355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Майя Туровская » Зубы дракона. Мои 30-е годы » Текст книги (страница 4)
Зубы дракона. Мои 30-е годы
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:34

Текст книги "Зубы дракона. Мои 30-е годы"


Автор книги: Майя Туровская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Синдром «скворешника»

Когда ныне покойный М. Гефтер задумал свой интереснейший проект – частные дневники вокруг года Большого террора, честно говоря, мне казалось, что в оппозиции «житье-бытье – террор» последний если и найдет выражение, то скорее всего в фигуре умолчания. Но даже бездны мрачной на краю иные, как упомянутый выше Аржиловский, продолжали свою нелицеприятную летопись. Сельский житель, лишь недавно освобожденный «милостью Москвы» из мест заключения, ведет записи со свободой, которая и в прочие советские времена была бы удивительна. Безумной – во времена Большого террора – кажется сама разумность его наблюдений. Их трезвость.

26.11.36. Что-то даст нам новая Конституция? Жирные чиновники и их опричники думают по-другому. Вчера в конторе проговорился председатель здешней артели Строшков – Конституция это одно, а власть на местах это другое. И он, пожалуй, прав, этот краснорожий бандит. Лично я не жду ничего нового, так бы прожить – и то хорошо.

18.01.37. Вчера у меня интересный разговор был со сторожихой. Критиковала она порядки и в конце концов вывела заключение: «Все растащат, ничего не выйдет».

Из этих беглых записей 36–37-х годов очевидно, во-первых, что народ и партия и тогда не были едины; а во-вторых, как мало все изменилось на Руси. Правда, после социалистической революции за эти наблюдения платили жизнью, зато после капиталистической – суммой прописью. А еще пару десятилетий спустя это наблюдение стало общим местом, «коррупцией».


01.02.37. Думал о новой Конституции, так нашумевшей на весь земной шар. А в чем дело? Какая собственно разница? Одна вывеска. Живем среди изгнанных «кулаков» в кавычках. Перемены никакой: считают их полукрепостными. Нет, товарищи, трещину великую в русской земле никакой конституцией не замажешь, и власти из рук завоеватели не выпустят. Слова и разговоры.

07.11.36. Между прочим, портреты вождей теперь устроены наподобие прежних икон: круглый портрет вделан в рамку и прикреплен к палке. Очень удобно: на плечо и пошел. И вся эта подготовка очень напоминает подготовку к прежним религиозным торжествам. Там были свои активисты – здесь свои. Дороги разные – суета одна.

С именами собственными:

03.02.37. Читал обвинительную речь Вышинского по делу троцкистского центра, прекрасно! Умница Вышинский. Но вот беда! Сегодня Вышинский называет бандитами и жуликами всех подсудимых, а когда они были у власти… Кто может поручиться за то, что завтра на скамье подсудимых не окажутся самые великие, родные?

И наконец:

11.02.37. Сколько уголовного преступления совершает социалистическое государство против безответственного Егора Быкова… облагает чрезмерным налогом, идущим на покрытие растрат и ограблений, для того, чтобы торговать хлебом по спекулятивной цене. За зерно Егору Быкову платят 90 копеек. За 16 килограммов. А продают самые низкие сорта пшеничного хлеба по 90 копеек за килограмм, увеличивая капитал в 16 раз.

Ничего удивительного, что за этот дневник бывший зэк Аржиловский заплатил жизнью. Но даже и это, казалось бы всеобщее, правило советской жизни не было непреложным. Дневник супруги (потом экс-) композитора Юрия Шапорина Любови Васильевны Шапориной, дамы «из бывших», которая по опыту знала, что «в НКВД надо говорить умеючи, как в бирюльки играть, и, главное, не трусить», а «лучше всего, иметь глуповато-светский вид»[19] 19
  Здесь и далее цит. по изд.: Шапорина Л. В. Дневник: В 2 т. М., 2011.


[Закрыть]
, – мог бы потянуть и на вышку. Но она избежала репрессий, хотя, «как ягненок у Lafontaine», имела все шансы быть схваченной, тем более что взяла на воспитание двух сирот своих репрессированных друзей. Поступок в те времена если и не «типичный», то и не уникальный.

Ее профессией был кукольный, но театр, и из дневников можно узнать из первых рук банальную историю развода Алексея Толстого и куда менее банальную реакцию пока еще не репрессированного функционера Союза писателей Старчакова («…Ведь я выводил его в вожди, на место Горького. Ну, увлекись Улановой и уезжай в Ниццу. Жест! А то Людмилу…»). Можно прочитать о знаменитом докладе «Мейерхольд против мейерхольдовщины», о триумфальном исполнении Пятой симфонии опального Шостаковича и о «демонстрационной» овации публики, а также о пресловутых «первых выборах» 12 декабря 1937 года:

Quelle blague![20] 20
  Вот так шутка! (фр.)


[Закрыть]
Я вошла в кабинку, где якобы я должна была прочесть бюллетень и выбрать своего депутата в Верховный Совет – выбрать, значит, иметь выбор. Мы имели одно имя, заранее намеченное. В кабинке у меня сделался припадок смеха, как в детстве. Я не могла долго принять соответствующий вид.

Она и вообще была приметлива к черному юмору советской реальности. Мара (советского разлива сирота, ее приемыш), читая «Буратино», заметила: «Как это папа Карло не знает, где счастливая страна? Я думала, что все знают, что это СССР»; а в дни, когда выслали очередных ее друзей, Шапорина обратила внимание на заметку в «Вечерней Красной газете» «День птицы».

В этот день все школьники, пионерские и комсомольские организации будут строить скворешники, чтобы прилетающие птицы находили себе готовый кров. Трогательно. А десятки тысяч людей… выброшены в буквальном смысле на улицу, гнезда разгромлены. А тут скворешники.

Л. В. Шапорина, 1940 год.

Теперь эти мемуары изданы полностью, они охватывают огромный период – с 20-х по 60-е годы.

Эта необходимость – совместить внутри одного человеческого хронотопа геноцид и «скворешники» – мучила наше воображение, когда мы с Юрой Ханютиным, задолго до встречи с Михаилом Роммом, задумывали «Обыкновенный фашизм». Мучил опыт собственного детства, пережитый, но не освоенный сознанием. То, что материал был чужой, немецкий, не казалось нам помехой. 30-е годы были эпохой «тоталитарного» эксперимента в довольно широком диапазоне, хотя и в разном, иногда скорее авторитарном, варианте. Пусть историки докапываются до причин – мы при этом жили. Разумеется, в документальном кино соответствующего материала было кот наплакал, фильм получился о другом.

Увы, опыты быстротекущей жизни в постсоветское время стерли для меня старый знак вопроса в этом месте. То, как незатейливо и просто поражение (пусть не военное) и связанный с ним комплекс неполноценности оборачиваются поисками врага, а рабская психология может перейти в психологию господства и подавления, стало доступно наблюдению невооруженным глазом. Но дневники 30-х дают возможность заглянуть хотя бы краешком в «поток сознания», которому впервые пришлось осваивать тоталитаризм как образ жизни.

10.10.37. У меня тошнота подступает к горлу, когда слышу спокойные рассказы: тот расстрелян, другой расстрелян, расстрелян, расстрелян. Это слово всегда в воздухе, резонирует в воздухе. Люди произносят эти слова совершенно спокойно, как сказали бы «пошел в театр». Я думаю, что реальное значение слова не доходит до нашего сознания – мы слышим только звук. Но внутренне не видим этих умирающих под пулями людей (Шапорина).

Появление TV доказало, что зрелище убийства, вызывая резкий шок, лишь ускоряет наступление «запредельного торможения» (по Павлову) и оказывает на эмоции анестезирующее воздействие. Не потому ли нынче в таком спросе кровавые триллеры, что они служат чем-то вроде пастеровской прививки против возможных «укоров совести»?

2.11.37. Просыпаюсь утром и машинально думаю: слава Богу, ночью не арестовали, днем не арестовывают, а что следующей ночью будет – неизвестно. Вчера утром арестовали Вету Дмитриеву. Пришли в 7 утра, их заперли в комнату, производили обыск. Позвонили в НКВД – «брать здесь нечего». Арестована Анисимова (балерина). Мне просто дурно от нагромождения преступлений во всей стране (Шапорина).

А под этим впечатлением – от августа 39-го – подписались бы тогда многие, но многие ли решились его записать:

Фотография в «Правде» чего стоит! Направо глупые разъевшиеся морды Сталина и Молотова, а слева, скрестив по-наполеоновски руки, тонко и самоуверенно улыбается фон Риббентроп. Да, дожили. Торжество коммунизма! Урок всем векам и народам, куда приводит «рабоче-крестьянское» правительство! (Шапорина)

За одни «морды» можно было заплатить жизнью. Но – пронесло.

Непротиворечивые парадоксы бытия

Октябрьской революции в год Большого террора стукнуло всего двадцать лет, так что поколения еще не успели смениться. Но многие, в том числе «из бывших», по-прежнему читая старые любимые книги в старых изданиях, пользуясь старым бабушкиным буфетом и принимая на себя все тяготы коммунального быта, тем не менее приняли советскую власть искренне, всею душою. Среди них можно отметить категорию женщин, еще до революции ходивших «в народ».

Дневник Г. В. Штанге, супруги профессора МЭМИИТа, упоминавшийся выше, может почти так же служить пособием по городскому, московскому быту, как «календарь» Фролова – по сельскому. Она сознательно старается сохранить черты своего времени для будущего. Дневник иллюстрирован вырезками из прессы, семейными фотографиями. На самом деле он не менее заслуживал бы полного, отчасти даже факсимильного и комментированного издания, чем дневник Шапориной, но вкусы избирательны: «советское» нынче не в моде.


При этом довоенная профессорская жизнь (как, впрочем, и постсоветская) не текла молоком и медом (исключением была разве что эпоха атомной бомбы). Туго было со всем: с жилплощадью, деньгами, промтоварами, со свободным временем. Один сын обзаводился хозяйством, и она с ночи толклась в очередях за чем придется. «За четыре дня мне удалось добыть две кастрюли». Керосинка стоила ей шести с половиной часов боевых действий. Другой сын ютился с женой и ребенком на 10 кв. м. «Просто ужас охватывает, когда подумаешь, как живут сейчас люди вообще и инженеры в частности», – Штанге еще помнила прежнее почтение к званию инженера. И по этому поводу она заносит в дневник историю коллеги ее сыновей, который, имея с женой комнату в 9 кв. м, должен был (когда мать приехала их проведать) заниматься, лежа на животе под столом. «Я записала этот случай, чтобы те, кто будет жить после нас (ау, Чехов, „Три сестры“!), прочитал и почувствовал, что мы переносим».

С тяготами быта, однако, у нее непротиворечиво соседствуют восторги не только по поводу торговли, которая «за истекшие 20 лет приведена в неузнаваемое состояние», но и по поводу советского кино, разрешения на новогоднюю елку, «счастливого детства», устроенного товарищем Сталиным, праздничной иллюминации, открытия Детского театра (кстати, на месте ликвидированного 2-го МХАТа. – М. Т.) и выборов в Верховный Совет.

Запись сделана в 6.30 утра 12 декабря 1937 года, когда вся семья (включая домработницу) уже успела вернуться с избирательного участка:

Опустив свои бюллетени, мы вышли и поздравили друг друга. Не знаю почему, у меня в душе было какое-то волнение и даже слезы подступали к горлу. Может быть, потому, что мы были первые из первых избирателей на первых во всем мире таких выборах.

Итак, по поводу советского апофеоза: у одной – слезы, у другой – смех. Увы, людей-винтиков легче задумать на входе, чем получить на выходе. Даже с применением самого большого террора. Парадоксальная непротиворечивость сочетания в сознании повседневного ужаса «обыкновенного социализма» и даруемого им же счастья – черта, разумеется, более массовидная, нежели синдром «скворешника», – нечто вроде защитной реакции организма в потоке повседневной борьбы за существование. А идея избранности («первые из первых») – не важно какой: классовой или расовой, конфессиональной или социальной, материальной, моральной, политической или возрастной – самый доступный и надежный из рычагов в эпохи катаклизмов (нынешние поиски «русской идеи» – разве не поиски пригодной точки опоры для декларации очередной избранности?). Утопия, пока могла, умела утилизировать даже свои проколы: например, неувязочку с мировой революцией.

18.05.38. 17 мая день неизгладимый из моей памяти. Подумать только – я, рядовая женщина, в стенах Кремля, в Георгиевском зале, в присутствии нашего Правительства, наших Вождей! Где? В какой еще стране это возможно, кроме нашей Родины!

Но самый интересный парадокс этого интереснейшего дневника – соотношение в женском сознании понятий «личной» жизни и «общественной».

Почему я, вырастившая четверых детей и пройдя такую тяжелую жизнь, должна еще теперь, в 53 года, на исходе моей жизни отказаться от личной жизни для того, чтобы дать возможность жене моего сына жить так, как ей нравится. Для меня эта жертва настолько велика, что я даже не уверена, что найду в себе силы еще раз, и, конечно, последний, заглушить желание личной жизни.

Если искушенный читатель, дрейфующий в потоке сексуального агитпропа, сочтет, что речь идет о какой-нибудь поздней интрижке или страсти, то он ошибется радикально. Под «личной» жизнью верная супруга и добродетельная мать подразумевает работу – даже не по профессии, а в полном смысле слова «общественную»: «Движение жен командиров транспорта». Это может показаться кому-то смешным, даже глуповатым (на самом деле начало ее «общественной работы» – 1905 год), но именно в этой сфере измученная тяжелым бытом советская домохозяйка могла найти пространство личной свободы. Свобода сексуальная провозглашена была революцией, но, перестав быть «рабой любви» хотя бы номинально, женщина тем более становилась рабой домашнего очага. Поощряемая общественная работа была не только областью свободы-от-кастрюль, но и средством повышения личного статуса. Присутствие наркома Кагановича на банкете «жен» маркировало этот статус.

Он вел себя и говорил очень просто. Слушал пение, смотрел на танцы и даже сам один тур протанцевал, да еще спросил, хорошо ли у него выходит. Совсем по-товарищески.

Идея поехать на фарфоровый завод в Дулево и собственноручно, от имени «жен», расписать в подарок Лазарю Моисеевичу сервиз не была ниоткуда спущена, как принято думать о любой инициативе 30-х – от рекордов до перелетов, но, как и последние, принадлежала самим «активисткам». Этот забавный казус, оставшийся (в отличие от выставки подарков Сталину) достоянием дневника, для 30-х был вполне модельным.


Население не было обижено ни талантами, ни пассионарностью. А партия владела искусством соцрекламы куда прицельнее нынешних клипмейкеров (недаром же Гитлер учился этому у «красных»). Личная инициатива могла вознести к вершинам успеха или стоить здоровья, порой жизни. «Или грудь в крестах, или голова в кустах», – объяснил мне когда-то эту советскую рулетку летчик Громов, герой знаменитого перелета через Северный полюс. А уж кого из активистов в Пантеон славы, а кого на инвалидность – это дело партии.

«У нас героем становится любой»

Знаменитые кадры встречи «челюскинцев» когда-то обошли весь мир: кавалькада машин, океан цветов, метель листовок, поток ликования. Кадр стал фирменным знаком советской пропаганды. Но за кадром этой – номинально, но и реально – героической эпопеи (спасения со льдины команды ледокола «Челюскин», потерпевшего крушение) таились события не менее драматические, а может быть, и героические, но оставшиеся «во мгле».

Дневник Ширнова Е. И. (его надо непременно полистать в РГАЛИ, иначе он кажется неправдоподобной выдумкой) позволяет заглянуть по ту сторону прославленной эпопеи, увидеть ее с изнанки. Арктика, как и небо, была космосом 30-х, и автор дневника оказался в 1933-м одним из счастливых участников попытки пройти Севморпуть в одну навигацию. Правда, не на «Челюскине», а на другом, еще менее удачливом, ледоколе. Поначалу все шло согласно плану, и энтузиасты развлекали себя частушками вроде:

 
Хорошо по морю плыть,
когда Сталин правит,
мы проложим все пути
В Арктике холодной.
Просветим мы там народ
Большевистскою учебой, –
 

и прочее в том же духе. Но корабль забуксовал еще прежде «Челюскина» в затоне Лобуя. Энтузиасты остались без продовольствия, поскольку вспомогательные суда запоздали и из-за штормов не сумели разгрузиться. Началась цинга; больным было приказано покинуть Колымский край, для чего им пришлось собственными силами сооружать посадочную площадку. Человек сорок успели вывезти, но…

12.02.34. Сегодня моя очередь. Жду. Телеграмма. Самолет не прилетит. Вторая – пароход «Челюскин» терпит аварию.

13.02. Третья телеграмма – «Челюскин» раздавило льдами, пароход пошел ко дну.

14.02. Пассажиры и команда спасены, за исключением одного, все высажены на льдине, продовольствия на два м-ца. У нас у всех ноги так и подкосились, в ужасе сидим и думаем, как же теперь быть, ведь люди на льдине. Надо же их будет спасать. Мы не сумеем как больные. С получившимся таким несчастьем у нас на пароходе все было забыто о выезде, а только думы были одни, как бы поскорей спасти людей, находившихся на льдине.

Итак, «челюскинцы», как и летчики, были вполне кондиционными героями (были бы ими и сегодня – разве что с большей помпой), но героями советского мифа сделала их пропаганда. А таким, как Ширнов, стране и не надо было приказывать быть героем: он и был им по собственному желанию, забывая о себе, не рассчитывая на «шумную славу», которая его миновала.

В конце концов он тоже был эвакуирован с места аварии и даже отправлен в санаторий. Увы, оказалось, что «цинга сильнее всякого врача», и домой из санатория его пришлось нести. Он остался полным инвалидом, но присутствия духа не терял и даже работал по силе возможности. Так что миф героя не был чистой выдумкой. Героизм нужен был, чтобы компенсировать государственные притязания, непомерное честолюбие одних, а также непрофессионализм, халатность и разгильдяйство других. Недаром же заметил брехтовский Галилей, что счастлива страна, которая в героях не нуждается (правда, взамен она создает звезд).

Разумеется, автору можно было бы и далее порассуждать о парадоксах 30-х, этого ключевого десятилетия XX века, десятилетии тоталитарного (авторитарного) эксперимента, оставившего по себе пепел несбывшегося гуманизма, разрешение на массовое убийство и опыт «запредельного торможения». Можно было бы заметить, что в результате войн и революций, в присутствии и при участии СМИ болевой порог человечества повысился куда очевиднее, чем пресловутая среднегодовая температура. Но жизнь всегда богаче, и дневники нагляднее рассуждений.

Из дневника студента Уральского горного института Леонида Потемкина:

Здравствуй 1935-й год в стране социализма! Сейчас приехал с комсомольского собрания, прорабатывали постановление 9 пленума ЦК ВЛКСМ о политучебе, культмассовой работе комсомола. Я выступал в прениях, выразил громадный смысл и значение постановления и связал это с задачами нашей работы, чтобы достойно нести звание передовой, активной, политически развитой молодежи…

Вот перед моим окном каток, деревянные горки, украшенные цветами жизнерадостности, веселия, здоровья, ловкости и красоты – рабочей и учащейся молодежи и взрослыми, вплоть до пожилых рабочих, возвращающих себе не испытанную молодость. А над катком из огромного репродуктора льется и развевается чудная, нежная, изящная мелодия лучшей музыки, созданной человечеством, и очаровательно красивых звуков голоса советских артистов.

Так в глухие доинтернетовские времена он писал для себя, но обращаясь мысленно к urbi et orbi[21] 21
  Городу и миру (лат.).


[Закрыть]
(дневник чаще всего резонирует этой потенцией), – сравните со стилем многочисленных современных блоггеров, и многое о том времени станет понятно.

Утром я приехал в читальный зал б-ки Белинского. Встретил студента 4 курса. Я сказал ему, что… я не знаю, кем буду. Он ответил – Гёте тоже не знал, кем он будет, но он думал, что он будет гением, и занимался философией, литературой, искусством и естественными науками. В результате чего оформился великий поэт с универсальной эрудицией. Эта тождественность со мной меня воодушевила…

Как я доволен стажировкой. Ведь я средний командир революционной пролетарской Армии… Весь объят задором, нетерпением заниматься со взводом… Чистый, четкий, решительный голос буйно концентрирует внимание взвода. Объясняю. Указываю недостатки. Бросаю взглядом удаль, бодрость в глаза человека.

Нарочно не придумаешь. Но не стоит торопиться зачислить студента в самодовольные идиоты, если не в пародисты. Анализируя свои истоки, он вспоминает «детское переживание нужды», необходимость просить милостыню и получать унизительные отказы. «Именно это вздыбило мою волю на негодование и протест». И смысл и слог его записей суть формы изживания детских комплексов. Изжил, между прочим, не ушел в бандиты, стал со временем даже замминистра геологии.

Нужда – кто бы, как бы и о чем бы ни писал – пронизывает весь корпус дневников как назойливая, однообразная нота. Она складывает сознание не менее, чем страх (а ведь жить к середине 30-х действительно «стало легче»). Острая нужда большинства на фоне кичливой и беззаконной жировки некоторых и сегодня составляет лейтмотив российской жизни, но многие ли из тех, кого семья посылает просить милостыню, станут мерять себя по Гёте?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю