Текст книги "Иметь и хранить "
Автор книги: Мэри Джонстон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
В деревне пировали; еще много часов после наступления ночи везде ярко пылали костры и раздавались взрывы хохота и громкие песни. Голоса женщин были мелодичны, нежны и печальны, и тем не менее они ждали завтрашнего дня как величайшего из праздников.
Я подумал о женщине, которая, бывало, пела тихо и сладостно в сумерках в Уэйноке и у камина в доме пастора. Наконец все шумы затихли, костры погасли, и деревня заснула под небесами, которые нынче, как видно, были довольно слепы и глухи.
Глава XXXI
В которой Нантокуас приходит нам на помощь
Тот, кто был солдатом и искал приключений в чужих дальних странах, наверняка встречался со смертью много раз и видел ее во многих обличьях. Я хорошо изучил ее грозный лик и не очень его боялся. И за уродливой маской, которую я видел пред собою сегодня, меня в конце концов ожидала все та же старая знакомая. Я не был малым ребенком, который хнычет, внезапно оказавшись в темной комнате, и мне не пристало жаловаться на занавес, который непреклонная рука опустит между мною и жизнью, которой я жил. Смерть не страшила меня, но когда я думал о той, которую должен был навеки покинуть, мне начинало казаться, что я сойду с ума. Если бы вся эта история приключилась со мною год назад, я бы спокойно проспал всю ночь до утра – но теперь, теперь...
Я лежал, привязанный к бревну перед открытой дверью, и, глядя в дверной проем, видел сосны, качающиеся под ночным ветром, и мерцание реки под звездами, а еще я видел ее, видел так же ясно, как будто она стояла под деревьями, освещенная полуденным солнцем. То она была Джослин Перси, которую я знал в Уэйноке, то в доме пастора, то в швыряемой бурей лодке, то на пиратском корабле, то в тюрьме Джеймстауна. Одна моя рука была свободна; я достал из-за пазухи камзола маленький лиловый цветок и прижал его к лицу. Цветок совсем уже увял, и жгучие слезы не могли вернуть его к жизни.
Ее лицо, то веселое, то дерзкое, то бледное и измученное, снова сменило выражение, и теперь я видел ее перед собой такой, какой она была в джеймстаунской тюрьме, когда прильнула к моей груди и посмотрела на меня главами, блестящими от любви и непролитых слез горя.
На земле Виргинии была весна, и вскоре придет лето, но не для нас. Я протянул руку к жене, которая была далеко-далеко, и сердце мое сжалось от отчаяния. Она была мне женой меньше года, и только на днях я узнал, что она меня любит.
Через какое-то время острота моих мук притупилась, и я продолжал лежать, подавленный и лишенный всякой надежды, думая о пустяках и считая звезды между верхушками сосен.
Медленно миновал еще один час, и мужество вернулось ко мне. Я подумал о Диконе, который оказался в этой переделке из-за меня, и спросил, как он. Он ответил мне с противоположной стороны вигвама, но едва первые слова слетели с его уст, в вигвам ворвался охранник и приказал нам замолчать. Дикон выругался, и дикарь ударил его. Услыхав, как он снова зашевелился, я спросил, сильно ли его поранили. Он ответил отрицательно, и больше мы с ним не говорили.
Теперь пространство перед вигвамом заливал ясный свет луны. Ночь клонилась к концу, мы уже могли ощущать в воздухе приближение утра – оно придет совсем скоро. Зная, как быстро оно близится и что принесут нам первые лучи зари, я постарался собрать все свое мужество, рожденное твердым духом христианина, а не суетной гордыней язычника.
При первых серых проблесках рассвета деревня внезапно проснулась, будто от побудки боевого горна. Из длинных общих вигвамов высыпали мужчины, женщины и дети, вспыхнули, разгоняя туман, многочисленные костры, и все селение наполнилось гамом человеческих голосов.
