355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марта Кетро » Лимоны и синицы » Текст книги (страница 2)
Лимоны и синицы
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:45

Текст книги "Лимоны и синицы"


Автор книги: Марта Кетро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Зимование


Я хотела написать что-нибудь простенькое, немного мелкого мусора, вроде конфет пополам с пустыми фантиками, которые высыпаешь из пакета в фэйсбук. Просто предупредить, что после сегодняшнего осталось всего два дня, когда можно гулять в шелковых платьях на голое тело, не пропустите, девочки, это важно, кожа потом долго будет вспоминать.

Вместе с кофе на вынос дали сегодня молоко, поэтому получился такой лонг-дринк, что я присела на белую скамью, которая смотрит на задворки Театра оперетты, и стала тоже смотреть. Я хотела узнать, кто придёт в кадр: многие были с телефонами около уха, но некоторые так. Прошла парочка сорокалетних любовников, нет, ну правда, странно в их возрасте так заметно гордиться тем, что обнимаешь тётеньку за попу. И счастливо розоветь, что тебя обнимают за попу, в этом возрасте тоже странно. Они, может быть, даже устраивают свидания у друзей, а не в отелях, осуждающе подумала я, бабье лето у них, ишь бесстыдники.

Мимошедшие почти все смотрели впереди себя, потому что если краем глаза замечаешь кого-нибудь на скамейке в нетусовочном месте, да ещё с бумажным стаканчиком, оно, наверное, бомж или сумасшедший. Но как только я подумала это словами, слева уселась девушка с блокнотом, а справа подошли три дамы разной толщины, две очень в теле и одна ничего. Это было похоже на гэг – только что пусто, и вот уже четверо, и трое гомонят, культурно, впрочем.

А хорошее слово – гомонята.

И я тогда посмотрела на небо и подумала, что все эти люди, которые себя нервно убеждают, что счастье не зависит от возраста или размера задницы, они, наверное, не очень неправы. Чуть меньше тревожности в голосе, и я вам, пожалуй, поверю, если ещё немного посижу в этом молочном воздухе, в шёлковом платье, в симпатичной толпе, в бабьем лете, в любви и в городе.

В этом городе нет ничего особенного, кроме того, что в нём можно быть предпенсионной толстухой с сигареткой, которая счастлива после рабочего дня; можно – взрослой влюблённой тётенькой, у неё абсолютно всё впереди и ещё порядочно наросло сзади, но это не мешает ей быть счастливой; и нищенкой с прямой спиной можно быть в нём, и прогуливаться по Тверской, мимоходом заглядывая в урны с таким же потребительским любопытством, с каким другие смотрят на витрины – и не выглядеть несчастной.

В этом городе я фотографирую солнечные пальчики, ничего особенного, просто световые блики на картинке, похожие на папиллярный узор. Это банально, как в кино – когда она подходит сзади и закрывает ему глаза руками, и он видит солнце сквозь её пальцы.

Ночью я немного посмотрела «Интервью с вампиром», и когда Брэд Питт встречал свой последний рассвет, поняла, что никогда не задумывалась об этом аспекте вампирского существования: вечная молодость – да, особенности пищевого поведения, постоянные проблемы с законом – да, это меня занимало, но по солнышку, по солнышку скучать будет ли?

У меня теперь есть время подумать о странностях любви, не вообще, а моей собственной. Кажется, я уже наверняка, – совсем и почти точно, – закончила с этим в своём нынешнем физическом воплощении, и ничего нового в коллекцию не добавится (мне каждый год так кажется), поэтому можно заняться каталогизацией.

И я сейчас понимаю, что очень разных мужчин объединяло, кроме масти и роста, одно свойство, точней, слово. Однажды наступал момент, когда я небрежно думала или говорила кому-нибудь, – с изрядной долей насмешки, – «он такой солнечный мальчик», и всегда это означало потом, что я пропала. Все они при этом могли быть изрядными невротиками или ещё чем, но иногда, иногда сквозь них я видела солнце. Оно пробивалось в улыбке, в их огне и лёгкости, я трогала его лучи руками и грелась, как котик, и только тогда, кажется, и жила. Потом солнце пряталось, но я знала, что оно есть.

