Текст книги "Воронье озеро"
Автор книги: Мэри Лоусон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
2
Воспоминания. Не люблю их, прямо скажу. Есть, конечно, и хорошие, но в целом, будь моя воля, спрятала бы их подальше в шкаф и закрыла поплотней. И, честно говоря, долгое время мне это удавалось, ведь жить-то надо. У меня есть работа, есть Дэниэл, а воспоминания отнимают время и силы. Правда, в последнее время ни с работой, ни с Дэниэлом у меня не ладилось, но мне и в голову не приходило связать это с «прошлым». Я искренне считала, вплоть до последних месяцев, что с прошлым я уже разобралась. Казалось, у меня все хорошо.
А потом, в феврале, я вернулась однажды в пятницу вечером с работы, а дома меня поджидало письмо от Мэтта. Едва я увидела почерк, перед глазами предстал и Мэтт – всем известно, как почерк способен вызвать в памяти образ человека. И тут же вернулась давно знакомая боль – где-то под сердцем, свинцовая, тупая, сродни тоске по ушедшим. За все эти годы она так никуда и не делась.
Я распечатала конверт, взбираясь по лестнице с сумкой лабораторных работ под мышкой. Это оказалось даже не письмо, а открытка от Саймона, сына Мэтта, приглашение на день рождения, в конце апреля ему исполнялось восемнадцать. А внизу приписка от Мэтта: Приезжай обязательно, Кейт!! Не отвертишься!!! Целых пять восклицательных знаков. И вежливый постскриптум: Если хочешь, приезжай не одна.
В конверт была вложена фотография. Саймон, но мне сразу подумалось: Мэтт. Мэтт в восемнадцать. Сходство между ними поразительное. И разумеется, тут же хлынули лавиной воспоминания о том кошмарном годе с его медленной цепью событий. А там и прабабушка Моррисон вспомнилась, и ее подставка для книг. Бедная старушка! Ее портрет висит теперь у меня в спальне, я взяла его с собой, когда уезжала из дома. Никто его не хватился.
Я поставила сумку на стол в гостиной, что служила заодно и столовой, села за стол, перечитала приглашение. Поеду, куда я денусь. Саймон чудесный парень и, как ни крути, мой племянник. Приедут Люк и Бо, семейный праздник – это святое. Как тут не поехать? На эти дни назначена конференция в Монреале, и заявку я уже подала, но собираюсь я туда без доклада, значит, можно и отменить. И занятия у меня по пятницам только в первой половине дня, выехать можно сразу после обеда. По трассе номер четыреста, прямиком на север. До дома отсюда четыреста миль – путь неблизкий, хоть асфальт теперь почти везде проложили. Только в часе до места, когда сворачиваешь с главной дороги на запад, асфальт кончается, с двух сторон наступает лес, и кажется, будто попал в прошлое.
Насчет того, чтобы «приехать не одной», – исключено. Дэниэл поехал бы с радостью, ему интересно все, что связано с моей семьей, он был бы на седьмом небе, еще мне не хватало его восторгов. Нет, Дэниэла я с собой не возьму.
Я посмотрела на фото, представила Саймона, Мэтта, зная наперед, как все будет. Хорошо, разумеется. Все будет хорошо. Праздник будет веселым и шумным, кормежка – отменной, будем смеяться, подшучивать друг над другом. Мы с Люком, Мэттом и Бо будем вспоминать прежние времена, но в определенном ключе. Кое о чем и кое о ком умолчим. О Кэлвине Пае, к примеру. Его имя не всплывет ни разу. И о Лори Пае, если на то пошло.
Саймону я привезу подарок, очень дорогой, в знак любви – а я его и правда люблю – и неизменной преданности семье.
В воскресенье, когда настанет пора уезжать, Мэтт проводит меня до машины. Скажет: «Так мы с тобой толком и не поговорили», а я отвечу: «Да уж. По-дурацки вышло, да?»
И посмотрю на него, а он посмотрит в ответ внимательными серыми прабабушкиными глазами, и я не сумею выдержать его взгляда. А на полпути до дома я вдруг пойму, что плачу, и еще месяц буду ломать голову почему.
* * *
И здесь без прабабушки Моррисон не обошлось.
Мне ничего не стоит вообразить ее и Мэтта за долгой серьезной беседой. Прабабушка, прямая и горделивая, сидит в кресле с высокой спинкой, Мэтт – напротив. Он внимательно слушает, то кивая, то терпеливо ожидая своей очереди высказаться. Он почтителен, но не робеет перед нею, она это чувствует, и ей это нравится, видно по глазам.
Странно, правда? Ведь Мэтт ее не застал. Жизнь она прожила долгую, но когда родился Мэтт, ее давно уже не было на свете. К нам она ни разу не приезжала – никогда не покидала берегов полуострова Гаспе, – и все-таки в детстве мне казалось, будто она с нами, неким таинственным образом. Видит бог, все мы на нее оглядывались; можно было подумать, она рядом, в соседней комнате. А что до нее и Мэтта – пожалуй, я с самого начала чувствовала, что между ними есть какая-то связь, хоть и не понимала ее природы.
Отец много о ней рассказывал – гораздо больше, чем о своей матери, – и почти в каждой истории заключалась мораль. Талантом рассказчика он, увы, не обладал, и истории выходили, скорее, поучительными, чем увлекательными. Одна была, к примеру, о протестантах и католиках, которые жили бок о бок, но не ладили, а мальчишки дрались стенка на стенку. Но силы были неравны – протестантов ведь больше, чем католиков, – и прабабушка велела сыновьям драться на стороне противника, справедливости ради. Играть надо честно, вот какой урок нам полагалось отсюда извлечь. Ни красочных описаний сражений, ни боевой славы, просто урок: играть следует по правилам.
А главное, знаменитое прабабушкино преклонение перед образованием – если заходила об этом речь, Люк закатывал глаза. Все ее четырнадцать детей окончили начальную школу, по тем временам дело почти неслыханное. Уроки считались превыше работы на ферме, притом что земля была скудная и урожаи доставались с боем. Образование было ее заветной мечтой, страстью почти болезненной, и «болезнь» эта передалась не только ее детям, но и целым поколениям будущих Моррисонов.
В рассказах отца прабабушка представала образцом совершенства: добрая, справедливая, мудрая как Соломон – для меня это не вязалось с фотографией. С портрета смотрела воительница. С первого взгляда было ясно, почему нет историй о том, как ее дети озорничали.
А муж ее, наш прадедушка, где был все это время, почему его нет на фото? В поле, наверное. Кто-то же должен был работать в поле.
Но все мы понимали, даже из скучных рассказов отца, что была она личностью незаурядной. Помню, Мэтт спросил однажды, что за книги водружала она на подставку. Может быть, романы – Чарльза Диккенса, Джейн Остин? Но отец ответил: нет. Ей было не до романов, пусть даже великих. Она стремилась не убежать от мира, а познать его. У нее были книги по геологии, ботанике, астрономии; одна, «Следы естественной истории творения»[1]1
«Следы естественной истории творения» – книга, анонимно опубликованная в 1844 г. Робертом Чемберсом, шотландским издателем и естествоиспытателем, в ней излагалась в популярной форме научная картина мира. – Здесь и далее примеч. перев.
[Закрыть], была о происхождении вселенной, – отец говорил, прабабушка над ней ворчала, качала головой. Книга эта предшествовала учению Дарвина и тоже кое в чем шла вразрез с Библией. Вот пример того, как преклонялась она перед знанием, говорил отец: хоть она и была недовольна, но все равно разрешала детям и внукам ее читать.
В книгах для нее было много непонятного, ведь за всю жизнь она ни единого дня не проучилась в школе, и все равно она читала, старалась вникнуть. Еще в детстве меня это впечатляло, а теперь еще и трогает. Такая жажда знаний, такая решимость перед лицом невероятных трудностей – у меня это вызывает восхищение пополам с грустью. Прабабушка была прирожденным ученым, но родилась не в то время и не в том месте.
Но кое-чего ей удалось добиться. В нашем отце она наверняка души не чаяла, ведь это он воплотил ее мечту – первым из ее потомков покончил с земледелием и получил образование. Он был младшим сыном ее младшего сына, старшие братья взяли на себя его часть работы на ферме, чтобы он мог окончить школу – первым из Моррисонов. Отпраздновав это событие (по всем предметам он был первым учеником; могу вообразить, как прабабушка восседает во главе стола, за внешней суровостью пряча гордость), ему собрали рюкзак – сменные носки, носовой платок, кусок мыла и школьный аттестат – и отправили в большой мир, совершенствоваться.
Он двинулся на юго-восток, не теряя из виду широкий синий простор реки Св. Лаврентия, – скитался по городам, брался за любую работу. В Торонто он задержался, но ненадолго. Может быть, город, шумный и людный, внушал ему страх – но на моей памяти он был не из пугливых. Скорее, он находил городскую жизнь суетной и бездумной. В это больше верится, насколько я его знаю.
Вскоре он снова двинулся в путь, в этот раз на северо-запад – как говорится, подальше от цивилизации, – и к двадцати трем годам осел на Вороньем озере, в такой же общине, как та, что оставил за тысячу миль.
Когда я подросла и начала задаваться подобными вопросами, то сочла, что решение отца разочаровало его родных: они пошли на такие жертвы, чтобы вывести его в люди, а он обосновался в подобном месте. Лишь спустя время я поняла, что они бы одобрили его выбор. Для них было очевидно: где бы он ни жил, его новая жизнь разительно отличалась от прежней. Работал он в банке в Струане, на работу ходил в костюме, купил машину, построил дом у озера, в прохладной тени деревьев, где нет ни пыли, ни мух, не то что на фермах. В гостиной у него стоял книжный шкаф и ломился от книг, а что совсем уж редкость, он находил время на чтение. А среди фермеров поселился он потому, что они были близки ему по духу. Главное, у него был выбор, чего и добивались родные.
Прожив на Вороньем озере целый год, отец получил двухнедельный отпуск – первым в роду! – и за эти две недели успел съездить на Гаспе и сделать предложение своей первой любви. Девушка была с соседней фермы, из почтенной семьи с шотландскими корнями, как и отец. И, судя по всему, с авантюрной жилкой, потому что ответила «да» и на Воронье озеро приехала уже невестой. Сохранилась их свадебная фотография. Они стоят у входа в церквушку на побережье Гаспе, оба высокие, крепкие, светловолосые, серьезные – не поймешь, то ли муж с женой, то ли брат с сестрой. Серьезность сквозит в их улыбках – честных, открытых, без тени легкомыслия. Легкой жизни они не ждут – совсем не так их воспитывали, – но оба готовы к трудностям. Они будут стараться как могут.
Вдвоем они вернулись на Воронье озеро, обустроились и в положенный срок произвели на свет четверых детей: двух мальчиков, Люка и Мэтта, а потом, с разницей в десять лет и, видимо, после долгих раздумий, – двух девочек, меня (Кэтрин, а попросту Кейт) и Элизабет, или Бо.
Любили они нас? Конечно. Говорили нам о своей любви? Конечно, нет. То есть не совсем правда – мама сказала однажды, что любит меня. Я что-то сделала не так – одно время я все делала не так, – а она рассердилась и долго со мной не разговаривала, несколько часов, а мне казалось, вечность. И я не выдержала, спросила: «Мамочка, ты меня любишь?» А мама бросила на меня удивленный взгляд и ответила просто: «До безумия». Я не совсем представляла, что значит «до безумия», но в глубине души все поняла и успокоилась. Мне и сейчас спокойно.
Однажды – видимо, вскоре после свадьбы – отец вбил в стену супружеской спальни гвоздь и повесил фотографию прабабушки Моррисон, и все мы росли под ее взглядом, зная о ее чаяниях. Мне это давалось нелегко. Я жила с чувством, будто она нами недовольна, за одним исключением. По глазам ее было видно, что она о нас думает: Люк лоботряс, я витаю в облаках, а Бо такая ершистая, что от нее всю жизнь будут одни неприятности. Лишь когда в комнату входил Мэтт, ее суровый взгляд будто смягчался. Лицо светлело, а в глазах можно было прочесть: вот он, мой любимец.
* * *
Дни после аварии мне припоминаются с трудом. В памяти уцелели лишь образы из прошлого, вроде фотографий. К примеру, гостиная – помню, какой там царил хаос. В первую ночь мы спали там, все вчетвером; то ли Бо не спалось, то ли мне, и в конце концов Люк с Мэттом перетащили в гостиную кроватку Бо и три матраса.
Помню, как лежала без сна, уставившись в темноту. Пыталась уснуть, но сон не шел, а время топталось на месте. Я знала, что Люк и Мэтт тоже не спят, но почему-то боялась с ними заговорить, и ночь никак не кончалась.
Вспоминается и другое, но, оглядываясь назад, я не уверена, так ли все было на самом деле. До сих пор помню, как Люк стоит на пороге и одной рукой придерживает Бо, а другой берет у кого-то блюдо, накрытое полотенцем. Было такое, я ничего не выдумала, но по моим воспоминаниям первые дни он провел в этой позе. И пожалуй, это близко к истине: все женщины в общине – жены, матери, незамужние тетушки, – узнав, что случилось, засучили рукава и принялись стряпать. То и дело нам приносили картофельный салат. И запеченную свинину. И всевозможные сытные рагу, хоть в такую жару и не тянет их есть. Выйдешь на крыльцо – и обязательно споткнешься о большую корзину гороха или о жбан варенья из ревеня.
А еще Люк с Бо на руках. Неужели он и правда в те первые дни всюду таскал ее с собой? Насколько я помню, да. Видно, она чувствовала настроение в доме, скучала по маме и плакала, стоило Люку поставить ее на землю.
А я льнула к Мэтту. Хватала его за руку, за рукав, за карман джинсов – за все, что подвернется. Мне было уже семь, взрослая девочка, а вела себя как маленькая, да что тут поделаешь? Помню, как он бережно расплетал мои пальцы, если ему нужно было в уборную: «Подожди немножко, Кэти, я на минуточку». А я, стоя возле запертой двери, спрашивала дрожащим голосом: «Ты скоро?»
Даже представить не берусь, как тяжело пришлось в те дни Люку и Мэтту, – приготовления к похоронам, звонки, визиты соседей, искренние предложения помочь, забота обо мне и Бо. Смятение и тревога, не говоря уж о горе. Горе, разумеется, держали в себе. В этом мы были похожи на родителей.
Посыпались звонки – с полуострова Гаспе, с Лабрадора, от тамошней нашей родни. Те, у кого телефона не было, звонили из автомата в соседнем городке, и в трубке слышен был звон монет и тяжелое дыхание: собеседники наши, непривычные к телефонам, тем более к звонкам по печальному поводу, долго собирались с мыслями.
– Это дядя Джеми. – Порыв ветра с просторов Лабрадора.
– А-а, да, здравствуйте. – Это Люк.
– Я звоню насчет твоих мамы с папой. – Глотка у дяди Джеми была луженая, Люку приходилось держать трубку подальше от уха, а нам с Мэттом в другом конце комнаты все было слышно.
– Да. Спасибо.
Тяжелая звенящая тишина.
– Это ведь Люк, старший?
– Да, Люк.
И опять тишина.
В голосе Люка больше усталости, чем смущения.
– Спасибо за звонок, дядя Джеми.
– Да-да. Горе-то какое, сынок. Горе-то какое.
Главное, в чем нас стремились уверить, – что за будущее мы можем быть спокойны. Родственники улаживают дела и обо всем позаботятся, тревожиться нам не о чем. Тетя Энни, одна из трех сестер отца, скоро будет здесь, хоть на похороны может не успеть. Ничего, если мы несколько дней побудем одни?
Я, к счастью, была еще мала и не понимала, что стоит за этими звонками. Чувствовала лишь, что Люка и Мэтта они беспокоят; тот из них, кто брал трубку, надолго застывал потом у телефона. У Люка была привычка проводить рукой по волосам, когда ему тревожно, и в те дни макушка была у него в бороздах, как свежевспаханное поле.
Помню, как смотрела на него однажды, когда он рылся в шкафу в детской, ища, во что переодеть Бо, и внезапно поняла, до чего он изменился. Всего лишь несколько дней назад он был совсем другой – то дерзкий, то застенчивый паренек, с грехом пополам пробившийся в колледж, – а теперь я уже не понимала, кто передо мной. Я не знала тогда, что люди меняются. Но если на то пошло, я не знала, что люди умирают. Во всяком случае, люди любимые, нужные. Про смерть я знала лишь в теории, на самом же деле нет. Не представляла, что такое может случиться.
* * *
Панихида была на кладбище при церкви. Из воскресной школы принесли стулья, расставили ровными рядами на иссушенной земле возле двух незарытых могил. Мы, все четверо, сидели в ближнем ряду на шатких стульях. Точнее, мы втроем сидели в ряд, а Бо – у Люка на коленях, с пальцем во рту.
Помнится, я чувствовала себя очень неуютно. Жара стояла адская, а Люк с Мэттом изо всех сил старались соблюсти приличия, и мы были в самой темной одежде, что у нас нашлась: я – в теплой юбке и свитере, Бо – в прошлогоднем фланелевом платьице, ставшем для нее совсем уже куцым, братья – в темных рубашках и брюках. Служба еще не началась, а с нас уже градом лил пот.
Помню, что всю службу напролет позади меня кто-то всхлипывал, а кто – не поймешь, вертеться-то нельзя. Думаю, от всех ужасов меня ограждало неверие. Не верилось, что мама с папой в этих ящиках у края могил, а если даже они и там, то уж подавно не верилось, что их опустят в ямы и засыплют землей и им будет оттуда не выбраться. Я тихонько сидела рядом с Мэттом и Люком, а когда гробы опускали в землю, стояла, держа Мэтта за руку. Мэтт сжимал мою ладонь крепко-крепко, это я помню отчетливо.
А потом все кончилось, да не совсем – настал черед жителей поселка выразить нам соболезнования. Большинство молча проходили мимо вереницей, на ходу кивали нам или гладили по голове Бо, и все равно получилось долго. Я стояла рядом с Мэттом. Несколько раз он смотрел на меня и улыбался, точнее, лишь растягивал губы. Бо была тише воды ниже травы, хоть от жары и покраснела как свекла. Люк держал ее на руках, а она, прильнув головой к его плечу, смотрела на всех и посасывала палец.
Салли Маклин подошла одной из первых. По глазам было видно, что она плакала. Не взглянув ни на меня, ни на Мэтта, она обратила к Люку опухшее от слез лицо и сказала надтреснутым шепотом:
– Соболезную, Люк.
Люк отозвался:
– Спасибо.
Салли смотрела на него, губы кривились от жалости, но тут подоспели ее родители, не дав ей больше ничего сказать. Супруги Маклин оба были небольшого роста, тихие, застенчивые, ничего общего с дочерью. Мистер Маклин откашлялся, но ни слова не сказал. Миссис Маклин горько улыбнулась нам всем. Мистер Маклин снова откашлялся и обратился к Салли:
– Нам пора. – Но та лишь глянула на него с укором, и ни с места.
Следом подошел Кэлвин Пай, пропустив вперед жену и детей. У хмурого, сумрачного Кэлвина Пая подрабатывали летом на ферме Люк и Мэтт. Его жену Элис, испуганную, забитую, мама всегда жалела, я не совсем понимала за что. Она просто то и дело повторяла: «Вот бедняжка».
Детей Паев она тоже жалела. Старшая, Мэри, училась с Мэттом в одном классе, но в прошлом году бросила школу, чтобы помогать на ферме, а младшая, семилетняя Рози, училась со мной. Сыну, Лори, было четырнадцать, ему полагалось ходить в школу, но он так часто пропускал уроки из-за работы на ферме, что никак не мог закончить восьмой класс. Обе девочки были бледные, запуганные, как мать, а Лори – вылитый отец: то же худое скуластое лицо, те же темные недобрые глаза.
Мистер Пай произнес: «Соболезнуем вашему горю», а миссис Пай прибавила: «Да». Рози и я переглянулись. Рози была зареванная – впрочем, как всегда. Лори уставился в землю. Мэри как будто хотела что-то сказать Мэтту, но мистер Пай поспешил их всех увести.
К нам подошла мисс Каррингтон, моя учительница. Раньше она учила и Люка с Мэттом. Классная комната в начальной школе была всего одна, и учительница одна на всех, а потом дети переходили в городскую школу старшей ступени или бросали учебу, чтобы помогать родителям на ферме. Мисс Каррингтон была молодая, симпатичная, но очень строгая, и я ее побаивалась. Она обратилась к нам: «Ну, Люк, Мэтт, Кейт…» Голос у нее дрожал, и она не стала продолжать, лишь робко улыбнулась и погладила Бо.
За нею подошли доктор Кристоферсон с женой, следом четверо незнакомых – оказалось, сослуживцы отца из банка, а за ними, поодиночке, по двое и целыми семьями те, кого я знала всю жизнь, все с грустными лицами и с одними и теми же словами: «Чем сможем, поможем…»
Салли Маклин пристроилась поближе к Люку. Пока все выражали соболезнования, она стояла потупившись, а иногда подбиралась к Люку вплотную и что-то ему нашептывала. Один раз я расслышала: «Хочешь, сестричку твою подержу?» – а Люк ответил: «Нет» – и прижал Бо к себе покрепче. И чуть погодя добавил: «Спасибо, ей и так неплохо».
Одной из последних подошла миссис Станович, и я помню слово в слово, что она сказала. Она тоже плакала, безутешно. Эта крупная, рыхлая дама, будто совсем без костей, как студень, беседовала с Богом – не только во время молитв, как все мы, а дни напролет. Мэтт однажды обмолвился, что она с придурью, как все евангелики, за что был изгнан из столовой на целый месяц. Если бы он просто сказал, что она с придурью, все бы обошлось. Наказан он был за то, что оскорбил ее веру. Веротерпимость у нас в семье считалась за правило, которое нарушать опасно.
Итак, она подошла, обвела нас взглядом, а по щекам катились слезы. Мы не смели поднять на нее глаза. Мистер Станович, молчаливый, но в насмешку прозванный Балаболом, кивнул Люку с Мэттом и заторопился к своему грузовичку. А миссис Станович, к моему ужасу, вдруг прижала меня к своей необъятной груди и возопила:
– Кэтрин, детка, на небесах сегодня ликуют! Твои родители, земля им пухом, теперь с Богом, и Отец наш небесный радуется встрече. Тебе сейчас тяжело, солнышко мое, но подумай, как счастлив наш спаситель!
Она улыбнулась сквозь слезы и снова стиснула меня в объятиях. Пахло от нее тальком и потом, этого я никогда не забуду – тальк, пот и слова, будто на небесах рады, что мои родители умерли.
* * *
Бедная Лили Станович! Знаю, она тяжело скорбела о моих родителях. Но она – самое отчетливое мое воспоминание о дне похорон, и, признаюсь, до сих пор не могу ей простить, даже спустя столько лет. Лучше бы у меня осталось другое воспоминание, не такое ужасное. Мне бы живую, четкую картину: мы стоим вчетвером тесным кружком, держимся друг за друга. Но стоит мне вызвать в памяти этот образ, как с воем вплывает Лили Станович, выпятив грудь, и топит всю картину в слезах.