Женщины спешно принялись готовить и начали приносить маисовые лепешки и жареную на открытом огне рыбу воинам, сидевшим на земле перед королевским вигвамом. Нас с Диконом развязали, вывели наружу и выдали нам нашу долю пищи. Мы принялись за еду, сидя бок о бок со своими тюремщиками, и Дикон, у которого через весь лоб шла огромная ссадина, схватил индейскую девушку, которая подала ему блюдо рыбы, и, посадив ее рядом с собой, крепко поцеловал в губы, отчего та нисколько не рассердилась, а воины рассмеялись.
При обычном порядке вещей по окончании трапезы последовало бы курение табака. Но сегодня не была закурена ни одна трубка, и женщины поспешно унесли блюда и убрали все остатки завтрака.
Вождь паспахегов встал, сбросил свой плащ и заговорил. Это был мужчина в расцвете сил, высокий, сильный, как ирокез, и безмерно жестокий и хитрый даже для дикаря. На его груди, разрисованной причудливыми фигурами, висело ожерелье из мелких костей, а мокасины украшала бахрома из скальпов его врагов. Поскольку его племя жило ближе всего от Джеймстауна и часто вступало с нами в стычки, я не раз слышал его речи и хорошо знал, как он умеет распалять страсти своего народа. Ни один актер не владел так мимикой и жестом, ни один поэт не смог бы так тонко подобрать нужные слова, ни один военачальник не сумел бы так быстро и горячо воодушевить солдат, к которым обращался. Все индейцы красноречивы, но этот далеко превосходил всех.
И на сей раз его речь возымела желаемое действие. Начав с того дня в месяце цветов, когда крылатые каноэ впервые принесли белых людей на земли Паухатана, он продолжал описывать год за годом, дошел до нынешнего часа и сделал паузу, наблюдая свой полный и безграничный триумф. Его слушателей охватило такое неистовство, что они были готовы покончить с нами тотчас же, здесь и сейчас. Мы в свою очередь вскочили на ноги и стояли, прислонясь спинами к огромному лавру, лицом к лицу с беснующейся толпой. Настолько лучше было бы для нас, если бы томагавки, отведенные назад для бросков, полетели в цель, если бы ножи, направленные нам в лица, вонзились по рукоятки в наши сердца, что мы нарочно звали смерть, изо всех сил стараясь взглядами и словами разъярить наших палачей до такой степени, чтобы они забыли о своем первоначальном намерении и осуществили месть немедля. Но этому не суждено было сбыться. Вождь заговорил опять, показывая рукой на холмы с возвышающимися над ними черными зданиями, едва различимыми в рассветной дымке. Мгновенно – и руки, сжимавшие оружие, опустились, еще мгновение – и мы отправились в путь.
Все как один жители деревни двинулись через лес к холмам, до которых было не больше нескольких полети стрелы. Молодые паспахеги понеслись вперед, чтобы участвовать в приготовлениях, но бывалые воины и старики продолжали идти мерно и степенно, и вместе с ними шли мы с Диконом, шагая так же спокойно, как и они. Женщины и дети в основном шли сзади, хотя пара-тройка нетерпеливых старух пробежала мимо нас, обзывая мужчин черепахами, которые никогда не достигнут цели. Одна из этих женщин несла огромный факел, и пока она бежала, за ней тянулась полоса пламени и дыма. Другие старухи тащили куски коры, доверху наполненные острыми сосновыми щепками, запас которых хранился в каждом вигваме.
Солнце еще не взошло, когда мы достигли лощины между невысокими холмами. Над нашими головами возвышались три длинных дома, в которых индейцы хранили изображение Оуки и мумии своих королей. Святилища, обращенные фасадами к алеющему востоку, все еще окутывал туман. Омерзительного вида жрецы, сплошь размалеванные причудливыми узорами, с повязанными на головах чучелами змей, яростно потрясая погремушками, выбежали из дверей храмов, бросились нам навстречу и принялись плясать вокруг нас, извиваясь всем телом, вздымая руки и производя при этом адский шум. Дикон уставился на них, пожал плечами и, презрительно крякнув, сел на поваленное дерево, чтобы лучше наблюдать маневры наших врагов.
Место, куда нас привели, представляло собой природный амфитеатр и отлично подходило для предстоящего здесь зрелища. Те из индейцев, которые не могли втиснуться в узкую лощину, разошлись по склонам холмов и со свирепым смехом наблюдали оттуда за вкапыванием в землю пыточных столбов, которые принесли с собою те, кто был помоложе. Женщины и дети рассыпались по лесу, видневшемуся за впадиной между холмами, и вскоре вернулись, неся огромные охапки сухих сосновых веток. Разгоряченные зрители шумно выражали свое ликование. Издевательский смех, крики неистового торжества, треск погремушек, яростный бой двух громадных барабанов – все это сливалось в оглушительный гвалт, притупляющий сознание. А высоко над ложбиной между холмов гневно рдели небеса, и белая дымка поднималась вверх, скручиваясь, словно струйки дыма.
Я присел рядом с Диконом на бревно. Под ним пучками росли бледно-голубые цветы с тонкими стебельками. Я сорвал несколько цветков и представил себе, какими голубыми выглядели бы они на белой коже ее ладони; но затем уронил их, внезапно устыдясь, что я так много думаю о земном и так мало о небесном. Мы с Диконом не заговаривали друг с другом: в разговорах не было смысла. В аду кромешном, до которого сузился для нас весь мир, лишь одно было понятно и неизбежно – то, что нам с ним предстояло умереть вместе.
Пыточные столбы были уже вкопаны в землю и выкрашены в красный цвет, и хворост под ними аккуратно уложен. Индианка, державшая факел, который должен был зажечь костер, пробежала мимо нас, крутя его над головой, чтобы пламя разгорелось ярче. Пробегая мимо меня, она остановилась и медленно провела огнем по моим запястьям. Бой барабанов внезапно смолк, и громкие голоса стихли. Для индейцев нет музыки слаще, чем крик врага; а если они исторгли его у человека смелого, который прилагал все силы, чтобы стерпеть боль, то тем лучше. Теперь все они молчали, потому что не хотели пропустить даже чересчур шумного вздоха.
Видя, что они подходят все ближе, мы с Диконом встали. Когда они подошли к нам вплотную, я повернулся и протянул Дикону руку. Он даже не пошевелился, чтобы пожать ее. Вместо этого он стоял, уставившись в одну точку – мимо меня и немного вверх. Его бронзовое от загара лицо покрыла внезапная бледность.
– Мне припоминается какой-то стих, – тихо вымолвил он. – Думаю, он из Библии. Я слышал его как-то раз еще до того, как пошел по кривой дорожке: «Возвожу очи мои к горам, откуда придет помощь моя».[133] Смотрите, сэр!
Я повернулся и последовал взглядом за движением его пальца. Перед нами берег круто подымался, и на всем этом пространстве до самой вершины холма не было деревьев: одна только красная земля да низкая поросль голых кустов. За возвышенностью простирался залитый солнцем восточный край неба. На самом гребне холма, на фоне восхода стоял человек – то был индеец. С одного его плеча свисала шкура выдры, в руке он держал длинный лук. Руки и ноги его были обнажены, и, стоя неподвижно, омытый розовым светом зари, он походил на какое-то совершенное бронзовое божество – от расшитых бисером мокасин до спокойного непроницаемого лица под венцом из перьев. Он только что вышел из-за бровки холма, и индейцы в лощине еще не видели его.
Пока мы с Диконом смотрели вверх, наши мучители бросились на нас. Их было с дюжину или больше, а мы оба были безоружны. Двое повисли на моих руках, оттягивая их к низу, третий взялся за ворот камзола, чтобы сорвать его с меня, и тут над нашими головами просвистела стрела и вонзилась в стоящее за нами дерево. Руки, схватившие меня, вдруг разжались, и с громогласным воплем волнующаяся толпа повернулась туда, откуда прилетела стрела.
Индеец, пустивший ее, чтобы возвестить о своем прибытии, спускался по склону к лощине. Темные фигуры, пригнувшиеся, чтобы ринуться вперед, выпрямились и расслабились. Секундное молчание, когда все затаили дыхание, рассматривая одинокую фигуру, взорвалось криками: «Сын Паухатана! Сын Паухатана!»
Он сошел в лощину, и непререкаемая властность его лица и жестов заставили толпу качнуться то в одном направлении, то в другом и, наконец, расступиться и пропустить его к тому месту, где стояли мы. Индейцы по-прежнему обступали нас со всех сторон, но больше не хватали нас за одежду и не висели у нас на руках.
– На сей раз это был очень большой волк, капитан Перси, – сказал Нантокуас.
– Я никогда еще не был так рад твоему появлению, Нантокуас, если только волк не собирается нынче позавтракать троими вместо двоих.
Он улыбнулся:
– Сегодня волку придется поголодать.
Взяв меня за руку, он повернулся к своим нахмурившимся собратьям.
– Воины с берегов Паманки! – воскликнул он. – Этот человек – друг Нантокуаса, а это значит, что он друг и всех тех, которые называли Паухатана отцом. Костер не для него и не для его слуги; держите его наготове для монаканов и для собак из длинного дома[134]. А для друга Нантокуаса – трубка мира, танец девушек, лучший молодой олень и самая жирная рыба из верш.
Все индейцы, как один, подались вперед с яростным ропотом недовольства. Их вождь вышел из толпы соплеменников и заговорил:
– Было время, когда Нантокуас был пумой, притаившейся в ветвях над вожаком стада оленей, но теперь Нантокуас – ручная пума, валяющаяся в ногах у белых людей! Были времена, когда одно слово сына Паухатана весило больше жизни многих собак, таких, как эти двое, но нынче мне неведомо, почему по его приказу мы должны потушить костры вокруг столбов. Он более не военачальник, ибо Опечанканоу не поставит во главе своих воинов ручную пуму бледнолицых. Наш верховный вождь – Опечанканоу, и скоро он разожжет невиданное доселе пламя. А нашему огню мы скормим то, что посчитаем нужным, и сегодня вечером Нантокуас может поискать в золе кости этих белых!
Он умолк, и тут же из толпы раздались громкие крики одобрения. Паспахеги набросились бы на нас опять, если бы Нантокуас, стоявший во время всей издевательской речи вождя неподвижно, с гордо поднятой головой и каменным лицом, не вскинул вверх руку с зажатым в ней золотым браслетом в виде свернувшейся змеи, украшенной большим зеленым камнем. Мне никогда не приходилось видеть эту вещицу прежде, но, по-видимому, остальным она была знакома. Возбужденные голоса затихли, и все индейцы: и паспахеги, и паманки – застыли, словно обратившись в камень.
Нантокуас холодно улыбнулся.
– Сегодня Опечанканоу вновь назначил меня военачальником. Мы вместе – брат моего отца и я – выкурили трубку мира, сидя под светом звезд у его вигвама, и внизу, под нашими ногами, темнели болота и текла река. Многие пели ему в уши против меня, но он не стал слушать их лживых песен. Мои друзья – его друзья, мой брат – его брат, мое слово – его слово; залогом тому служит этот браслет для ношения выше локтя, равного которому нет. Его Опечанканоу принес с собою, когда пришел из никому неведомой страны на земли паухатанов много весен назад. Никто из белых людей, кроме этих двоих, его не видел. Опечанканоу уже близко. Он идет сюда с двумя сотнями воинов, высокими, как сасскеханноки и храбрыми, как сыновья Вахунсонакока[135]. Опечанканоу придет к святилищам, чтобы помолиться Кивассе о хорошей охоте. Хочешь ли ты, чтобы он спросил тебя, когда ты будешь лежать у него в ногах: «Где друг моего друга, моего военачальника Пумы, с которым мы вновь стали одним целым?»
Из толпы индейцев послышался долгий глубокий вздох, затем наступила тишина, и они отодвинулись назад, медленно и с недовольным видом – точно собаки, побитые хозяином, но готовые порвать поводки страха при первом проявлении слабости.
– Прислушайтесь, – сказал Нантокуас улыбаясь, – и вы услышите, как шуршат прошлогодние листья под ногами Опечанканоу и его воинов.
И правда, из леса за холмами доносился шум сотен шагов. Жрецы и шаман паманки с приветственными криками бросились туда, чтобы уверить царственного богомольца в том, что Оуки будет к нему благосклонен. За жрецами и шаманом последовали самые уважаемые воины и старики паманки. Вождь паспахегов повел себя подобно флюгеру: сначала он прислушался к все приближающемуся топоту шагов, взглянул на спокойное и уверенное лицо сына Паухатана, затем придал своим чертам выражение безмятежности и произнес умиротворяющую речь, в которой главная вина за недавние события была возложена на певчих птиц, которые желали паспахегам зла. Когда он закончил, молодые индейцы вырвали из земли пыточные столбы, зашвырнули их в заросли подлеска, а женщины разбросали зажженный хворост и кинули горящие головешки в протекавший неподалеку ручей, где они погасли в клубах свистящего пара.
Я повернулся к индейцу, которому мы были обязаны своим чудесным спасением.
– Нантокуас, ты уверен, что это не сон? По-моему, Опечанканоу и пальцем не пошевельнет, чтобы спасти нас от пыток и казней, которые придумают для нас племена.
– Опечанканоу очень мудр, – ответил он тихо. – Он сказал мне, что теперь, когда он докажет, что ему дорог даже тот, кого можно назвать его врагом, тот, кто не раз выступал против мира с ним на советах белых людей, англичане уверятся, что он истинно любит их. Он сказал, что в течение пяти солнц капитан Перси будет пировать с Опечанканоу, а потом его отправят обратно в Джеймстаун. Он полагает, что после этого капитан Перси перестанет высказываться против дружбы с ним, называя его любовь к белым людям всего лишь пустыми словами, не подкрепленными делом.
Он говорил безыскусно, и в каждом его слове сквозило благородство его натуры и непоколебимая вера в то, что он говорил. Я, который был старше и лучше знал людей и маски, которые они носят на своих лицах, поверил речам Опечанканоу лишь наполовину. Моя вера в то, что темный властитель индейцев нас ненавидит, ничуть не поколебалась, и я – пока тщетно – пытался найти каплю яда в протянутом им медоносном цветке. Видит Бог, я и представить себе не мог, как отравлено это растение!
– Когда ты пропал три солнца назад, – продолжал Нантокуас, – мы с моим братом пошли по твоему следу до хижины на опушке леса, но не нашли там ничего, кроме мертвой пумы. Там, у выхода, мы наткнулись на след паспахегов, но вскоре добрались до ручья, где след оборвался.
– Мы шли по руслу этого ручья полночи, – сказал я.
Индеец кивнул.
– Я знаю. Мой брат вернулся обратно в Джеймстаун, чтобы собрать лодки, людей и ружья для похода в деревню паспахегов и дальше, вверх по реке Паухатан. Я же, кому не нужно ружье и кто не станет драться против собственного народа, двинулся вверх по течению ручья и шел по нему, покуда солнце не начало клониться к закату. Тогда я обнаружил надломленную ветку и след мокасина, наполовину прикрытый кустом, который, должно быть, не заметили, когда стирали с песка остальные следы. Тогда я оставил русло ручья и пошел дальше по следу, пока он снова не прервался у реки. Я более не стал искать его продолжения, ибо понял, что паспахеги обратили свои лица к Уттамуссаку и что там, в лощине между тремя святилищами, где уже горело множество костров, они разведут новый. И я свернул со своего пути и спешно отправился на поиски Опечанканоу. Вчера, когда солнце стояло уже низко, я нашел его – он сидел в вигваме над болотами и желтой от солнца рекой. Мы выкурили трубку мира, и он снова назначил меня своим военачальником. Я попросил у него змейку с зеленым камнем, чтобы показать ее паспахегам как знак его доверия. Он дал мне ее, но пожелал отправиться в Уттамуссак вместе со мной.
– Я обязан тебе жизнью... – начал было я.
Он легким жестом прервал мою речь.
– Капитан Перси мой друг. Мой брат любит его, и он был добр к моей сестре Покахонтас, когда она была пленницей в Джеймстауне. Я рад, что смог отогнать от него нынешнего волка.
– Скажи мне вот что, – попросил я. – Перед тем как ты покинул Джеймстаун, слышал ли ты что-либо о моей жене и моем враге?
Он покачал головой.
– На восходе комендант пришел в дом моего брата и разбудил его, крича, что ты сбежал из тюрьмы и что твой враг лежит в доме для гостей, весь изодранный каким-то лесным зверем. Мы с моим братом тотчас же пошли по твоему следу; город еще не проснулся, когда мы оставили его, и с тех пор я туда не возвращался.
К концу его рассказа мы остались в лощине втроем, ибо все дикари – и мужчины, и женщины – поспешили навстречу своему императору, слово которого было законом для всех племен от великого водопада на далеком западе до Чесапикского залива. Солнце только что поднялось над низкими холмами, заливая своим золотистым светом и лощину, и все, что ее окружало. Вода в ручейке засверкала точно бриллианты, а деревянные истуканы, украшавшие черные святилища, больше не казались устрашающими. Нигде не ощущалось ни малейшего признака угрозы: ни в безоблачных небесах, ни в доносившемся из леса сладостном и жалобном молитвенном песнопении к Кивассе, которое выводили женщины паманки. Пение приближалось, и шуршание прошлогодних листьев под множеством ног становилось все явственнее; затем весь этот шум разом затих, и Опечанканоу вступил в лощину в одиночестве. В прядь волос, оставленную на его бритой голове, было воткнуто орлиное перо, на обнаженной груди, не тронутой ни краской, ни татуировкой, висели три нитки жемчуга; его мантия была сплетена из перьев мелких певчих птиц с голубыми спинками и казалась мягкой и блестящей как атлас. Лицо этого императора варваров было темно, холодно и бесстрастно, как лик смерти. За этой никогда не меняющейся непроницаемой маской, будто в безопасном убежище, этот человек – дьявольски хитрый и коварный – мог подводить под нас невидимые подкопы, замышляя пашу погибель. Он обладал мужеством и чувством собственного достоинства – этого у него было не отнять. Думаю, он и ведомые им племена считали, что мы, англичане, причинили им немало обид: Бог знает, возможно так оно и было. Однако, если когда-либо мы и вели себя сурово или несправедливо в наших отношениях с дикарями – а я этого не утверждаю, – то по крайней мере в наших действиях не было коварства, и мы не раздавали поцелуев Иуды.
Я выступил вперед и встретил его на том самом месте, где был разложен костер. Минуту мы оба молчали. Истинной правдой было то, что я много раз высказывался против него, и он это знал. Также истинно было и то, что без его помощи Нантокуас не сумел бы спасти нас от верной смерти. И еще одной истиной было то, что индеец никогда ничего не прощает и не забывает. Он был моим спасителем, и я знал, что милосердие он явил по какой-то ведомой ему одному таинственной причине, которую я не мог постичь. Однако я должен был выказать ему благодарность и выразил ее так просто и кратко, как только мог.
Он выслушал меня без удовольствия и без неприязни, и никакие иные чувства не запечатлелись на его лице, и лишь когда я закончил, он, будто пробудившись ото сна, улыбнулся и протянул мне руку, как сделал бы белый.
Когда чьи-то губы растягиваются в улыбке, я всегда смотрю этому человеку в глаза. Глаза Опечанканоу были так же непроницаемы, как полночное озеро, а веселья или дружелюбия в них было не больше, чем в широко раскрытых глазах демонов, вырезанных из дерева на углах святилищ.
– Певчие птицы напели ложь в уши капитану Перси, – произнес он, и его голос был подобен его взгляду. – Опечанканоу полагает, что капитан Перси более не будет слушать их лживое пение. Вождь паухатанов любит белых людей: и англичан, и других белых, если они существуют. Он назовет англичан своими братьями и научится от них, как править и кому молиться.
– Пусть Опечанканоу пойдет со мною нынче в Джеймстаун, – ответствовал я. – Ему ведома мудрость лесов – пусть же он познает мудрость города.
Император снова улыбнулся.
– Я приду в Джеймстаун уже скоро, но не сегодня, и не завтра, и не послезавтра. А капитан Перси будет должен выкурить со мною трубку мира на берегу Паманки и будет пять дней пировать со мною и смотреть, как танцуют молодые воины и индейские девы. Потом он сможет отправиться в Джеймстаун с дарами для великого белого отца и с посланием от Опечанканоу, что он скоро явится сам, чтобы поучиться у белых людей.
Я мог бы скрежетать зубами от этого промедления из-за этих пяти дней, когда она будет считать меня мертвым, но было бы верхом глупости и чистым безумием выказать нетерпение, которое меня снедало. Я тоже умел улыбаться одними губами, когда того требовали обстоятельства, и пить горькое питье так, словно это напиток богов. С самым что ни на есть веселым видом и без особых опасений мы с Диконом последовали за хитроумным императором, его молодым военачальником, которого он снова привязал к себе незримой нитью, и их свирепой свитой обратно в деревню, которую мы не чаяли когда-либо увидеть вновь. Мы пробыли там день и ночь, затем Опечанканоу отослал паспахегов прочь – куда, он нам не сказал – и вместе с нами направился в свою собственную деревню, располагавшуюся вверх по течению от великих болот Паманки.
Глава XXXII
В которой мы гостим у императора
Мне и прежде случалось проводить по нескольку дней и ночей среди индейцев в качестве исследователя, завоевателя и переговорщика, когда мы меняли голубые бусы на еду – кукурузу и индеек. Тогда со мною всегда были и другие англичане. Хорошо представляя себе, что мы имеем дело с язычниками, коварными и свирепыми, которые сегодня набиваются в друзья, а завтра станут злейшими врагами, мы держали мушкеты наготове, смотрели в оба и, тешась остротой риска и новизной противника и обстановки, ухитрялись получать от этих кратких визитов не только выгоду, но и немалое удовольствие. Но сейчас все было иначе.
День за днем я изнывал от тревоги в проклятой деревне Опечанканоу. Пиры, охота и ликование всей деревни после удачной охоты, буйные песни и еще более буйные пляски, фантастическое ритуальное фиглярство, внезапные вспышки ярости и столь же внезапные взрывы хохоча, громадные костры, вокруг которых сидели размалеванные воины, бессонные часовые, обширные болота, через которые невозможно было пройти ночью, мертвые листья, громко шуршавшие даже от самого легкого шага, однообразные дни, нескончаемые ночи, когда я думал о ее горе и об опасности, которая, быть может, ей грозила, – все это было как дурной сон, от которого я не мог очнуться.
Суждено ли нам когда-нибудь пробудиться? Может быть, от этого сна мы перейдем к более глубокому, от которого не будет пробуждения? Каждое утро я задавал себе вопрос: а не окажемся ли мы снова в лощине между холмами, прежде чем придет ночь? Ночь приходила, а в нашем причудливом сновидении все оставалось по-прежнему.
Должен признать, что загадочный император, которому мы были обязаны жизнью, принимал нас как дорогих гостей. Самые лучшие куски мяса убитых на охоте животных доставались нам, самая вкусная рыба, самые нежные корешки. Шкуры, на которых мы спали, были легкими и пушистыми, женщины прислуживали нам усердно, а старики и воины вели с нами бесчисленные торжественные беседы, сидя под распускающимися деревьями в клубах голубого табачного дыма. Мы были живы и в добром здравии, с нами учтиво обращались и вскоре обещали отпустить; мы могли бы ждать – ибо нам не оставалось ничего другого – в относительном довольстве, но ни малейшего довольства не было в наших сердцах. В воздухе был разлит ужас. Он словно невидимое испарение подымался от зеленеющих болот, от медленно несущей свои воды реки, от гниющих листьев, от стылой черной земли и обнаженного леса. Мы не знали, в чем его суть, но он пробирал нас до мозга костей.
Все это время Опечанканоу мы видели редко, хотя нас поселили в такой близости от него, что его часовые охраняли и нас. Словно некое божество, он скрывался в самых глубинах своего вигвама с его извилистыми коридорами и висячими циновками, отгораживающими его от остального мира. Иногда, выходя из своего затворничества, он отправлялся прямиком в лес. Вместе с ним уходили лучшие воины, но по возвращении они не приносили с собой добычи и не приводили пленных. Что они делали в лесу, мы не знали. Будь с нами Нантокуас, он бы сильно скрасил наше пребывание в деревне Опечанканоу, но утром того дня, когда мы прибыли в деревню, император отправил его послом к рагшаханнокам, и на четвертое утро нашего пребывания у Опечанканоу, когда восход снова озарил черный голый лес, он еще не вернулся. Если бы бегство было возможно, мы с Диконом не стали бы ждать, когда Опечанканоу исполнит свое сомнительное обещание, данное нам среди святилищ Уттамуссака. Но бдительность индейцев не знала сна: они следили за нами и день и ночь. А были еще сухие листья, которые предательски шуршали при малейшем движении, а еще надо было пересечь болота и переплыть реку...
Так томительно протекли четыре дня, а ранним утром пятого, едва выйдя из нашего вигвама, мы обнаружили Нантокуаса, который сидел, великолепный в своей раскраске и нарядной амуниции посла, недвижный, как бронзовая статуя, и не обращающий ни малейшего внимания на восхищенные взгляды женщин, что стояли на коленях вокруг нашего костра, готовя нам завтрак. Увидев нас, он встал, чтобы поприветствовать нас, и я крепко обнял его – так рад я был увидеть его снова.
– Раппаханноки устраивали пиры в мою честь очень долго, – сказал он, – и я уже начал бояться, что капитан Перси уйдет в Джеймстаун до того, как я вернусь на берега Паманки.
– Увижу ли я когда-нибудь Джеймстаун вновь, Нантокуас? – спросил я. – Меня одолевают сомнения.
Он посмотрел мне в глаза, и взгляд его был так же прям и искренен, как и всегда.
– Вы уйдете завтра на рассвете, – ответил он. – Опечанканоу дал мне слово.
– Я рад это слышать. Но для какой надобности нас задержали тут вообще? Почему он не освободил нас еще пять дней назад?
Нантокуас покачал головой:
– Я не знаю. У Опечанканоу в голове много разных мыслей, которые он не открывает никому. Но завтра он отошлет вас в Джеймстаун с дарами для губернатора и с уверениями в своей любви к людям с белой кожей. Сегодня будет дан большой пир, а вечером для вас будут танцевать юноши и девушки. Поутру вы отправитесь в путь.
– А ты разве не отправишься с нами? – спросил я. – Мы всегда рады видеть тебя, Нантокуас, и в память о твоей сестре, и ради тебя самого. Ролф возликует, увидев тебя снова: он все время ревнует тебя к лесу.
Он снова покачал головой.
– Нантокуас, сын Паухатана много думал в последнее время, – сказал он просто. – Уклад жизни и обычаи белых людей казались ему очень хорошими, и он знает, что Бог белых людей сильнее, чем Оуки, он добр и милосерден, не то что Оуки, который высасывает кровь детей. Помнит он и Покахонтас, которая любила белых людей и заботилась о них, и плакала, когда им грозила опасность. Думает он и о Ролфе, ибо Ролф – его брат и учитель. Но Опечанканоу – его король, люди с красной кожей – его народ, а лес – его дом. Если оттого, что он любит Ролфа и пути белых людей кажутся ему лучше собственных, он забыл все это, значит, он не прав. Всевышний недоволен им. Теперь Нантокуас вновь вернулся домой, в лес, к охоте, к тропе войны и к королю своего народа. Он снова станет пумой, притаившейся в ветвях...