Когда-нибудь оно исчезало для меня навсегда, и всякий раз я запоминала последний рассвет, последний огонь и тепло.

И после всего я только и жалела, что о солнце.

Смешной сон снился, и в руку. Будто я актриса, которую наняли, чтобы соблазнить, навести на ложный след и отправить в ловушку какого-то бандита. Поманить его надо было эликсиром молодости. И мы готовим место: цветущий яблоневый сад, лёгкий домик, где с порога сразу большая кровать, на которую смотрит скрытая камера, голубой туалетный столик, за ним я сижу, господи прости, в пеньюаре, спиной к зрителю. Деловито обсуждаю с заказчиком детали, мне интересно и спокойно.

Хороший сон, светлый и чувственный.

Потом просыпаюсь, и тут-то начинается самое интересное. Мгновенно понимаю две вещи: бандит меня, скорей всего, после секса убьёт, – нет ему резона оставлять в живых обладателя информации, которую я ему солью; и заказчик это отлично знает. Не понимает только та я во сне.

Вот он где кошмар-то – не предупредишь вообще никак, и не кого-нибудь, а себя, зайчика родного.

А вторая часть неприятного – что аллегория уж очень простая. Всё давным-давно знаешь, и про себя, и про свою роль, но эта ясность формальная, её не допускаешь к сердцу, там у тебя яблоневые лепестки и ложе из облаков. Хорошо, если разбудят прежде, чем всё же снесут башку. В первую секунду ненавидишь того, кто заставил проснуться, а дальше ничего, даже спасибо.

Маменька не велела спать на закате, потом встанешь – не заснёшь, и голова болеть станет. Терпи до ночи и тогда спи. Я верю, но живу теперь так, что невозможно исполнить, иногда ложусь на рассвете, всякое бывает. Земля вертится своим чередом, а я не вмещаюсь в сутки, как будто плыву немного над, и она успевает провернуться подо мной лишних часов на шесть. И я сейчас знаю, что происходит, если уснуть на закате. Не каждый раз, но случается.

Бывало, я засыпала несчастной от любви, когда дышать мешало жжение, похожее на стыд. Оно означало, что счастья не будет, но признаваться в этом сил нет никаких, и сон тогда – выход, это зелёная дверь, за которой не радость, но сад и немного покоя, можно вздохнуть без жара в груди.

Бывало, я засыпала больной от страха, что красота моя на исходе, увидев в зеркале, как лицо теряет ясность, а тело – хрупкость. Отражение чуть жалостливо говорило: успокойся уже, тётенька, забудь свои подрисованные портреты и посмотри на меня. Теперь будет так и хуже. И сон тогда – лодка, в которой нет времени для меня, а есть только шкура, пахнущая теплом и пылью, и белые цветы, – потому что можно забрать всё, и лицо, и жизнь, но розы со мной останутся, и яблони.

Бывало, я засыпала в горе, потому что не могла работать, текст рассыпался в голове, рассудок отказывался совершать усилие, собирать и выстраивать. Нужно создавать пространство, лепить его изнутри, укреплять стены, населять и наполнять, и самой быть там, а я не хотела. И я чувствовала отчаянье, потому что это единственное счастье моей жизни. И сон тогда – раковина с перламутровыми сводами, которая отсекает меня от внешнего шума, прекращает внутренний монолог, разрешает не быть и не делать, а только лежать под толщей вод в темноте.

А потом я просыпалась. И плохи были не те первые секунды, когда ты ещё в саду, в лодке, в раковине, а потом выпадаешь в нелюбовь, в страх и тоску. А то плохо, что встаёшь совсем равнодушным, проснувшись в другую жизнь, где у тебя нет любви, красоты и силы. День всё тот же, хоть и солнце село, а жизнь не та, и всё в ней определилось. Это же только терять страшно, а когда уже нет ничего, то и горевать незачем. Иди вон котика покорми, котик у тебя есть.

Бывает, что прямо посреди разговора, посреди любви, посреди жизни, вдруг говоришь «я больше не могу». Не «так», а вообще никак не способен продолжать быть. Неодолимое чувство невозможности находиться там, где ты сейчас есть, и делать то, что делаешь. Хорошо, что на этот случай существует рецепт «в любой сложной ситуации немедленно засыпай». В эту неприлично тёплую осень приходится очень много спать.

