халат, грубый выцветший халат; ее кладут на больничную каталку и прикрывают простыней.

И в это же время Мамочка торжественно является в клинику – с своими двумя чемоданами, со своим супругом и со своей родительницей. Добрый день, Домитила, говорит Мамочка. Акушерка Домитила встречает ее, услужливо склонившись; Домитила сопровождает ее в отдельную палату, такую же, как все остальные палаты в этой клинике, одинаковые, как каюты на пароходе или кельи монахов. Мамочка распластывается на кровати с помощью Домитилы. Только перед Домитилой отступает авторитет доньи Аделаиды. Домитила приняла столько родов, у нее такая интуиция! Она ловко раздевает Мамочку и идет предупредить доктора Карвахаля: все может начаться скорее, чем это представляют себе донья Аделаида и Мамочка.

Непорочная Святая Либерата, ты уже считала себя Христовой невестой… – Донья Консуэло распорядилась вскипятить воду в жестянке, приказала выгладить простыни, чтобы жаром припечь всех микробов; приказала запереть двери и заткнуть щели в створках; донья Консуэло не желает впускать свет снаружи, не хочет свежего воздуха. – …невестой, когда вдруг загремели дверные кольца, вошел Люций, твой отец, властелин-язычник – глаза хитрые, звериные, душа змеиная,и приказывает своим девяти дочерям осквернить чистоту причастия. Но они предпочитают умереть в пытках. И возносятся на небо твои восемь сестер-монашек, восемь душ из прозрачного стекла, восемь тел из нежного маиса; там встречают их ангелы гимнами, благоухающими, как фиалки…

Мать привезли на каталке в длинную палату. Там, на кроватях с зелеными матрасами, лежат шесть женщин – шесть лиц, сведенных судорогой страданий. Одна, мулатка, молча, из последних сил, выдавливает из себя четвертого сына; пятеро других рожениц орут благим матом, особенно итальянка: Mamma mia, Dio mio, non ne posso piu, non ce la faccio piu [26]26
  Мамочка, боже мой, я больше не могу, больше этого не выдержу (итал.).


[Закрыть]
. Соседка, доставшаяся Матери, выражается более прозаично: «Ох, зараза! Ох, и влипла же я! Ох…» – и, бледная, стискивает пальцами спинку кровати.

Теперь Мамочка едет на хорошо смазанных колесах в залу для родов. Супруг, инженер Архимиро Перальта Эредия, на прощание вдохновляет ее изящной улыбкой. Вполне достаточно одного раза, думает Мамочка. Мужчинам не мешало бы самим попробовать, чтобы знать, каково это удовольствие, думает Мамочка, одетая в прелестную розовую сорочку. Дева Мария, во имя мук, испытанных тобой при родах, не оставь меня в тяжелую минуту, говорит вслух Мамочка, когда ее каталка пересекает порог операционной. Доктор Карвахаль ожидает ее в безупречно чистом халате и в белых резиновых перчатках.

А тебя, Святая Либерата, самую красивую… – молится донья Консуэло… Она кладет Маму поперек кровати, под ноги ставит табуретку, а под матрас подсовывает газеты. Мама согнула колени и раздвинула ноги, донья Консуэло подмыла ее водой с кастильским мылом и продолжает ждать и молиться. Ждать и молиться – это дело всех настоящих повитух: – …Тебя, сладкий цветочек, вместо того чтобы предать спасительной смерти, тебя пожелали отдать в жены королю сицилийскому, который с пьяным хохотом стал высмеивать твое целомудрие, и тогда ты, неприступная дева, упала на колени, прямо на булыжники, воздела к небу руки и стала молить: «Иисус, супруг мой, сделай так, чтобы на лице моем отросла борода, чтобы вокруг губ моих выросли усы, чтобы между белых грудей моих появились волосы, жесткие, как конский хвост, чтобы ноги мои покрылись темной шерстью, как у землепашца, чтобы король сицилийский от меня отказался, чтобы его свирепость не угрожала моей девственности…»

Что касается Матери, то она уже вскарабкалась на операционный стол; студент и медицинская сестра помогли ей поднять ноги и положить их на две широкие металлические скобы. Она ярко освещена обычной лампой без абажура, свисающей с потолка. Всякий раз, как начинаются схватки, мать напряженно сжимает холодные поручни. Медицинская сестра смазывает ей там, где положено, какой-то жидкостью, наскоро сделав помазок из ваты. Мать сгибает ноги и упирает их в железные педали, торчащие откуда-то снизу. Порядок, говорит студент последнего курса, ощупав ее. Скоро начнется.

Что касается Мамочки, то она лежит в такой же позе, как и Мать, с раскинутыми ногами и освещенным животом, но операционный кабинет попросторнее и белоснежные простыни потоньше. Движения доктора Карвахаля размеренны и непринужденны. У Мамочки вдруг начало сводить ноги от неудобного положения. Домитила, будьте добры, разотрите мне их, говорит Мамочка. У Мамочки усиливаются боли. Силы мои иссякают, доктор, говорит Мамочка. Показывается головка ребенка. Давайте forceps [27]27
  Щипцы (англ.).


[Закрыть]
, Карвахаль, мне все равно, я больше не могу, кричит Мамочка. Впервые Мамочка утрачивает самообладание. Доктор Карвахаль улыбается, уверенный в себе и в законах природы, улыбается под марлей, прикрывающей его рот.

И когда господь услыхал твою мольбу… – бормочет донья Консуэло и выходит из своего угла – наступает момент, когда надо выйти из угла. – Тужься, не бойся, – громко говорит донья Консуэло. Волосенки маленького негра уже различаются в крови и густых водах; странный запах наполняет каморку, нет, не противный, но тяжелый и тревожный. Плечики плода сами поворачиваются в поисках выхода, и донье Консуэло остается только принять ребенка и.молиться: – …И случилось чудо, и на всем твоем теле выросла щетина, лилия превратилась в дикобраза, и король сицилийский галопом удрал из Опорто в Палермо. И твой отец повелел своим наемным убийцам пригвоздить тебя к дереву…

Наступила минута, когда и студент пятого курса решительно шагнул к Матери. Тужьтесь, сеньора, тужьтесь, говорит бакалавр; сестра тоже говорит – тужьтесь. Мать тужится изо всех сил, бакалавр направляет головку ребенка в его поворотах; вот он уже держит новорожденного за ноги в вытянутой руке – так фокусник в цирке держит за уши кролика, – зажимает пинцетом пуповину и берет ножницы у сестры. Парень, говорит сестра. Какое имя ему дадите? – спрашивает сестра. Викторино, сегодня день святого Викторина, отвечает Мать не очень уверенно.

Случилось так, что в эту же самую минуту доктор Карвахаль тоже поднял в воздух ребенка Мамочки, тоже как кролика в цирке, после того, как Мамочка тоже изо всех сил поднатужилась. Доктор Карвахаль одним точным движением отсекает пуповину. Мальчик, говорит доктор Карвахаль, и передает его Домитиле; имя ему даст позже донья Аделаида. Здоровый мальчуган, говорит акушерка. Пусть его оденут в голубое, моего милашечку, говорит Мамочка, спокойная как никогда.

Тебя, Святая Либерата… – все еще молится донья Консуэло и отирает спиртом тельце ребенка, хлопает его по попке, чтобы он вздохнул и заплакал; залепляет пластырем ранку на пупке, сыплет на него немного порошка, обваливает в ликоподии, закатывает в пеленку, словно свертывает цигарку из табачного листа, кладет в ящик из-под мыла марки «Лас Льявес». Он уже пищит, бродяга, говорит Мама. – …тебя, святая Либерата, гибнущая роза на вершине столба, тебя, волосатая святая Либерата, с чистым девичьим чревом, которое не ведало ни страсти, ни оплодотворения, тебя, спасительница женщин от их страдании, ибо ни одна из них не мучилась от земных пыток так, как ты, распятая на мученическом кресте, тебя слезно прошу я о помощи, чтобы сумела и смогла я сейчас охранить новорожденного от судорог и мать от лихорадки – ведь смогла же, святая сила, повитуха, как и я, христианка, как и я, сохранить и тебя, и твоих восьмерых сестриц, аминь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю