Текст книги "Лондон, любовь моя"
Автор книги: Майкл Джон Муркок
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– О Мэри! Моя любимая читательница! – Она обращалась с ней, как обращалась когда-то со своими ученицами в школе, где работала до того, как была уволена, затем посажена в тюрьму и наконец сослана в Вифлеемскую больницу. – Ну, кто у нас сегодня? Джейн Остин? Но кажется, ты ее уже прочитала. Анна Радклиф тебе не нравится? Не могу ничего возразить. Так что…
– Я хотела посмотреть серию классики. – Мэри была явно смущена.
– Может, Вальтер Скотт?
– Нет, не Скотт. Я хотела бы еще раз глянуть в Дизраэли. – В компании Маргарет Мэри вдруг начинала сыпать словечками из подростковых журналов. – Он меня доконал своей «Сибиллой».
Ее удивляли собственные способности к мимикрии. Она могла имитировать любого, включая самого доктора Мейла. Это несколько облегчало ее жизнь, хотя любой другой, менее уверенный в себе пациент испытал бы на ее месте страх перед раздвоением личности.
Стеллажи с книгами были расставлены перпендикулярно к окнам таким образом, что проходы между ними легко просматривались со стола библиотекаря. Окна были завешаны зелеными шторами. Пахло деревом, пылью, старой бумагой. Маргарет не только тщательно расставила вверенные ей книги, но и регулярно их чистила. Корешки были отполированы, с обложек стерты любые пятнышки. Иногда Мэри натыкалась на старательно распрямленные уголки страниц.
Третьим в комнате был маленький старичок, которого они называли Эрнст-полисмен, из-за того что считал себя старшим инспектором уголовного розыска и читал детективы или то, что он называл «отчетами о преступлениях». Черты лица у него были мелкие, как у гномика, а бегающие глазки выражали мрачное осуждение. Угодив в Вифлеемскую больницу в первый раз, он пытался арестовать всех, включая главного врача, но теперь удовлетворялся тем, что разгадывал загадочные случаи, о которых слышал по радио. Мрачно взглянув на Мэри, он еле заметно пожал плечами и повернулся к томикам Агаты Кристи, каждый из которых прочитал уже десятки раз. Потом наугад вытащил один и проковылял к столу, где мисс Хезлтайн с молчаливым неодобрением зарегистрировала книгу, проводила его до двери неприязненным взглядом и вернулась к своим важным занятиям, невидимым за конторкой.
Собрание «макмиллановской» классики было подарено больнице миссис X. Э. Стэндлейк. Мэри любила книги этой серии главным образом потому, что они особенно не привлекали других читателей и стояли на особых полках в конце отдела художественной литературы. По крайней мере половину из них до Мэри не брала в руки ни одна живая душа. Страницы даже не были разрезаны и пахли краской. Мэри нравилась их анонимность. У всех книг были одинаковые красные корешки, тисненные поблекшим золотом и украшенные незатейливым цветочным узором, а иллюстрации часто были сделаны одном и тем же художником. Мэри уже знала их имена. Это были Фред С. Пеграм, X. Р. Миллар, С. Р. Брок, Р. М. Брок, Крис Хаммонд, Хью Томпсон, Ф. X. Таунзенд, Дж. Эйтон Симингтон и другие. Некоторых из них она помнила с детства по иллюстрациям в «Виндзор мэгезин» и других старых толстых журналах, которые часто были для нее единственным доступным чтением: их давали ей книготорговцы с Фаррингдон-роуд. Фаррингдон-роуд была за углом дома, в котором она выросла. Бесконечные ряды книжных лотков тянулись до Ладгейтской площади, мимо Бартса и Смитфилда и уходили под Виадук. Летом после обеда, во время школьных каникул, она часто ходила на книжный развал и вскоре стала известна всем лоточникам, с жаром рекомендовавшим ей своих любимых авторов, отдавшим ей задаром дешевые издания, потрепанные старые номера журналов, томики классики в бумажных обложках, напечатанные в две колонки. А сверху, с Виадука, казалось, взирали на них с ласковым одобрением кариатиды, символизирующие все викторианские добродетели. Даже после того, как она окончила школу и получила работу в Холборне, в универмаге «Гэмэджиз», меньше чем в двух минутах ходьбы от Виадука, она продолжала бродить по Фаррингдон-роуд во время обеденного перерыва. Бабушку так восхищала ее любовь к чтению, что она лишь пару раз, да и то чисто символически, посетовала на эту ее привычку. Дедушка же, становясь с каждым днем все более рассеянным, намекнул ей, что образование – единственное спасение для девушки из рабочей семьи, и умолял ее взяться за более полезные книги вроде «Страдающего человечества» и «Очерка истории».
Она вытащила «Сибиллу» с одной из верхних полок. В этой книге иллюстрации Фреда Пеграма были не слишком удачными. Мэри притворилась, что разглядывает картинки, но на самом деле наслаждалась уединением и тишиной. Наконец она отнесла роман к Маргарет Хезлтайн.
– Нашла! – бодро воскликнула она.
– Молодчина! – Мисс Хезлтайн поставила свежий штамп на листок. – Увидимся завтра?
– Или послезавтра. – Мэри взвесила книгу в руке.
Когда она вышла на лестничную площадку, сверху ее громко окликнули:
– Вот вы где! – По лестнице к ней спускался тощий, черноволосый и темноглазый доктор Мейл в полосатом костюме, с небрежно завязанным галстуком, похожий на развязную обезьяну. – Мэри! Мэри! Мэри! Мы ищем вас повсюду. И не сообразили, что вы, наверное, в библиотеке.
Она заволновалась. Не заметили ли они чего-то странного в ее поведении? Не собираются ли они поместить ее в отдельный бокс? А как же любовные планы?
– О нет, ничего страшного! – Приблизившись к ней, он оказался едва ли выше ее ростом. – Вас просят пройти наверх, в комнату для собеседований. Они хотят осмотреть вас еще раз. – Он раздраженно ухмыльнулся. – Вы не против пойти сейчас наверх? – Он показал рукой. – Я буду там.
И в это самое время она решила, что будет любить обоих, только Джозеф Кисс будет ее первым любовником. Разбуженная поцелуем. Хотя мальчик безопаснее, но в то же время – слишком юн. Даже Патрику приходилось кое-что выпытывать у моего дедушки. Она прижала «Сибиллу» к груди и поднялась на верхний этаж. Дверь в приемную была открыта, виднелась мебель из вощеного дуба, столы и стулья. Она остановилась, вглядываясь в антисептическую пустоту комнаты. Я всегда была немножко пухленькой, но он сказал, что я ему нравлюсь такой, как есть, так что мне никогда не хотелось меняться, я и не пыталась. И вообще это было так прекрасно. Мы все были так счастливы – очень счастливы, если оглянуться назад. Это было до войны, до пожара. По пятницам к чаю я жарила ему обычно немного трески. Л по субботам мы всегда ходили в кино. Она хорошо знала роль, которая им понравится, но они еще дали ей время на репетицию.
Перед ее мысленным взором прошел Джозеф Кисс, на этот раз без одежды. Она задрожала и облокотилась о дверной косяк.
– Идите! Идите! Не о чем беспокоиться, Мэри! Идите же! Смотрите, вы уронили книжку. Идите! У вас есть блестящий шанс выбраться отсюда! Заходите же! Будьте собой, Мэри! – настойчиво подбадривал ее доктор Мейл, мечтающий пойти домой. Он нагнулся. Протянул ей упавшую «Сибиллу». – С вами все в порядке?
– Все в порядке, – ответила она.
Откинув прилипшие ко лбу волосы, Мэри двинулась вперед, вдыхая запах воска, пристально глядя на дверь, в которую она должна пройти, чтобы попасть на повторный осмотр.
Я полагаю, что потеря памяти произошла из-за шока, вызванного гибелью Пата. Странно и то, что у меня, кажется, нет никаких побочных эффектов. Такое ощущение, что я могу спокойно начать с того, на чем остановилась. Хотя, конечно, ребенок вырос и все такое. Но я легко могу найти работу. Ты сверкаешь и переливаешься как ласковый и нежный зверь из литого золота, с нежным отростком. Мне это снилось. Вы оба мне снились.
– Идите, Мэри!
Изобразив на лице самую обыкновенную улыбку, она подчинилась его приказу.
Сады цыган 1954
Проблемы, конечно, были, писал Дэвид Маммери в своем отчете в те времена, когда он еще доверял доктору Мейлу. Самый тяжелый год моей жизни? Очевидно, тысяча девятьсот пятьдесят четвертый, когда я понял, что мама больна, и когда впервые увлекся историей нашей семьи. Лично со мной все было в порядке, о чем, я уверен, мне уже приходилось упоминать. Первое воспоминание – это бомбы, лучи прожекторов, силуэты самолетов, чудовищные взрывы. Дядя Рег вспоминает, как однажды вошел в нашу спальню и увидел, что мать стоит со мной у окна. Мы смотрели на Блиц.
Дядя Рег хорошо знал семейную историю и был готов многое мне рассказать. Рег Маммери был братом моего отца. Раньше он участвовал в велосипедных гонках вместе с отцом. Одно время он жил с нами по соседству. Моя мать дружила с его женой. Я видел его чаще, чем отца. Мой папа – Вик Маммери, Король Спидвея. Работал на оборонном предприятии где-то в Кройдоне. Мать одна возила меня то в деревню, то на море: наверное, это была своего рода эвакуация на природу. Мать была очень нервной, с перепадами настроения, хотя с годами стала спокойнее. Честно говоря, она избирала очень драматичные способы демонстрации своего несчастья. Помню, однажды, вскоре после того, как отец ушел, она стояла, раскачиваясь, на верхней ступеньки лестницы, а потом упала и покатилась вниз. Может, это я окликнул ее? Может быть. Был ли я виноват в том, что она упала? Не знаю. Кажется, она не сильно расшиблась.
В другой раз, уже в другом доме, она проделала почти то же самое. Поскольку тогда я был уже старше, то побежал за нашатырем. Я вытащил пробку и наклонился, сунув бутылочку ей под нос. Нашатырный спирт пролился на ее верхнюю губу и попал в рот. Она тут же подскочила и принялась кричать на меня, обвиняя в том, что я собирался ее отравить.
Теперь я, конечно, подозреваю, что ее обмороки были подстроены, однако у нее был недюжинный драматический талант. Я всегда восхищался ею. Когда она не могла больше воздействовать на меня эмоционально, она принялась манипулировать мною с помощью намеков. Теперь никому не удастся шантажировать меня, вызывая во мне чувства вины или стыда: я научился сопротивляться этому. Я начал считать ее «припадки» чем то вроде соревнования между нами. Я никогда не оставлял ее одну и не испытывал к ней ничего, кроме постоянного сочувствия, но и не позволял ей добиваться желаемого таким изощренным способом. Даже если она просто хотела, чтобы я провел с ней выходные или сходил с нею в кино. Если она спрашивала меня о чем-то прямо, то всегда получала честный ответ. Другими словами, я пытался научить маму вести себя рационально. Но мне это так и не удалось. Мне было четырнадцать, когда я понял, что мама перестала видеть во мне сына. Она хотела, чтобы я занял вакантное место ее дедушки! Я понял не только то, как мне следует вести себя с ней, но и то, чего именно она от меня добивается. Отказывая ей, я теперь не сопротивлялся слепо. Я перестал оказывать ей такие знаки внимания, которые считал неподобающими.
Это не объясняет мою душевную болезнь, мою проявившуюся в детстве способность видеть и слышать невидимое и неслышимое для других, мои периодические приступы паранойи. При этом мои отношения с женщинами, как мне говорят, абсолютно нормальны. Связи обычно длятся столько же, сколько у большинства моих друзей. Мне трудно жить с кем-то, когда сознание выходит из-под моего контроля. Но это не признак психологической травмы. Я любил маму. Мы вместе пережили войну.
Должен признать, что мне нравятся руины. Как всякий мальчишка, я любил разбомбленные здания, потому что они предоставляли мне и свободу, и приключения. Ничто не нравилось нам больше какого-нибудь пустого дома, особенно если он остался почти нетронутым. Мы научились ходить по стропилам и балкам, обходя ненадежные перекрытия. Мы научились проверять стены. Научились находить такую часть дома, которую необходимо было подтолкнуть и разрушить для того, чтобы оставшаяся часть дома стала более безопасной. Поднимаясь по качающимся лестничным пролетам, пытаясь добраться до чердака, мы могли с точностью определить, обвалится крыша или удержится. Однажды мы протащили с верхнего этажа до усыпанного битым кирпичом садика пианино, помяв куст роз и подняв огромное облако пыли, которое нас и выдало, так что нам пришлось бежать прочь.
Подвалы нас пугали. Мы боялись, что среди вонючих матрасов и гниющего дерева самодельных бомбоубежищ окажутся трупы. Обычно подвалы были залиты водой и воняли мочой. Мы подносили спички к трубам, чтобы узнать, сохранился ли в них газ, пили воду из кранов, которые кто-то открыл и не успел закрыть, носили к прудам старые ванны, и они всегда тонули, не успевали мы проплыть и несколько ярдов. Дни нашего детства были золотыми. Наши родители праздновали прекращение бомбежек. Они остались в живых, и это было прекрасно!
Поскольку мы уцелели, мы уже не боялись Бомбы. Мы не задумываясь делали самопалы из стальных трубок, набивали их порохом и палили по своим любимым целям. Шариком, пушенным из такого ружья, можно было запросто пробить забор из рифленого железа. У нас были ракетные установки, гранаты, сделанные из обрезков труб. Поджигали мы их с помощью фитилей. Мы делали «коктейль Молотова», таская у родителей драгоценный парафин. А из велосипедных насосов – огнеметы, наполняя их бензином и поджигая. Стоило толкнуть ручку – и через несколько секунд вырывался яростной струей огонь. Можно было окунуть руки в бензин и поджечь их, пугая всех, кто не знал секрета: горели пары бензина, а не кожа. Используя тот же способ, я научился глотать огонь, но когда я попробовал покрутить в зубах бритвенное лезвие, сильно порезал язык. До сих пор я не уверен, можно ли это сделать на самом деле или тот человек, который показал мне этот фокус, просто меня дурачил.
Мы стреляли друг в друга из пистолетов-пулеметов «стен». У них не было казенной части, но в остальном они были точь-в-точь, как в Британской армии. Мы самозабвенно играли среди руин, под летним небом, и мне кажется, что мы отдавались игре с большим наслаждением, чем современные дети. Мы бродили по огромной территории и, вырастая, еще больше расширяли ее за счет велосипедных прогулок.
Школа была для меня тюрьмой, в которой свою власть надо мной проявляли люди, не заслужившие на это права. К десяти годам я промучился в трех обычных и еще в одной частной школе. Больно было везде – различалась только природа боли. Повсюду меня изводили и унижали. Самостоятельно научившийся читать в возрасте четырех лет, я разом прочитал все учебники и начал скучать уже через неделю после начала занятий. Директор школы сказал маме, что, по его мнению, мы несовместимы, хотя там и было многое, что доставляло мне наслаждение: лес, ферма с поросятами, само старое здание в стиле тюдор, где было много тайных ходов, которые было нетрудно обнаружить. Пользуясь этими ходами, мы совершали ночные рейды в кладовую или незаметно выбирались на улицу. По ним я трижды пытался бежать, но после побега начинал плутать в лесу, и меня ловили местные жители. В той школе мне очень нравилась форма, и я продолжал носить зеленые вельветовые штаны и коричневый вязаный жакет еще долго после того, как ее покинул.
Пока меня не отправили домой, большинство моих однокашников верили моим сказкам о том, что я вырос среди волков в индийских джунглях. Плагиат прошел незамеченным, потому что в то время Киплинг считался реакционным писателем, по крайней мере в курсе политической истории, преподававшемся в «Куперз-Холл». Кое-кто, однако, начал сомневаться в моей легенде, когда под свист моих недругов во главе с Томми Ми, требовавших, чтобы я показал свои навыки, я залез на большой дуб рядом с художественной мастерской и не смог слезть без помощи старшего воспитателя. Вскоре после этого я подхватил свинку и попал в изолятор. Там на меня впервые снизошло видение Христа: у него были самые обыкновенные голова и плечи, светлые волосы, красивая борода, бледная кожа, голубые глаза. И одеяние на нем было голубым. Он улыбнулся мне, сложив пальцы в знак благословения. К тому времени, когда меня выписали, я успел вдобавок повидать сэра Френсиса Дрейка, короля Георга Шестого, еще живого, сэра Генри Моргана, и множество менее примечательных призраков. Поскольку я уже имел в школе печальный опыт наказания за то, что они называли игрой воображения, я решил никому не говорить об этих духах, но сам был крайне возбужден. В конце концов я доверился своему другу Бену Френчу и поведал ему эту тайну. Его мать была уборщицей в школе, а отец – вполне состоятельным американцем, служившим в Королевских ВВС еще до войны.
Когда я оправился от свинки, летние каникулы еще не начались. Пока мама была на работе, а Бен в школе, я поехал на велосипеде в Митчем, мимо заново отстроенных магазинов, библиотеки, бюро ритуальных услуг и маслобойни, в район, известный под названием Роки, в конюшни. Я отправился туда, чтобы навестить своих друзей-цыган. Ма Ли и две ее приземистые дочки, Мари и Фиби, как всегда, встретили меня приветливо, но вот мальчишки относились ко мне как к чужаку. После войны мы часто играли вместе, а теперь они с явным возмущением покрикивали на лошадей, в то время как я сидел в гостиной, пил чай и рассказывал дамам о школе и о том, как выглядели мои привидения. У всех троих были массивные золотые серьги, а у Ма Ли сверкали золотом зубы. У них была кожа оливкового цвета и кудрявые темные волосы. Все девочки и мальчики были очень похожи друг на друга, в одинаковых старых джемперах, молескиновых брюках, высоких сапогах. Моей первой девушкой была цыганка. Я спал с Мари, хотя она была на два или три года старше меня. Рано утром она вставала и исчезала. Насколько я понимаю, между нами ничего такого так и не произошло. Она заботилась обо мне, когда моя мама уехала по делам.
Ма Ли гадала на чайных листьях. Не знаю, для чего открыла она мне свои секреты. Мари научила меня гадать на картах, не на этих новомодных картах Таро, которыми пользуются хиппи, а на настоящих игральных картах. А вот Фиби умела предсказывать судьбу по руке. Старик Ли не возражал против того, что его жена привечает меня, и научил кататься на пони без седла. Я помню запах конюшен, запах пота и мокрой мешковины, овса и навоза, смешанные с ароматом фиалковой воды, которой Мари пользовалась лет с семи. Старик Ли разрешил мне помогать ему убирать в конюшнях, кормить пони и впрягать их в тележки с помощью упряжи, украшенной медными бляшками в виде солнца, луны и звезд. Никаких других украшений на цыганских пони и не было. Вняв моим мольбам, Мари научила меня нескольким словам своего языка, которого, как я подозреваю, она и сама толком не знала. Слово «ром» означало «мужчина», а «морт» – «женщина». «Чур» – «вор», а «дистарабин» – «тюрьма». Словом «тамо» она иногда называла меня, и оно означало «малыш». Лошадь они называли словом «прад». Значительный пласт цыганского, смешанного с арго, перекочевал затем в театральный, а оттуда в гомосексуальный язык.
Я полагаю, что Ма Ли рассматривала меня в качестве жениха. Она часто говорила своим дочерям, что мечтает о том, чтобы их жизнь улучшилась. Ей казалось унизительным ходить по домам, предлагая купить прищепки для белья, или предсказывать судьбу пьяным покупателям на ярмарках. Очень часто они запрягали своих пони в старые фургоны и всей семьей отправлялись в путь, куда-нибудь в сельскую местность, на ярмарки, где можно было купить или продать лошадей. Многие цыгане селились в Митчеме именно из-за ярмарок, хотя незадолго до начала войны торговля лошадьми прекратилась. У них еще оставались среди родни настоящие цыгане – то есть те, которые вели кочевую жизнь бродячих ремесленников, но себя они уже считали «дидди» – цыганами-полукровками. Мальчики, правда, стыдились образа жизни своих родителей. Но Ма Ли говорила, что жизнь на дороге – жалкая доля и что она всегда мечтала о таком вот маленьком домике, который теперь у нее есть. «Мои мама и папа никогда не видели, каковы дома внутри. Они никогда не жили нигде, кроме как в старом фургончике вроде того, с которого мы сейчас предсказываем судьбу во время представлений на ярмарках».
На Пасху я пошел с Мари и своими друзьями на большую ежегодную ярмарку с аттракционами. Там я отстал от них, и на меня набросилась компания цыганских мальчишек. Они избили меня в темном закутке за генератором. И теперь при запахе машинного масла я вспоминаю о крови. После этого происшествия мать запретила мне ходить в цыганские таборы. Но иногда я ее не слушался. Мари была оскорблена тем, что со мной случилось. После того как мы с матерью перебрались на Симли-роуд в Норбери, я постепенно перестал встречаться с Мари. Я скучаю по ней. Она вышла замуж за местного зеленщика и, как и боялась ее мать, проводила большую часть жизни за прилавком.
Я стал чаще видеться с Беном Френчем, у которого, как и у меня, было мало общего с другими местными мальчишками. До тех пор, пока его не призвали в Королевские ВВС, мы почти всегда играли вместе. Люди думали, что мы братья. Мы ходили в лес и строили там дома на деревьях, выдалбливали каноэ. Вдвоем мы разъезжали на велосипедах в поисках приключений. В 1954 году его сестру, шедшую из булочной, сбил грузовик.
В то лето, когда меня отослали домой из «Куперз-Холл», я провел неделю с дядей Джимом на Даунинг-стрит. Там мне нечем было заняться, разве что смущать туристов, раздвигая занавески на окнах. Те начинали задирать головы, надеясь увидеть премьер-министра Атли, который меня мало интересовал. Однажды дядя взял меня на Фестиваль Британии, значит, это было в пятьдесят первом году. Тетушка Айрис туда не пошла. Она сказала, что нам понравится больше, если мы сходим без нее. Мы побродили среди толпы, поглазели на огромные купола павильонов, съели мороженое и вернулись на Даунинг-стрит. Выставка должна была восславить чудесное будущее Британии. Помню, я был разочарован.
Иногда, когда перед главным входом в резиденцию стояли люди, дядя Джим проводил меня в дом через боковой вход. Там был довольно большой сад, окруженный высокой стеной и засаженный алтеем, ноготками и маргаритками, однако мне не разрешали в нем играть. Я мог пойти туда и почитать, сидя на скамейке, но, как сказал мне дядя Джим, мистер Атли не хочет, чтобы ему докучали дети.
Не зная, чем заняться, я вдоль и поперек исследовал дом, который изнутри казался мне бесконечным, притом что снаружи выглядел относительно небольшим. Кажется, это были два дома, соединенных между собой коридором, что объясняет, почему я помню вид на Хорсгардз-Парейд, плац-парад для конной гвардии. В то время у меня не было, однако, ясного представления о географии. Впервые я увидел Уинстона Черчилля, когда он, в шелковой голубой пижаме и каске, что то кричал моему дяде, а за окнами слышались свист «Фау» и разрывы где-то у реки. Дядя был у него вечно на побегушках. Черчилль проявлял ко мне куда больше интереса, чем его преемник Атли. «Ваш мальчик растет, Гриффин. В какой школе он учится?» От него всегда жутко несло сигарами и коньяком. «Не лезь в политику, – говорил мне Черчилль. – Это занятие для идиотов. Будь благоразумен и поступай на государственную службу».
Живя на Даунинг-стрит в то лето, я одолел почти всего Диккенса и добрую часть Британской энциклопедии. По воскресеньям я ходил на Уайтхолл, почти пустынную в этот день недели. В выходные дни в Лондоне почти не оставалось автомобилей. Дядя Джим сводил меня в Национальную галерею, а потом в кинотеатр «Одеон» на «Пиноккио». «Твоей тете Айрис это бы понравилось», – говорил он обычно, но я знал, что она старается не выходить на улицу. Он был величествен, как дворецкий, и руки у него были мягкие и теплые. «Я не засну на посту, не беспокойтесь, – говорила моя тетя Айрис. – А вы идите развлекайтесь». Ее лицо было все в морщинках. Я знал, что ее мучат постоянные боли.
На Даунинг-стрит я впервые встретил Хопалонга Кэссиди. Дядя Джим любил вестерны и читал их запоем, по меньшей мере по десять штук в неделю. Большинство из них были однообразны и скучны, но зато книжки Кларенса Э. Малфорда в бумажных обложках двадцатых годов, с ковбоями и преступниками и желто-черными корешками, были чудесными. В них была такая достоверность, что впоследствии, когда я сходил на «Кэссиди» в кино, фильм с Биллом Бойдом показался мне сильно разбавленной версией бессмертного мифа. Точно так же я был разочарован и фильмами о Тарзане. Для меня дом десять по Даунинг-стрит продолжает ассоциироваться с Диким Западом, а Текс Эвальт, палящий одновременно из двух кольтов, запомнился сильнее, чем сэр Черчилль, который показался мне довольно несчастным, может быть, потому, что к тому времени, как я его встретил, его лучшие времена были уже позади. К тому же в нем не было горькой самоиронии Текса Эвальта, прятавшего чувства за легендой, в которую превратился, – подобно Алану Лэдду в большинстве его фильмов, особенно в «Шейне».
Многих знаменитых политиков я помню прежде всего по запаху. Лишь сэр Алек Дуглас-Хьюм, похоже, не пах ничем. Впервые он пожал мне руку на приеме в Би-би-си и спросил, как у меня дела. «Рад вас видеть снова». Он был худой как скелет, небольшого роста, едва ли выше принца Филипа, у которого в те дни был очень озабоченный вид, возможно, из-за большого числа обязанностей. Когда все эти люди обнаружили, кто я такой, они пришли в восторг. Антони Иден источал запах несвежего белья. Макмиллан, которым дядя восхищался больше, чем любым другим премьер-министром, пах кожей и старой бумагой. Мне не выпало возможности понюхать премьера-социалиста, хотя Най Бивен, перед которым я испытывал благоговейный страх, сильно попахивал овощным супом.
Конечно, после 1954 года я уже не бывал на Даунинг-стрит.
Я поднимаюсь по лестнице к дяде Джиму. Останавливаюсь перед холодными картинами, развешанными повсюду на стенах. Среди них и портреты предков, и старых врагов семьи. «Не слушай Уинстона, – говорит мне дядя Джим. – Ты должен пойти в политику. Сейчас подходящее для этого время. Наступают перемены. Ты должен понять, что это перемены к лучшему. Только обещай, что пойдешь с гордо поднятой головой. И держись подальше от либералов». Он усадил меня в зале заседаний Кабинета, я повесил свою кепку на вешалку и гляжу на черную табличку с таинственным обозначением: «Первый лорд». Я удивляюсь, а сколько здесь лордов? Есть ли двадцатый лорд? Я не уверен, что справлюсь с такой ответственностью даже в одиннадцать лет. Но я люблю дядю Джима так же сильно, как свою мать, и чувствую себя обязанным сделать все, чтобы ему было приятно.
В огороженном стеной саду сгустились сумерки и сильно пахнет лавандой. Я так хочу снова оказаться с Мари. Я бегу в пижаме через весь дом, чтобы посмотреть, как там, вдали, солнце садится за деревьями Сент-Джеймского парка. Стая птиц взмывает над высокими силуэтами крыш. Цапли хлопают крыльями и исчезают. Они похожи на геральдические знаки. От воды доносятся отдаленные крики. Вижу кавалеристов в красной шерстяной форме с золотым позументом и коней на плац-параде. В пижаме я чувствую себя уязвимым, босые ноги касаются холодного мрамора, полированного паркета, восточного ковра. Я слышу голоса внизу. Чувствую запах жареного мяса и вареных овощей, вина и табака. Голоса становятся все громче. Я совсем не уверен, что смогу не разочаровать дядю Джима. Может, мистер Черчилль прав? Все, что я могу обещать дяде сейчас, так это то, что я не буду кандидатом от Либеральной партии. Сердце начинает колотиться от страха. Я напуган тем, что может случиться со мной, если меня поймают одного на мраморной лестнице перед семейными портретами. Может быть, потому, что я нахожусь так близко от такой непомерной государственной власти, я испытываю тревожное ощущение сродни эротическому. Я тихо бегу по пустым коридорам, по покрытой темно-зеленым ковром лестнице наверх, в свою комнату.
Дядя Джим и тетя Айрис сидят на разных концах кожаного диванчика и слушают новости по радио. Теперь, стоит мне услышать, как по радио передают результаты футбольных матчей, я вижу дядю и тетю, застывших в молчании. Когда я вхожу, они поднимают глаза, пробуждаются, кажется, отдают какие-то распоряжения горничной.
Моя прабабка со стороны Маммери была горничной в замке Хивер в Кенте. Она видела, как Асторы построили свою искусственную деревню, окружив ее рвом и превратив в замечательно уютное место, идеализированное средневековье. Прабабка была знаменита своими длинными венецианскими рыжими волосами и нежной бледной кожей. «Казалось, что ее голова охвачена огнем». Уильям Маммери, мой дед, родился в замке. «Она любила рассказывать нам, какими чудными людьми были Асторы, даже Нэнси. Когда я их встретила, я была слишком молода, чтобы составить себе о них ясное представление. Она была личной камеристкой, не просто служанкой. В те времена работа в Хивере была лучшим местом в округе. Все современные удобства. Лучше, чем в Кливдене. А тетя умерла в Париже графиней, представляете? Ее звали София. У меня где-то есть свидетельство о ее смерти. Его прислали по почте моей матери. Я думаю, что к тому времени она оставалась ближайшей родственницей Софии, но сомневаюсь, что речь шла о больших деньгах». Ему было пятнадцать, и он уже работал, когда пришло известие о том, что его мать утонула рядом с домиком Анны Киевской. Очевидно, она забыла о реке и ночью упала в нее.
У моего деда была своя экспортно-импортная контора в Сити. Он много говорил о фрахте и грузовых судах. В пятьдесят четвертом году я попытался разыскать его контору, помня, что она находилась где-то рядом с Фенчерч-стрит. Я надеялся найти ее на дальней стороне пустыря, заросшего сорной травой и лиловыми цветами, заваленного осколками кирпича и кусками бетона с прутьями ржавой арматуры, похожей на пораженные неизвестной болезнью деревья. Но контору я так и не обнаружил. Модели судов были там в каждом окне, а я думал, что пароходик будет выставлен только у дедушки.
Самой дальней из велосипедных поездок, совершенных мною с моим другом Беном Френчем, была поездка в Хивер, рядом с Орпингтоном, куда я стремился, наслушавшись рассказов. Сам замок был закрыт для публики, и поэтому, прислонив велосипеды к каменной стене церковного кладбища, мы пошли взглянуть на могилы моих родственников. Большая часть надгробий в Хивере сделана из местного песчаника, легко разрушаемого стихией, и поэтому прочитать можно было только современные надписи. Я не нашел ни одного Маммери. День был жаркий, и я натер себе задницу. У Бена был трехскоростной велосипед, а у меня тяжелый «Рали», который я прятал в сарае, потому что мама не разрешала мне кататься, пока мне не исполнится одиннадцать. У «Рали» было одно преимущество: большой багажник над передним колесом, в котором я мог возить своего черного с коричневыми подпалинами терьера Бренди. Обычно Бренди бежал за мной, пока не уставал. Потом он внезапно садился на дорогу и начинал лаять, привлекая мое внимание и ожидая, пока я не развернусь и не подъеду к нему. Тогда он прыгал в багажник, усаживался передо мной, поскуливая и повизгивая, и периодически рычал на встречных собак и кошек.