Слушая непогоду за окном, я вспомнила день, когда умер Брэдбери. Мы с другом сидели в оранжерее кафе «Март» и ещё ни о чём не знали, когда пошёл дождь. Там высокий потолок и тонкие перекрытия, и звуки воды слышны, как в палатке на горе. Сначала он постукивал птичьими лапами, потом шёлково шуршал, потом сыпал горох, а после обрушился ливнем. Люди ласково говорили «о, стихия», но постепенно им всё меньше хотелось улыбаться, потому что грохот перекрывал голоса, и трудно стало не тревожиться, слыша, как сверху падают потоки. Не нужно много воображения, чтобы представить, как с веранды в зал вольётся волна и подхватит узкий острый лист, на котором мы замрём, как зелёная гусеница и лиловая виноградина, и нас вынесет из дверей, к статуям, и закрутит между мокрых медных фигур. Музей современного искусства, но экспонаты выглядят так, будто их не купили, поэтому свезли во двор и заперли. Нас не размажет о вечно закрытые ворота, их уже выбьет вода, и мы вылетим на Петровку, два неподвижных сёрфера, от которых ничего не зависит.


Но нас не вынесло, и мы продолжали говорить о последних временах, о том, что нет нам ни места, ни безопасности, ни покоя, потому что пытаться быть осознанным сейчас, значит, не понравиться ни-ко-му, ни тем, ни этим. Мы не знали, по ком этот дождь, идущий повсюду, и даже в Китае, по ком грохочет первобытный ливень, смывающий одну жизнь, одну историю, один мир.

Голова кружится так, будто я та корова, которую похищают инопланетяне. Поэтому всё время посматриваю на небо. Полное ощущение, что уже перезимовала одну жизнь и теперь совсем обессилила, а ведь ноябрь ещё не начался. Несколько лет меня поддерживало заклинание «в мире достаточно всего для меня». Достаточно тепла для меня. Достаточно любви. Достаточно денег. Достаточно солнца. Если что-нибудь кончалось в одном месте, я знала, что в другом меня уже дожидаются новые запасы – в мире достаточно всего для всех. Но вот сейчас я вдруг оказалась без сил, чтобы перебраться туда, где есть моё всё. Поэтому я задираю голову и думаю: заберите меня. Заберите меня.

А вокруг, в самом деле, прохладная обес-кровленная весна, и я даже не удивлюсь, если увижу прошлогодний снег.

Ночью я ходила смотреть на море – Финский залив разворачивает веером горизонт и сводит параллельные линии. Там, впрочем, оставили мало воды и всё забрали синим забором, но невозможно изменить сквозняк и луну, пока она сама того не пожелает. Поэтому чистый, ничем не пахнущий ветер, выдувал дорогу для лунного света, и кто-то из них прижигал лицо, холод или луч, точно не знаю. Я поехала, чтобы вспомнить специфическое питерское смирение, превращающее в пилигрима любого прохожего, идущего от Приморской к воде, вдоль длинных домов и пустырей. Каждый тут находится в определённом положении по отношению к ветру: идёшь ли по улице Кораблестроителей или по Капитанской, не имеет значения, существенно лишь то, по какой щеке тебя хлещут. Да и это пустое, потому что на обратном пути всё равно подставишь другую.

На этой дороге всякое «мы» неизбежно рассыпается на отдельные «я», а самое одинокое «я» неожиданно обнаруживает себя, состоящим в опасной близости. И потому здесь следует прощаться, разрывать связи, заключать союзы, произносить слова «никогда» и «всегда». Если и тут у людей не нашлось что пообещать друг другу, то и нигде не найдётся. А те, кто не расстались, имеют некоторые шансы.

Долго этого выдержать нельзя, поэтому сворачиваю во дворы, где дома покачиваются на марсианских ногах. В речке Смоленке не спят крикливые утки, похожие на тыквенные семечки. Я бы много плакала, будь у меня только одна жизнь. А так я потом окунусь в тёплое средиземноморское молоко, которое вылечит и приласкает, но сначала нужно хорошенько застыть и обжечься – даже не знаю зачем. Для выравнивания внутренних весов разве что, которые совсем сбились с толку: на одной чаше «да, но», «необходимо и страшно», на другой «нет или может быть», «хочу, но нельзя», и много мелкого мусора, подлежащего учёту, а сверху ещё бабочка перелетает, нарушая баланс. И мне иногда нужно сбросить все гирьки разом, ничего больше не высчитывать, сесть тихо и подождать, куда она выберет опуститься.

Может быть, никуда.

В декабре двенадцатого года все как-то очень серьёзно ждали конца света, а я много думала о том, как он происходит на самом деле в масштабе человеческой жизни.

Сценаристы, когда хотят показать паршивые отношения в паре, любят использовать один приём. Ночью женщина сидит на кухне и читает книжку (или лопает котлеты), и тут, почёсывая пузо, входит мужчина, открывает холодильник, достаёт кефир, отпивает, ставит на место, потом закрывает холодильник, выключает свет и уходит. И женщина так и замирает с котлетой в зубах или над книжкой. Потому что осознаёт, насколько её не видят.

Это бытовое представление о конце света.

Бывает, воплощается другой избитый сюжет: однажды человек обнаруживает, что его место занято. Это может случиться по-разному, мелко или всерьёз. Просыпаешься, а твой аккаунт взломан, там уже хозяйничают и отвечают на комментарии. Или видишь на фотографии, где по всем признакам должен быть ты, красуется другой, и его обнимают руки, которые всегда обнимали тебя. Или подходишь к двери своей квартиры и слышишь, как внутри кто-то беззаботно смеётся твоим голосом. И тогда ты узнаёшь, что у тебя больше ничего нет.

Это не конец света, но большой в нём перерыв.

А ещё случается, что никто вроде не обижал и не обирал, но ты сам теряешь своё место и перестаёшь видеть себя. Будто «я» только что вышло, вроде даже край пальто лишь секунду назад ускользнул с границы зрения. Осталось невнятное «третье лицо», потерявшее имя и цвет глаз. Тут даже пьяный врач не нужен, чтобы сказать – тебя больше нет.

И если в первых двух случаях человек иногда пытается подпрыгивать и кричать «я здесь, посмотрите на меня», тут не перед кем скакать.

Далее варианты. Может случиться состояние, много лет назад увиденное мною на выставке Сары Мун. Серия фотографий о девочке, которую сначала плохо любили и мало радовали, а потом она вышла замуж за Синюю Бороду. И где-то в промежутке висела размытая карточка, подписанная фразой «и тогда она отчаялась». Не помню, что было на ней, потому что отчаяние не фиксируется ни на бумаге, ни во времени. Оно длится и не проходит. Это и есть окончательный конец света.

Но можно попытаться, можно пуститься в путь, найти беглое «я», воссоединиться с ним и стать целой. Не факт, что получится, но это движение, это похоже на жизнь.

Только придётся всё изменить.

Винтажные шарики тоньше скорлупы и бьются до невозможности драматично – с тончайшим вскриком распадаются на узкие ломкие пластинки, в каждой из которых заключено немного света от лампы, и кажется, будто что-то сияющее погибло и теперь угасает. И, складывая осколки на совок, я не выдерживаю и говорю: меньше трагедии, в самом деле. Уж я-то знаю цену аффектированным жестам. Тебе сколько лет – пятьдесят, шестьдесят? а будто подросток: раз – и насмерть, и мир на куски. Такие мы прям нежные!

Выбрасываю в пакет и понимаю всю идиотичность своих претензий. Во-первых, к шарику. А во-вторых, он в самом деле разбился.

Хорошо, что у меня их много.

Разговариваем иногда в Сети. Я почему-то с ним расслабляюсь и просто пишу необходимые слова подряд. «Не знаю, как на вашем краю Москвы, а у нас на северо-западе весна и крокусы расцветают, выламывая асфальт, – вру беззастенчиво, он не приедет проверить. – Скоро рассыплюсь на тридцать одну маленькую марту, каждая будет ростом в два дюйма и весом в полтора с лишним кило. Пустила в рот волосатого мужчину, он обжился и командует моими зубами, и я иногда спрашиваю тревожно – что? что? – а он говорит, там уже лучше, осталась одна семёрка».

Деликатно пишу ему март, потому что человеку трудно зимовать, хоть и сказано в календаре, и не нами, а тем, кто выше, «весна будет», но сердца не хватает поверить. И мужчине, который много работает, иногда нужна посторонняя безмозглая птичка на плечо, а я как раз такая. И хорошо, чтобы потом улетела, не нагадив, хотя это к деньгам. Птичьим языком говорю я с ним, и никогда – человеческим. Кажется, если только позволю себе, тут же какая-то ценная сущность отделится от меня, вытянет долгую руку и станет трогать его лицо, не разбирая, где глаза, где губы, где нос, с одинаковым вниманием; и нашепчет ещё что-нибудь такое лишнее, а этого нельзя.

Нельзя даже пальцем погладить имя в айпаде, от этого выйдет клик, и откликнется, а что мне сказать ему, кроме как «все мои марты уже спят в душных коробках из-под конфет «Комильфо», и вы, пожалуйста, спите, скоро и у вас проклюнутся крокусы, хоть вы и не знаете, что это за цветок, а это, милый друг, шафран».


Три авитаминозных настроения


Без витамина D

Иногда сердце бывает таким цепким, что отрывается от земли вместе с кусками взлётной полосы. Сидишь, думаешь, то ли на шасси должна остаться кровь, то ли в грудной клетке асфальтовая крошка. Дождь бежит по стеклу горизонтально, сначала хвостатыми шариками, как стадо сперматозоидов, потом полосами, похожими на график. Может, он описывает всё, что происходило со мной: зубчик этот – один давний поцелуй в плечо, а вот я уснула; тут шла по берегу, набрала полные карманы камней, как Вирджиния Вульф, захотела сравнить белый песок, средиземный и североморский, но оказалось, один уже позабыла (надо же, а полагала, что он не выводится ни из кроссовок, ни из памяти). Это лезла на колокольню, боялась замёрзнуть, но чем ближе к небу, тем теплей, – жаль, на земле в это поверить невозможно. А там смеялась много, со мной бывает редко, поэтому и записалось. Вот… о, да мы выкарабкались из молока, взбили масло, оттолкнулись и уже летим в солнце, линии на стекле высыхают и жизнь исчезает вместе с ними, – если это была она.

Скоро иней ляжет, обед принесут, а потом самолёт сядет, и дождь другой страны нарисует мне следующую жизнь.

Но дождя не случилось.

Без C

Устойчивое выражение, написанное с ошибкой, оказывается, более правда, чем написанное без: «что не́ делается, всё к лучшему».

Бывает, уже почти, наверное, почти да, да – осталось только воплотить созревшее решение. А потом случается пустячок, зажигается ночник в тёмном углу, высвечивая детали, которые всегда были, просто ты о них не знал.

И тогда остаётся только пожать плечами: не сделано – и к лучшему, и хорошо.

Без Е

В ванной такой свет, что в зеркале показывают драматическое лицо, и я выгляжу многозначительно, даже когда чищу зубы. Всё больше чувствую себя актрисой из немого фильма, пахнущей пижмой и киноплёнкой. Она и в бабушки не годится никому из живущих, потому что уже пятьдесят лет как померла, но люди от-чего-то тревожат ее, пишут письма, дрочат на линялые фотографии, ревнуют и даже мстят. Зачем нужно побеждать эту исцарапанную тень, что такого вы сумеете ей сказать или сделать, чтобы она допустила на лице другие чувства, кроме картинной экзальтации? Она всегда лишь распахивает глаза, соглашаясь разжимать губы только для улыбки и поцелуя.

Есть маленькая надежда, что для неё где-то существуют бесцветные киношные луга, по которым она непринужденно бегает в белом платье – с зонтиком, сумочкой, шляпкой и собачкой, умудряясь ничего не ронять и не пачкаться.

Сама она верит в некую версию реальности, в которой однажды снимет декольтированный пеньюар, чулки, сотрёт краску с век и рта, и почти сольётся с полотном экрана; сядет в некрасивую позу и станет есть с газеты жареную рыбу и картофель.

Но вероятней всего, нет для неё ни смерти, ни жирных пятен на футболке, а есть только большая коробка, устланная шелковистой бумагой. Там она хранит себя в виде бобин целлулоидной ленты и выцветших листов сценария, в виде мёртвой фарфоровой куклы, в виде пыли и сухой травы. Там она дремлет и смотрит сны о растоптанных башмаках и кухонных запахах, о синяках на бедре и об орущем младенце, о деньгах, которых вечно не хватает. Надо же, думает, – жизнь.

Цели у меня бывали разные, но в общем всё развивается примерно так:

Я Вдруг Понимаю. Всякий раз что-то новое, но укладывающееся в схему «счастье – это…».

Как Тель-Авив – это вечерний Кинг Джодж, покрытый кувшинками прудик на площади Бялик и самый край деревянного настила, идущего вдоль северной стоянки яхт. Раз за разом я прилетала одним и тем же рейсом, проходила забавный в своей серьёзности пограничный контроль, ловила такси и ехала в город; преодолевала языковой барьер с очередным квартирным хозяином, мельком осматривала новый дом, бросала вещи, надевала на голое тело простенькое платьишко из летней коллекции одного безумного француза и убегала. Меняла деньги и пополняла телефонную карту в определенной лавочке на Алленби, а потом, покрутившись на рыночной площади, шла, наконец, поглядеть на кувшинки и старую мэрию. А потом сразу к морю, обогнуть яхты, пройти по узкому качающемуся языку до самого конца. Там стоит чёрный полицейский катер, на него лезть не надо, а нужно лечь на доски и смотреть на море и на огни. Вот это и будет Тель-Авив, и он уже состоялся, что бы там ни происходило в течение следующего месяца, хоть ракетные обстрелы или другие какие страсти.

Итак, возвращаясь к целеполаганию: однажды я вдруг понимаю, что счастье – это сидеть у моря с ноутбуком и работать. На волнорезе на пляже Буграшов есть одно место, куда добивает открытый вайфай 908, следовательно, там и должно происходить счастье. Разумеется, в ноябре или марте, потому что эти месяцы в Москве невыносимы.

Итак, я вижу цель, знаю место и время, и что может быть проще? Заработать кучу денег, снять квартиру и порешать организационные вопросы, чтобы освободить месяц жизни. Потом прилететь, проделать вышеописанный ритуал и приземлиться уже окончательно. Отоспаться.

И наступает день, когда я надеваю очередное правильное платье, беру воду, флисовое одеялко и отправляюсь делать счастье. Сажусь на единственно возможное место, открываю ноут и понимаю, что работать тут совершенно невозможно – солнце зверское, экран чёрен даже на максимальной яркости.

Закрываю ноут. Я добилась своей цели – но есть нюансы.

И всё у меня так.

У Линор Горалик есть рассказ «Панадол», состоящий из одной фразы: тогда он пошел в спальню и перецеловал все ее платья, одно за другим, но это тоже не помогло.

Хорошо бы написать историю «шкаф Джонатана» – вчера, когда я развешивала одежду, я много об этом думала. Джонатан сейчас в Таиланде, и у меня есть его славная квартира с белыми стенами, и его шкаф, в нём теперь висят семь моих платьев, а я хожу в синем махровом халате, в который он обычно одевает своих девочек. Мои платья слишком длинные для мужского шкафа, они заняли его весь, и я подумала, что это понятная иллюстрация женского вторжения. С небольшой сумкой ты приходишь к одиночке в его квадратную белую комнату и распыляешь там вещи, запахи, цветы, привычки, мягко корректируешь его правила, потихоньку заменяя их на свои. Вместе с тобой в его жизни появляется много цвета, и это поначалу совершенно прекрасно. И потом очень трудно себе объяснить, отчего он однажды собирает твои вещи в три чемодана и вызывает такси. Или сама вызываешь такси, а он потом перецеловывает все твои платья, если ты, конечно, их оставила.

Ещё недавно я серьёзно думала о том, возможны ли отношения без экспансии, территориальной или эмоциональной. Но постепенно поняла, что вопрос вообще не в этом. Всё сводится к обыкновенной любви, к свирепой пошлости о «тех единственных»: либо ты находишь человека, с которым взаимное врастание не будет подавляющим или разрушительным, либо нет. Тот, кто не нашёл, будет много говорить о невероятной роскоши одиночества. Но если его только поманить близостью, которая не душит, а дополняет, которая позволяет то скользить, не задевая, то совпадать полностью – о, как радостно он изменит взгляды на жизнь, как быстро соберёт свою небольшую сумку, как легко поверит, что можно занять «шкаф Джонатана» и наконец-то стать счастливым.


Пытаешься, бывает, съязвить или пошутить, и вдруг слова сами собой складываются во что-то, похожее на правду, хотя таких амбиций сроду не было. Правда – скучнейшая вещь, «ничто не достаётся так дёшево и не ценится так дорого», как очевидные сентенции; это лёгкий способ поразить в самое сердце неумного мужчину и восторженную женщину. И потому всякий раз я испытываю некоторую неловкость, когда под кокетливым кружевным платьицем обнаруживаю чёрные панталоны с начёсом.

Я тогда сказала, душа моя, дома не бывает, это всё выдумка женщин – сказала, вскинув лёгкие виртуальные ручки ему на плечи, я становлюсь ужасно нахальной, когда лишаюсь тела. Давно хочу положить ладонь сюда, на затылок, потому что здесь столько усталости, сказала я, или нет, конечно, не сказала, это уже как-то совсем жалко, уже и не панталоны, а лифчик с пуш-апом. Такое можно только настоящим живым, если разрешат, иначе получается, как в Песне Песней: левая моя рука на шее у него, чуть выше линии роста волос, а правой я медленно-медленно достаю кошелёк из кармана его, и потолки над нами – кипарисы.

И сразу, прочирикав голубиную глупость, я поняла, что так оно и есть; что бездомность – это естественное состояние человеческого вещества, но женщины лгут, создавая иллюзию дома, чтобы мужчинам было куда возвращаться.

Чтобы они приходили, устраиваем мы гнёзда – со свечами ли, с пирожками; с пушистыми халатами или с чулками на резинке (может ли быть что-нибудь глупее? – может. Не вить гнёзд). С большими кроватями и матрасами на полу; с тёплой лампой в углу и бумажным фонарём на стене; с любовью, ладонями на затылке, с чашками, метко пущенными в стену, туда, где всё равно уже пятно; с тумбочкой для денег и вечным ремонтом, с субботними цветами и вечерними котлетами.

Но дома эти – на льдине, плывущей в теплеющем течении, и пусть он лучше смотрит ковёр или телевизор, чем вглядывается в сизую толщу вод; про глубину и конечность стоит помнить только нам. Только женщина точно знает, откуда берутся новые люди и куда они потом уходят; ноль мистической одарённости и сплошная физиология, никаких иллюзий об отсроченной старости и жизни вечной, поэтому ложе у нас – зелень, и крыши домов наших – менты, а не кедры.

А если мужчина всё-таки бездомен, то значит у его женщины плохая магия или вовсе нет женщины, – но это не катастрофа совсем, не беда и не личная его трагедия. Это он просто догадался.

И ещё подумала я, что уж если женщина бездомна, то она пропала. Потому что её-то обмануть некому.

Женщины без роду-племени легко вычисляются по тому, как, рассказывая о путешествиях, они говорят о своём зеленщике, у которого всегда берут корзинку клубники, о любимом кафе, где обычно завтракают, и называют имя бармена, делающего самый правильный лонг-айлэнд на побережье – даже если их жизни в том городе была всего неделя. Они мгновенно и, кажется, несколько нервно обзаводятся постоянными местами и короткоживущими привычками, и не из жадности присвоить как можно больше чужого хорошего, а от желания стабильности, которая отсутствует в их настоящем быте. У такой женщины чаще всего нет подлинной семьи и дома, зато очень много ответственности.

Помня об этом, я не спрашиваю, как зовут продавца сыра, который раз в три дня продаёт мне камамбер из коровьего молока и кусочек чего-нибудь ещё на его вкус. Он такой же «мой», как эта белая квартира с четырёхметровыми потолками, как определённый камень волнореза на Буграшов-бич, на котором, я знаю, ловится нитевидный пляжный вайфай, как местный мальчик или кот, временно назначенный на позицию друга. Все они могут сколько угодно убеждать меня в своей неизменности: запахами, теплом, словами или пушистостью, – но я всё время вижу это пространственное искривление, такую прозрачную гибкую плоскость, на которой существую я, не встроенная в их естественную жизнь. Можно играть, что я Серебряный Сёрфер, Silver Surfer, инопланетянин и супермен, который скользит, а можно назвать это не пришей кобыле хвост, неважно.

Важна здешняя позитивность, вмешанная в уличную толпу, разлитая в воздухе, которую поначалу лакаешь, как молоко с мёдом на ночь, и тебе от этого исключительно хорошо. Далеко не сразу вспоминаешь, что от избытка мёда может и посыпать, далеко не сразу чувствуешь, что недостаточно оплатить это тёплое питьё своими туристическими деньгами – следует точно так же генерировать позитивность в ответ. Никто тебя, конечно, не накажет за отсутствие улыбки и кивка, но если не вливаться в ритм местной крови, однажды осознаешь такое ошеломляющее одиночество, которое, наверное, чувствует страница, вырванная из середины книги.


Ничего не знаю про именно эту страну и про любые другие, но подозреваю, некоторая психологическая мимикрия необходима где угодно, если задерживаешься дольше чем на пару недель. Приходится выяснять, как тут принято дышать, и действовать соответственно. Нет, без воздуха тебя в любом случае не оставят, но уколы собственной чужеродности будут всё острей.

И ещё было бы полезно вспомнить, насколько я уместна там, в Москве. Если полистать мои записи, окажется, что я всегда и повсюду ношу свою бездомность на спине, как улитка, и мне совершенно всё равно, где совершенно одинокой быть, как писала велеречивая удавленница. Так что нужно уже, наверное, смириться, узнать имя моего булочника и прикормить соседского кота.

Айфон замечателен своей готовностью засвидетельствовать жизнь владельца. Смотришь потом фотографии, заметки, звонки, сообщения и убеждаешься, что это точно было с тобой. Иначе слишком легко представить, что всё показалось. Перепутала же я сегодня скрип соседских ворот или качелей с жалостными кошачьими «ми», и пришлось безадресно складывать принесённый сыр в мисочку у мусорки. И точно так я могу перепутать бывшее с небывшим, воспоминание со сном или, как выражаются девочки, «отношения» с их отсутствием. Вроде случалась какая-то история, но память неуклонно размывается, и постепенно привыкаешь к мысли, что не было ничего, ничего не было. И тут можно залезть в свои эсэмэски, где чёрным по белому всё расписано, или посмотреть картинки и доподлинно убедиться, что не показалось.

Если перетряхнуть прошлый год, найдётся приблизительно четыре точки Х, в которых я что-то поняла, и жизнь моя изменилась. Парочка озарений оказалась из разряда неприятных, парочка, наоборот, счастливых. Я сегодня расскажу про одно, совсем простое и хорошее, ради которого мне не пришлось никого терять или куда-то ехать.

Это случилась летом, когда я долгими часами гуляла по Москве, выбегивая некий неприятный опыт, потому что усталость и движение более всего помогают мне от несовершенств мира. И был такой мокрый солнечный день с частыми сменами погоды, из тех, за которые многие не любят Москву, а некоторые, наоборот, любят её особенно. Я уже успела пару раз снять и надеть куртку, рассматривая город через айфон – тогда только начала играть с инстаграмом и обнаружила, что «всё есть кадр». И тут после слепого дождя появилась радуга, сначала одна, на Никольской, потом на Ильинке выросла вторая, а когда я вышла на Новую площадь, они уже расчертили всё небо. Прохожие останавливались, фотографировали и шли дальше, итальянские туристы задержались подольше, а я всё пыталась запихнуть в айфон огромное небо, сожалея, что он слишком телефон для этого. Наконец поняла, что лучше не получится, повернулась и пошла, куда и собиралась, в сторону Тверской, а радуги стояли у меня за спиной. И мне было жалко от них уходить, не зафиксировав и не насмотревшись, но жизнь заставляет принимать и более грустные вещи. Бессмысленная радость угасала, но вдруг я затормозила посреди дороги и подумала: «Интересно, это от возраста и перенесённых бедствий, или я всегда была таким идиотом? Я – гуляю, без мысли, без цели, хотя и по привычному маршруту. И что мешает мне опять развернуться и пойти навстречу радуге, и видеть её столько, сколько позволит её жизнь, пять минут или двадцать?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю