Текст книги "Иметь и хранить "
Автор книги: Мэри Джонстон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)
– Над головами белых людей?
Он посмотрел на меня молча, и на лицо его набежала тень.
– Над головами монаканов, – медленно вымолвил он. – Почему капитан Перси сказал: «над головами белых людей»? Опечанканоу и англичане навеки зарыли топор войны, и дым от трубки мира никогда не рассеется. Нантокуас хотел сказать: над головами монаканов и собак из длинного дома.
Я положил руку ему на плечо.
– Я знаю, ты так и думал, брат Ролфа, если не по крови, то по духу. Забудь мои слова, я сказал их не подумав. Если мы и вправду отправимся завтра, мне будет тяжело расстаться с тобой, но, будь я на твоем месте, я поступил бы так же.
Тень, омрачившая его лицо, исчезла, плечи расправились.
– Это и есть то, что ты разумеешь под верностью, преданностью и рыцарским духом, не так ли? – спросил он, и в речи его, медленной и степенной, как у всех индейцев, прозвучала едва уловимая пылкая нотка.
– Да, – ответил я. – Я считаю, что ты, Нантокуас, настоящий рыцарь. А кроме того, ты мой друг, который спас мне жизнь.
Он улыбнулся, его улыбка была похожа на улыбку его сестры: такая же краткая, сияющая, и так же, как у нее, мгновенно сменяющаяся полнейшей серьезностью. Мы вместе сели у костра и принялись за непритязательный завтрак, во время которого нам прислуживали робкие смуглые девы, а с неба сквозь опушенные первой зеленью ветви деревьев лился яркий солнечный свет. Я не мог не улыбаться, глядя, как индейские девушки стараются предложить молодому вождю самые отборные куски мяса и самые вкусные маисовые лепешки, и как спокойно он отвергает их благосклонность. Когда трапеза завершилась, он ушел, чтобы смыть с себя красную и белую краску, снять головной убор, состоящий из чучела сокола и нескольких ниток медных бус, а также великолепный пояс, колчан и плащ, сшитый из шкурок енота. Тем временем мы с Диконом уселись перед нашим вигвамом, куря трубки и прикидывая расстояние, отделяющее нас от Джеймстауна, и кратчайший срок, за который его можно преодолеть.
Когда мы просидели так около часа, к нам явились с визитом старики и воины; теперь курение трубок должно было начаться сызнова. Женщины разложили большим полукругом циновки, и каждый дикарь уселся, явив при сем безукоризненную благовоспитанность – то есть в абсолютном молчании и с каменным лицом. Все они были размалеваны краской мира: красной или красной и белой; и все сидели, вперив глаза в землю, покуда я не произнес приветственную речь. Вскоре после этого воздух наполнился ароматным табачным дымом; в густой голубоватой мгле полукруг из раскрашенных человеческих фигур казался неким фантастическим сном. Один из стариков встал и сказал длинную и трогательную речь, многажды упомянув при этом выкуренные трубки мира и зарытые топоры войны. Когда он закончил, один из вождей заговорил о любви Опечанканоу к англичанам, «высокой, как звезды, глубокой, как Попогуссо, и необъятной, как небо от восхода до заката», присовокупив к этому, что смерть Нематтанау в минувшем году и распри по поводу охотничьих угодий не возбудили в сердцах индейцев желания отомстить. На этом куда как правдоподобном заверении он закончил свое выступление, и все индейцы молча уставились на меня, ожидая ответных медоточивых речей. Эти паманки, живущие вдалеке от наших поселений, почти не знали английского; познания паспахегов были лишь немногим больше. Посему я продекламировал им большую часть седьмой песни части второй поэмы мастера Спенсера «Королева фей». Затем я поведал им историю венецианского мавра, а закончил рассказом капитана Смита о трех головах турок.
Все это было воспринято как нельзя лучше. Когда индейцы наконец ушли, чтобы поменять раскраску тела для предстоящего пира, мы с Диконом посмеялись над своим дурачеством, как будто, кроме нас двоих, никто больше не умел играть словами. Мы были беспечны и веселы как дети – да простит нас за это Бог!
День тянулся медленно, с нескончаемой переменой блюд, каждое из коих мы должны были хотя бы отведать, с бесконечным курением трубок и речами, которые надо было выслушивать, а потом непременно отвечать. Когда наступил вечер и наши гостеприимные хозяева удалились, дабы приготовиться к пляске, мы были так утомлены, будто целый день прошагали пешком.
Весь день в деревьях шумел сильный ветер, но с заходом солнца он стих, превратившись в горестный шепот. Небо окрасилось тем же странным малиновым цветом, который я видел в Уэйноке в минувшем году. На этом фоне сосны были словно нарисованы чернилами, а узкие извилистые ручейки, пронизывающие болота, походили на струйки крови, которые медленно стекают в реку, черную там, где ее затеняли сосны, красную там, где ее касались лучи заката. Из глубины болот донесся крик какой то большой птицы, и было в нем что-то одинокое и зловещее, словно голос трубы, что играет над павшими на поле боя. Потом небо померкло и стало пепельно-серым, разом похолодало, и в воздухе разлилась какая-то давящая тяжесть, проникающая в самую душу. Дикон вдруг резко вздрогнул, беспокойно заворочался на бревне, которое служило ему ложем, и что-то забормотал.
– Тебе холодно? – спросил я.
Он покачал головой.
– Да нет, просто что-то дрожь пробирает. Я бы с радостью отдал все пиво, которое от начала времен сварили эти язычники, за один глоточек доброго бренди.
В центре деревни высилась огромная куча бревен и сухих веток, которую натаскали за день женщины и дети. Когда стемнело и в лесу заухали совы, ее подпалили и огонь осветил всю деревню из конца в конец. Стоящие там и сям вигвамы, подмостки, на которых сушили рыбу, высокие стройные сосны и раскидистые тутовые деревья – все это разом высветилось, когда пламя с ревом взметнулось до самой высокой безлистной кроны. Теперь деревня светилась, как зажженная лампа, поставленная среди мертвой черноты леса и болот. Опечанканоу, сопровождаемый двумя десятками воинов, вышел из леса и остановился подле меня. Я встал, дабы приветствовать его, ибо он был император, хотя в то же время – язычник и дикарь.
– Передай англичанам, что Опечанканоу стареет, – сказал он. – Годы, которые раньше были для него как капли росы на маисе, теперь подобно граду прибивают его к земле, из которой он вышел. Рука его уже не так быстра и сильна, как прежде. Он стар; тропа войны и танец скальпов более не услаждают его сердце. Он хочет умереть в мире со всеми. Передай это англичанам, а еще скажи им, что Опечанканоу знает, что они добры и справедливы, что они не относятся к людям с иным цветом кожи, как к детям, которых можно обмануть с помощью игрушек, а потом, когда они начнут мешать, убрать их со своего пути. Здешняя земля просторна, и в ней много охотничьих угодий. Пусть же люди с красной кожей, которые жили здесь столько лун, сколько летом бывает листьев на деревьях, и люди с белой кожей, которые прибыли сюда вчера, живут бок о бок в мире, деля маисовые поля, запруды с рыбой и охотничьи угодья.
Он не стал ждать моего ответа, но прошел дальше, и в его величавой фигуре и медленной твердой поступи не было ни малейшего признака старости. Я хмуро смотрел, как его вигвам поглотил его и воинов, и ни на секунду не поверил этому хитрому дьяволу.
Мы сидели, уставясь на огонь костра, когда нас внезапно обступила стайка девушек, вышедших из леса. Они были разрисованы краской, с оленьими рогами на головах и сосновыми ветками в руках. Они танцевали вокруг нас, то придвигаясь, пока темно-зеленые иголки не смыкались у нас над головами, то расходясь, так что нас и их разделяла полоса травы. Их стройные тела блестели в свете костра; они двигались грациозно, в такт жалостной песни, то распеваемой хором, то выводимой одним-единственным голосом. Так некогда танцевала перед англичанами и Покахонтас, танцевала много раз. Я подумал об этой милой девушке, о ее огромных удивленных глазах, о безвременной и печальной ее кончине, о том, как любила она Ролфа и как счастливы они были в своем коротком супружестве. Оно расцвело, такое же прекрасное и такое же недолговечное, как роза, которая, едва распустившись, увядает, оставляя после себя лишь память об ушедшей красе. Смерть труслива, она обходит стороной мужчин, бросающих ей вызов, и поражает молодых, красивых и невинных...
Нескончаемое лицедейство сегодняшнего дня утомило нас; к тому же струны наших душ были напряжены, ибо мы желали как можно скорее узнать, что же произошло в Джеймстауне с тех пор, как мы покинули тюрьму, Душевный подъем, который мы чувствовали какое-то время назад, прошел совершенно. Теперь и жалостная песня, и раскачивающиеся фигуры танцовщиц, и то и дело освещающий силуэты деревьев красный свет, и черный саван леса, и тихий горестный шум ветра – все это казалось чужим и вместе с тем таким омертвело древним, как будто мы видели и слышали это с сотворения мира. И вот внезапно на меня напал страх, страх беспричинный и неразумный, который, однако, тяжким камнем лег мне на сердце. Она была в городе, под защитой палисада, под покровительством губернатора, ее окружали мои друзья, а враг мой лежал больной и неспособный причинить ей вред. Опасность грозила не ей, а мне. Я посмеялся над собою, но все же на душе у меня было тягостно, и помышлял я лишь о том, чтобы поскорее пуститься в путь.
Между тем индейские девушки все ускоряли и ускоряли свой танец и теперь уже пели по-другому: весело, пронзительно и красиво. Звуки песни становились все выше и выше, смуглые руки и ноги двигались все быстрее и быстрее; затем, совершенно внезапно, и пение и пляски прекратились. Те, кто только что плясали дерзко и исступленно, словно жрицы какого-то буйного божества, снова превратились в робких смуглых индейских дев, которые смиренно отошли от нас и сели на траву под деревьями. Из темноты раздался взрыв диких воплей, лишь чуть менее устрашающий, чем военный клич. Один миг – и все воины деревни выбежали из тени деревьев и заполнили все пространство, освещенное костром. Они то окружали нас, то плясали вокруг костра, то каждый из них кружился вокруг своей оси, притоптывая и бормоча что-то себе под нос. Большинство из них были разрисованы красным, но некоторые, словно ожившие статуи, выкрасились в белое с головы до пят; были и такие, что натерлись жиром и налепили на него мелкие разноцветные перья. Из-за высоких головных уборов все они казались великанами и все походили на демонов, прыгающих и выплясывающих при свете костра. Как и девушки, они тоже пели, но напев их был груб и прерывался устрашающими воплями. Из хижины позади нас выбежали двое или трое жрецов, шаман и более двух десятков стариков. В руках у них были индейские барабаны, в которые они неистово колотили, и длинные, сделанные из тростника трубы, которые гудели так же воинственно. Старики несли надетое на кол изображение Оуки – чудовищное творение из набитых чем-то шкур и звякающих медных цепей. Когда они присоединились к воинам, пляшущим в свете костра, шум сделался оглушающим. Кто-то подкинул еще бревен в костер, и стало светло как днем. Опечанканоу в круге огня не было, как не было и Нантокуаса.
Мы с Диконом наблюдали за этим грубым зрелищем, как за любым другим увеселением виргинских индейцев – с отвращением и утомлением. Мы знали, что оно продлится большую часть ночи. Оно устраивалось в нашу честь, и какое-то время мы должны были сидеть и выказывать свое удовольствие; но по истечении некоторого срока, когда они напоются и напляшутся до того, что забудут о нашем присутствии, мы сможем уйти спать, и единственными зрителями песен и плясок воинов останутся женщины и дети. Мы ждали этого момента с нетерпением, хотя и не показывали своих чувств толпившимся вокруг нас танцорам и певцам.
Время шло, шум усиливался, и пляски становились все бешенее. Танцоры наносили друг другу удары, прыгая и крутясь вокруг своей оси, по их телам струился пот, а из глоток вырывались хриплые животные крики.
Костер, в который все подбрасывали свежие дрова, ревел и трещал, насмехаясь над безмолвными звездами. Стволы и ветви сосен казались бронзово-красными, лес вокруг был черен, как смерть. Все звуки, доносящиеся из болот и леса, тонули в визге труб, диких воплях и грохоте барабанов.
Из рядов примостившихся под соснами женщин доносились пронзительный смех и хлопанье в ладоши. Они сидели и стояли на коленях, наклонившись вперед, и, забыв обо всем, наблюдали за пляшущими воинами. Только одна смотрела не на них, а на нас. Она стояла немного поодаль от своих товарок, одна ее тонкая смуглая рука касалась ствола дерева, одна смуглая нога застыла впереди другой, как будто она только ожидала знака, чтобы сдвинуться с места. Время от времени она нетерпеливо поглядывала то на крутящиеся в свете огня фигуры, то на стариков и тех немногих воинов, что не танцевали, но потом ее взоры неизменно обращались к нам. Она была одной из тех дев, что танцевали перед нами раньше. Когда они сели отдохнуть среди деревьев, она исчезла, и только позднее я увидел ее снова выходя щей из темноты к костру и своим смуглым подругам. Увидев ее вновь, я вскоре понял, что за ее пристальным наблюдением за нами скрывается какая-то причина, что
она должна передать нам послание или предупредить о грозящей опасности. Один раз, когда я двинулся было, чтобы подойти к ней, она покачала головой и приложила палец к губам. Один танцор упал наземь в полном изнеможении, затем другой и третий, и дюжина или более воинов, сидевших справа от нас, заняли их места. Жрецы трясли своими погремушками и доводили себя до головокружения, изгибаясь и крутясь вокруг чучела Оуки; старики, хотя и сидели наподобие статуй, думали лишь о пляске и о том, как превосходно сами они плясали давным-давно, когда были молоды.
Я встал со своего места и, подойдя к вождю деревни, который сидел, вперив взгляд в молодого индейца, своего сына, судя по всему, готового превзойти остальных в этой бешеной пляске, сказал ему, что я и мой слуга устали и пойдем в наш вигвам, чтобы проспать остаток ночи. Он выслушал нас с затуманенным взором, не переставая следить за танцующим молодым индейцем, и не предложил проводить меня до нашего вигвама. А я еще заметил, что мое обиталище находится всего лишь в пятидесяти ярдах от него, освещенное пылающем костром, и было бы досадно отрывать его или кого-либо другого от созерцания этого вертящегося как волчок воина, такого сильного и смелого, что он наверняка когда-нибудь поведет своих соплеменников вперед, по тропе войны.
Не прошло и мгновения, как он кивнул, и мы с Диконом спокойно, но в то же время уверенно, дабы избегнуть любых подозрений в том, что мы хотим скрыться, покинули толпу дикарей и прошествовали по освещенному костром кругу, который отделял их от нашего вигвама. Когда мы прошли шагов пятьдесят, я оглянулся через плечо и увидел, что юная индианка уже не стоит под соснами, там, где мы видели ее в прошлый раз. Теперь она двигалась чуть дальше, то появляясь, то вновь скрываясь между деревьев, что росли слева, сразу за нашим вигвамом. Дойдя до входа в него, мы обернулись и посмотрели на толпу, которую только что оставили. Все сидели спиной к нам, все глаза были устремлены на танцоров, пляшущих вокруг разросшегося костра. Быстро и бесшумно мы миновали полосу освещенной земли, доходящую до наших друзей-деревьев, и оказались в узкой полосе тени между светом большого костра, который мы покинули, и блеском костра поменьше, который гостеприимно горел перед входом в вигвам императора. Под деревьями, ожидая нас, стояла молодая индианка, тонкая, как тростинка, с большими, широко распахнутыми робкими глазами. Увидев меня и Дикона, она не произнесла ни звука, а только опять приложила палец к губам и проворно заскользила вперед, неслышная, словно ночной мотылек, и мы последовали за ней, укрытые тьмой от стоящих в двух шагах часовых. Тропинка привела нас к вигваму; он был больше обычного и спрятан под сенью деревьев. Индианка бесшумно приподняла циновку, закрывавшую вход, и мы, мгновение поколебавшись, нагнулись и вошли.
Глава XXXIII
В которой мой друг становится врагом
В центре вигвама, как и полагалось, ярко горел огонь, освещая белые циновки, выделанные шкуры, оружие, висящее на сплетенных из прутьев и коры стенах, – обычную обстановку обычного индейского дома и еще Нантокуаса, стоящего, прислонясь к очищенной от коры толстой сосновой подпорке, которая поддерживала крышу. Огонь полыхал как раз между нами. Нантокуас стоял так прямо и недвижно, сложив руки на груди и высоко подняв голову, и черты его выражали такое непроницаемое, застывшее и деланое спокойствие, что в неверном свете пламени и редких клубах дыма, подымающихся над его головой, он походил на пленного воина, привязанного к пыточному столбу.
– Нантокуас! – воскликнул я и, размашисто прошагав мимо очага, подошел к нему и хотел было обнять, но он остановил меня движением руки, едва уловимым и вместе с тем властным. В остальном ничто не изменилось ни в его позе, ни в мертвенной невозмутимости его лица.
Юная индианка опустила входной полог, как только мы вошли; если она и поджидала нас, чтобы провести обратно, то снаружи, в ночной темноте. Дикон, держась у дверного проема, то глядел на молодого вождя, то обращал взор к оружию на стене, пожирая его глазами со всем пылом влюбленного, глядящего на предмет своей страсти. Сквозь толстое переплетение прутьев и коры неистовые вопли и пение доносились до нас смутно, и на фоне этих далеких звуков отчетливо слышались шелест ветра в лесу и шорох рассыпающихся сосновых головешек.
– Зачем ты так? – спросил я наконец. – Нантокуас, друг мой, что стряслось?
Он молчал не меньше минуты, а когда заговорил, голос его был так же лишен выражения, как и его лицо.
– Друг мой, – промолвил он. – Что ж, сейчас я покажу себя истинным другом англичан, другом чужаков, которые не захотели довольствоваться своими собственными охотничьими угодьями за большой соленой водой. А после того, как я это сделаю, не знаю, назовет ли меня капитан Перси своим другом.
– Ты всегда говорил без обиняков, Нантокуас, – ответил я. – Я не люблю разгадывать загадки.
И снова он стоял, не говоря ни слова, как будто речь давалась ему с трудом. Я смотрел на него в изумлении – так он переменился за столь краткое время.
Наконец он нарушил молчание:
– Когда танец закончится, и костры будут еле тлеть, и приблизится восход, тогда к тебе придет Опечанканоу, чтобы проститься. Он снимет с себя жемчужное ожерелье, чтобы ты передал его в дар губернатору, а тебе подарит браслет. А еще он даст тебе в провожатые трех воинов, чтобы они охраняли тебя в переходе через лес. У него есть послание, в котором говорится о его любви к белым людям, и он хочет передать его с тобой, своим нывшим врагом и пленником, чтобы все белые поверили, что он их истинно любит.
– Хорошо, – сухо сказал я, когда он замолчал. – Я передам его послание. Но ведь это не все, не так ли?
– То были слова Опечанканоу. А теперь послушай, что скажет Нантокуас, сын Вахунсонакока, вождя паухатанов. Видите два острых ножа, что висят на стене под луком, колчаном и щитом? Возьмите их и припрячьте.
Не успел он произнести эти слова, как Дикон уже держал в руках оба клинка из доброй английской стали. Один он протянул мне, и я засунул его за пазуху камзола.
– Итак, теперь мы вооружены, Нантокуас. Однако любовь, мир и добрая воля никак не вяжутся с такими смертоносными игрушками.
– Они могут вам пригодиться, – проговорил он все тем же тихим ровным голосом. – Если, проходя через лес, вы увидите что-то не предназначенное для ваших глаз, если ваши провожатые решат, что вы узнали больше, чем нужно, то эти трое, у которых будут и ножи, и томагавки, должны будут убить вас, которых они будут считать безоружными.
– Увидим что-то не предназначенное для наших глаз, узнаем больше, чем нужно? – переспросил я. – Объяснись!
– Они будут идти по лесу медленно, делая остановки, чтобы поесть и поспать. Им нет нужды бежать со всех ног, словно олень, за которым гонится охотник.
– Стало быть, нам надобно спешить в Джеймстаун так, будто от этого зависит наша жизнь, без еды, сна и отдыха?
– Да, – ответил Нантокуас, – если не хотите, чтобы смерть постигла и вас, и весь ваш народ.
В вигваме стало тихо, слышно было лишь, как потрескивает огонь в очаге и ветви склонившихся под ветром деревьев царапают сложенную из коры крышу.
– Смерть? – выдавил я наконец. – Какая смерть? Да говори же!
– Смерть от стрел и томагавков, – отвечал он, – и от мушкетов, что вы отдали людям с красной кожей. После того как солнце зайдет три раза, на англичан обрушатся все наши племена. В тот час, когда мужчины будут в поле, а женщины и дети в своих домах, они ударят все как один: и кекофтаны, и паспахеги, и чикахомини, и паманки, и эрроухейтоки, и чесапики, и нансмонды, и аккомаки, – и нигде, начиная с того места, где реки Паухатан надает с высоты на камни, до большой соленой воды, что лежит за землями аккомаков, не останется ни одного живого белого.
Он замолк, и с минуту в хижине слышался лишь один звук – потрескивание пламени. Потом ко мне вернулся голос.
– Все погибнут? – тупо переспросил я. – Но ведь в Виргинии живут три тысячи англичан.
– Они разбросаны далеко друг от друга и не предупреждены об опасности. А в индейских деревнях, что стоят на берегах Паухатана, Паманки и большого залива, много воинов, и все они наточили томагавки и наполнили колчаны стрелами.
– Разбросаны, – повторил я. – Рассеяны вдоль всей реки – одинокий домик здесь, два или три там... В Джеймстауне и Хенрикусе никто не ждет подвоха: мужчины будут в полях или на пристанях, женщины и дети – дома, за работой... И ни одна живая душа ни о чем не подозревает... О Боже!
Дикон, стоявший у дверного проема, решительно шагнул к очагу.
– Нам лучше идти сейчас, сэр, – сказал он. – Теперь, когда у меня есть нож, я наверняка смогу прикончить хотя бы одного из этих проклятых часовых. А когда мы от них отделаемся...
Я покачал головой, индеец тоже сделал отрицательный жест.
– Тогда ты просто станешь первой из многих жертв.
Я привалился к стене вигвама, ибо сердце в моей груди колотилось, как у перепуганной женщины.
– Три дня! Если мы будем спешить что есть мочи, то успеем. Когда ты обо всем этом узнал?
– Пока вы смотрели на пляску, мы с Опечанканоу сидели в его вигваме. Было темно. Он расчувствовался и рассказал мне о тех днях, когда он сам был молод и жил в далекой стране к югу от заката. У его племени были каменные дома, и поклонялись они великому и свирепому богу, которого поили человеческой кровью и кормили человеческим мясом. В ту страну тоже пришли белые люди на кораблях. Потом он рассказал мне о моем отце, о его мудрости, о том, каким великим вождем он был до того, как сюда явились англичане, и о том, как они заставили его встать на колени в знак того, что он владеет своими землями по воле их короля, и о том, как он их ненавидел. А потом Опечанканоу сказал, что все племена называют меня женщиной и говорят, что мне более не мила тропа войны, но он, не имеющий собственных сыновей, любит меня как сына, ибо знает, что в сердце своем я остаюсь индейцем. А потом он поведал мне то, что я сейчас пересказал тебе.
– Давно ли он это задумал?
– Уже много лун тому назад. Теперь я понимаю, каким ребенком я был, ребенком, которого обманом сманили с верной тропы и который более не замечал ее под покровом цветов и пеленой дыма из трубок мира.
– Но для чего Опечанканоу отсылает нас обратно? Вера английских поселенцев в него и без того крепка, как никогда.
– Это его каприз. Всех охотников, торговцев и тех, кто изучал наши языки, отослали либо в Джеймстаун, либо в их поселения с дарами и напутствиями, которые были слаще меда. Опечанканоу сказал вашим троим провожатым, когда именно вы должны прибыть в Джеймстаун. Он хочет, чтобы вы разливались соловьями, рассказывая губернатору лживую сказку о мире, но не успеет кто-либо выкурить трубку после этих ваших слов, как со всех сторон грянет боевой клич племен. Но если те, кто пойдет с вами, заподозрят, что вы что-то знаете, они убьют вас в лесу.
Он снова замолчал, застыв у столба, прямой как стрела, освещенный отблесками пламени, играющими на его обнаженных бронзовых руках и суровом, бесстрастном лице. За стеной вигвама поднялся ветер и завыл в голых ветвях, а издалека донесся взрыв особенно громких воплей. Циновка, закрывающая входной проем, шевельнулась, между нею и стеной показалась тонкая смуглая рука и поманила нас наружу.
– Зачем вы пришли сюда? – снова заговорил индеец. – Раньше, когда на всех землях от Чесапикского залива до самых дальних охотничьих угодий на западе жили одни люди со смуглой кожей, мы были счастливы. Для чего вы оставили свой родной край и сели на огромные черные корабли с парусами, похожими на летние облака? Разве ваш край не хорош? Разве леса ваши не обширны и не зелены, поля не плодородны, а реки не глубоки и не полны рыбы? А те города, о которых я слыхал, – разве они не прекрасны? Вы храбрые воины – так разве там, за большой соленой водой, у вас не было врагов, и вы не ходили тропой войны? Там ваша родина, а человек должен любить землю, на которой он охотится и на которой стоит его деревня. Здесь земля краснокожих. И они хотят, чтобы их охотничьи угодья, и маисовые поля, и реки принадлежали им одним и их женам и детям. У людей с красной кожей нет кораблей, на которых они могли бы уплыть к другим землям. Когда вы только явились, мы подумали, что вы боги; но вы повели себя не так, как ваш великий белый Бог, который, по вашим словам, так вас любит. Вы умнее и сильнее нас, но от вашей силы и ума нам не лучше, а хуже, ибо они превращают нас из людей взрослых в детей; они, как тяжкий груз, который лежит на плечах и голове ребенка, не давая ему расти. Ваши дары были горьки для нас, вы содеяли нам зло...
– Но не тебе, Нантокуас! – воскликнул я, уязвленный.
Он посмотрел на меня.
– Нантокуас – военачальник своего народа, а Опечанканоу – его король, и вот Опечанканоу лежит в своей постели и думает: «Мой военачальник Пума, сын Вахунсонакока, сидит сейчас у себя в вигваме и делает острые наконечники для стрел из твердого кремня, точит и полирует свой томагавк и думает о том, что через три солнца придет день, когда наши племена сбросят со своего плеча чужую руку – тяжелую белую руку, которая хочет навсегда пригнуть их к земле». Вот и скажи мне ты, который сам водил воинов на битву, какое другое имя можно дать теперь Нантокуасу, и больше не спрашивай, какое зло ты ему причинил.
– Я не назову тебя предателем, Нантокуас, – сказал и помолчав. – Потому что это нельзя назвать изменой. Ты не первый из детей Паухатана, кто любил и защищал белых людей.
– Моя сестра была женщиной, а по летам – ребенком. Она пожалела вас и спасла, не зная, что тем самым вредит своему народу. Тогда вас было мало, вы были слабы и не могли мстить. Но теперь, если вас не убить, вы припадете губами к чаше мщения, и напиток покажется вам столь сладостным, что вы уже вовек от него не оторветесь. Все больше и больше кораблей будут приплывать к нашим берегам – и вы будете становиться все сильнее. Может прийти день, когда густые леса и сверкающие на солнце реки, которые даровал нам Кивасса, не услышат более наших имен.
Он на мгновение замолчал с непроницаемым лицом и глазами, которые, казалось, пронзали стену времени и прозревали непостижимое будущее.
– Уходите, – вымолвил он наконец. – Если вы не погибнете в лесу, если вы вновь увидите того, кого я называл братом и учителем, скажите ему... нет, не говорите ему ничего! Уходите!
– Пошли с нами. Мы, англичане, найдем тебе место среди нас... – начал было Дикон охрипшим голосом, но тут же осекся, когда я резко одернул его.
– Я не прошу тебя ни о чем подобном, Нантокуас, – сказал я. – Нападай на нас, если хочешь. Заранее предупрежденные благородным противником и готовые к бою, мы встретим тебя, как один рыцарь встречает другого.
Он минуту стоял недвижно. Выражение его лица, изменившееся было от неловких слов Дикона, снова сделалось суровым и непроницаемым; затем очень медленно он поднял повисшую руку и протянул ее мне. Его взгляд встретился с моим. В немом вопросе его глаз были и робкая надежда, и горделивое сомнение.
Я шагнул к нему сразу же и взял его руку в свою. Минуту – и он высвободил ладонь из моего пожатия, приложил палец к губам и тихо свистнул юной индианке. Она тотчас отвела в сторону висячие циновки, и мы с Диконом вышли наружу, а Нантокуас остался стоять, все так же прислонясь к подпорке в красном свете очага.
Суждено ли нам пройти через лес, сквозь набирающую силу грозу, вернуться в Джеймстаун, предупредить их о гибели, которая надвигается на них? Суждено ли нам вообще покинуть эту гнусную деревню? Наступит ли когда-нибудь утро? Когда мы тихо и незаметно добрались до нашей хижины и сели в дверном проеме, чтобы ждать рассвета, нам казалось, что звезды никогда не погаснут. Индейцы, скачущие между нами и костром, словно вдыхали жизнь в высокое пламя; если один из них падал, изнеможенный бешеным танцем, на его место тотчас вставал другой, и пронзительные крики и бой барабанов все не смолкали.
Но только для нас двоих звучал сигнал тревоги; за много миль от нас под безгласными звездами англичане и англичанки мирно спали, не слыша, как стучится в ворота их смертный час, и некому было крикнуть им: «Проснитесь!» Когда же придет рассвет, когда мы наконец тронемся в путь? Я так измучился от ожидания, что мне хотелось кричать: ведь нам предстояло пройти десятки миль, а времени оставалось так мало! А что, если нам так и не удастся дойти до этих спящих? Я видел, как собираются темнолицые воины, племя за племенем, отряд за отрядом, несметные толпы теней, несущих смерть сквозь безмолвный лес и участки земли, где мы его вырубили и построили дома... Я видел славных англичан: Кента и Торпа, и Ирдли, Мэдисона, Уинна, Хэймора, мужчин, которые боролись, чтобы завоевать и удержать эту землю, такую прекрасную и такую смертоносную, Уэста и Ролфа, и Джереми Спэрроу... Я видел детей, играющих у порога, женщин... одну женщину...
Ожидание закончилось, как заканчивается все в этом бренном мире. Пламя огромного костра опадало все ниже и ниже, и по мере того, как он потухал, серый свет, поначалу робкий, делался все увереннее, все ярче. Наконец танцоры замерли, женщины разошлись, а жрецы со своим мерзким чучелом их языческого божка Оуки удалились. Завывание труб смолкло, грохот барабанов тоже, и вся деревня угомонилась в бледном предрассветном сумраке, тихая, сонная и обессилевшая.
Но затишье продлилось недолго. Когда озерца чистой моды среди болот подернулись рябью и порозовели от света утренней зари, женщины принесли нам с Диконом поесть, и вокруг нас тотчас же собрались воины и старики. Они расселись на циновках и чурбаках, и я предложил им кукурузных лепешек и мяса и сказал, что они должны непременно прийти в Джеймстаун, дабы отведать стряпни бледнолицых.