Текст книги "Убийство Урицкого"
Автор книги: Марк Алданов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Марк Алданов
Убийство Урицкого
I
Сократ. Или ничего не стоили, по-твоему, те божественные люди, которые пали под стенами Трои, и первый из них, бесстрашный сын Фетиды. Ему ведь сказала богиня: если ты отомстишь за Патрокла, ждет тебя неминуемая гибель. А он ей ответил: презираю я смерть и презираю опасность. Хуже мне жить, не отомстив за моего друга.
Платон
«Не подлежит никакому сомнению, что всякое политическое убийство есть гнусное преступление».
Так писал недавно в передовой статье, по поводу гибели Воровского, один весьма влиятельный орган печати.
Выстрел Мориса Конради нельзя назвать иначе, как бессмысленным актом, он особенно бессмыслен потому, что Воровский был, насколько могу о нем судить, честный и убежденный человек, лично неповинный в преступлениях советской власти.
Так бывает часто. Так бывает даже всегда. Иоанн Грозный доживает до старости, а от рук убийц гибнет его малолетний сын. Николай I умирает в своей постели, а бомба разрывает на части Александра II. Пятнадцать Людовиков, в большинстве очень скверных, проводят безмятежный век на престоле, а шестнадцатый, самый добрый и лучший, всходит на эшафот. Немезида слепа, глуха и глупа.
И все-таки уж очень категорически выражается влиятельный орган печати. Неужели «не подлежит никакому сомнению»? И уж будто «всякое»? И так-таки «гнусное преступление»?
Платон, Шекспир, Вольтер, Мирабо, Шенье, Гюго, Пушкин, Герцен были совершенно не согласны с передовиком влиятельного органа печати.
Шекспир изобразил убийцу Цезаря несравненным образцом добродетели. Ни единого пятнышка не наложил он на облик Юния Брута. Дело не в том, верно ли это исторически. Дело даже не в том, сочувствовал ли великий драматург убийству римского диктатора. Важно, что он допускал возможность самых чистых и благородных побуждений у окровавленного политического террориста.
Историки, политики, поэты вот почти полтора столетия совершенно по-разному расценивают поступок Шарлотты Кордэ. Но разногласия больше не касаются ее личности. Только еще несколько изуверов отрицают высокую красоту морального облика женщины, убившей Марата.
Вечная проблема остается вечной проблемой. Но людей в политике судят не только по делам, – их судят в особенности по словам. Не мешало бы судить и по побуждениям дел.
Следующие ниже страницы относятся к юноше, так трагически погибшему пять лет тому назад. Я хорошо его знал. Беспристрастно, как мог, я собрал сведения об убитом им человеке. То, что я пишу, не история; а источник для нее. У историка будут материалы, каких я не имею. Но и у меня были материалы, которых он иметь не будет, он, никогда не видавший ни Каннегисера, ни Урицкого.[1]1
Это, впрочем, не так уж невыгодно для историка. Ему достанется по крайней мере полная свобода суждения и оценки, у меня полной свободы нет. – Автор.
[Закрыть]
По разным причинам я не ставлю себе задачей характеристику Леонида Каннегисера. Эта тема могла бы соблазнить большого художника; возможно, что для нее когда-нибудь найдется Достоевский. Достоевскому принадлежит по праву и тот город, в котором жил и погиб Каннегисер, страшный Петербург десятых годов, самый грешный из всех городов мира…
Скажу лишь, что молодой человек, убивший Урицкого, был совершенно исключительно одарен от природы. Талантливый поэт, он оставил после себя несколько десятков стихотворений. Из них были напечатаны, в «Северных записках» и в «Русской мысли», шесть или семь отнюдь не лучшие. Многое другое он мне читал в свое время. Его наследия мало, чтобы посвятить ему литературно-критический этюд; вполне достаточно, чтобы без колебаний признать в нем дар, не успевший развиться. Не знаю, сколько именно «пролетарских поэтов» породила большевистская революция, – об их шедеврах что-то не слышно. Вот зато другой, очень неполный список: казнен Гумилев, один из самых крупных талантов последнего десятилетия; казнен девятнадцатилетний князь Палей,[2]2
Сброшен в шахту за родство с царствовавшей династией, – другой причины не было. – Автор.
[Закрыть] в котором компетентный человек, А, Ф. Кони, видел надежду русской литературы; казнен Леонид Каннегисер…
Но, говоря об исключительных дарованиях убийцы Урицкого, я имею в виду не только его поэтические произведения. Он всей природой своей был на редкость талантлив.
Судьба поставила его в очень благоприятные условия. Сын знаменитого инженера, имеющего европейское имя, он родился в богатстве, вырос в культурнейшей обстановке; в доме, в котором бывал весь Петербург. В гостиной его родителей царские министры встречались с Германом Лопатиным, изломанные молодые поэты со старыми заслуженными генералами.
Этот баловень судьбы, получивший от нее блестящие дарования, красивую наружность, благородный характер, был несчастнейший из людей. О подобных ему сказано у летописца: «никто же их бияше, сами ся мучаху».
Мне были недавно даны выдержки из оставшегося после него дневника. Расстрелян тот, кто писал дневник, расстрелян и тот, кто уберег его в дни, последовавшие за убийством Урицкого.[3]3
Большевистскому следствию этот дневник не дал бы, впрочем, ничего. Он обрывается в начале 1918 года и не касается вовсе заговорщической деятельности Каннегисера. – Автор.
[Закрыть] Чудом уцелели и попали за границу эти записки, с которыми связано воспоминание о погибших людях.
Помнится, Михайловский заметил, что только очень одинокие люди могут вести дневники. Вернее было бы сказать: очень одинокие или очень несчастные. Мария Башкирцева, например, уж никак не жила в одиночестве. Но в своей жизни она не насчитывала ни одного дня без мучений. Почему? Она тоже спрашивала: почему?
Я не буду говорить подробно о дневнике Леонида Каннегисера, во многих отношениях поистине поразительном. Он начал свои записи в 1914 году, – первая помечена 29 мая. Война застала его – в Италии – шестнадцатилетним мальчиком. Ему страстно захотелось пойти на фронт добровольцем. Родители его не пустили. Как всех мальчиков, его тянуло на войну именно то, чего на войне нет. Но было еще и нечто другое.
Привожу почти наудачу несколько записей:
«У меня есть комната, кровать, обед, деньги, кафе, и никакой жалости к тем, у которых их нет. Если меня убьют на войне, то в этом, безусловно, будет некоторый высший смысл…»
«Прервал писание, ходил по комнате, думал и, кажется, в тысячный раз решил: „иду!“ Завтра утром, может быть, проснувшись, подумаю: „вот вздор! Зачем же мне идти: у нас огромная армия“. А вечером опять буду перерешать. Потом пойду на компромисс: „лучше пойду санитаром“. Так каждый день: колеблюсь, решаю, отчаиваюсь – и ничего не делаю.
Другие, по крайней мере, работают на пользу раненых. Я тоже был раз на вокзале. Одного раненого пришлось отнести в перевязочную. При мне сняли повязку, и я увидел на его ноге шрапнельную рану в пол-ладони величиною: все синее, изуродованное, изрытое человеческое тело; капнула густо кровь. Доктор сбрил вокруг раны волосы. Фельдшерица готовила повязку. Двое студентов тихонько вышли. Один подошел ко мне, бледный, растерянно улыбаясь, и сказал: „Не могу этого видеть“. Раненый стонал. И вдруг он жалобно попросил: „Пожалуйста, осторожней“. Я чувствовал содрогание, показалось, что это ничего, и я продолжал смотреть на рану, однако не выдержал. Я почувствовал: у меня кружится голова, в глазах темно, подступает тошнота. Я б, может быть, упал, но собрался с силами и вышел на воздух, пошатываясь, как пьяный.
И это может грозить – мне. Знать, что эта рана на „моей ноге“… И как вдруг в ответ на это в душе подымается безудержно радостно-сладкое чувство: „мне не грозит ничего“, тогда я знаю: „я – подлец!“»
«Сейчас мне пришли в голову стихи: „О, вещая душа моя… О, как ты бьешься на пороге как бы двойного бытия!..“ Перелистал Тютчева, чтобы найти их. И строки разных стихотворений как будто делали мне больно, попадая на глаза. Там каждая строчка одушевленная и именно болью страшно заразительной. – Я не ставлю себе целей внешних. Мне безразлично, быть ли римским папой или чистильщиком сапог в Калькутте, – я не связываю с этими положениями определенных душевных состояний, – но единая моя цель – вывести душу мою к дивному просветлению, к сладости неизъяснимой. Через религию или через ересь – не знаю».
«Я теперь сам удивляюсь, как во мне могла быть вера в силу молитвы. „Попросите с верою и дастся вам…“ Это вносит путаницу в религиозные представления… Это имеет только один смысл (если это не просто неисполнимое обещание, евангелическая демагогия…). Можно толковать еще так: „С верою вы не станете просить о земных благах (а если просите о них, значит, без веры или с малою), а только о царствии небесном“. Но, во-первых, это не ясно, а такие неясности не могут быть случайными, т. е. опять демагогия. А, во-вторых, здесь есть тогда небрежение человеческим сердцем, которое все создано так, что не может не желать жаждущему – студеной струи. Пока в мире есть раны, мучения, смерть, священник всегда уступит дорогу хирургу. Мне это в полной мере понятно только сейчас, когда я только что видел ужаснейшие мучения бесконечно дорогого человека. Потом я, может быть, не обойду опять мимо просветленного убеждения, что страдания – благо, ибо облегчают путь к Царствию Небесному. Ларошфуко говорит: „La philosophie triomphe aisement des maux passés et des maux à venir, mais les maus présent triomphent de la philosophie“.[5]5
Философия легко побеждает беды минувших дней, но и беды настоящего легко преодолеваются с ее помощью. (франц.)
[Закрыть] Это так же было бы верно (и более жестоко), если бы вместо la philosophie подставить la religion;[6]6
Философия – религия. (франц.)
[Закрыть] но Ларошфуко было не до нее».
Я ничего не комментирую. Все дневники немного похожи друг на друга, – даже Толстой и Амиель не составили исключения. Со всеми наивностями стиля и мысли выдержки из дневника Леонида Каннегисера меня поражают. Было бы напрасно искать в них логики. Решение уйти на войну сменяется с решением уйти в монастырь; за страницами чистой метафизики приходят такие страницы, которые жутко читать; восторг перед памятниками Феррары, перед картинами Веронезе сменяется восторгом перед Советом рабочих и солдатских депутатов… И на каждой странице дневника видны обнаженные нервы и слышно:
«Душа из тела рвется вон»…
Я с ним познакомился в доме его родителей на Саперном переулке и там часто его встречал. Он захаживал иногда и ко мне. Я не мог не видеть того, что было трагического в его натуре. Но террориста ничто в нем не предвещало.
Одна характерная сцена осталась, впрочем, у меня в памяти. Она относится к весне 1918 года. Мы долго играли с ним в шахматы. Я жил в том доме на Надеждинской, где помещался книжный магазин «Петрополис». Этот своеобразный кооператив библиофилов скупал тогда книги у своих нуждающихся участников, стараясь их не обижать, и без выгоды перепродавал их членам кооператива, более обеспеченным материально. В ту пору в «Петрополисе» продавалась великолепная старинная библиотека князя Гагарина, состоявшая преимущественно из французских книг 18-го и начала 19– го столетия. Я купил там кое-что, и приобретенные мною книги лежали у меня на столе в кабинете. Мой гость принялся их перелистывать. Заговорив о книгах, я высказал предположение (непроверенное мною и основанное только на их характере), что библиотека эта принадлежала в свое время тому самому князю Гагарину, которому приписывают, – быть может, неосновательно, – авторство анонимных писем, бывших причиной смерти Пушкина.
Леонид Акимович изменился в лице и даже выронил на стол книгу.
– Кем это надо было быть, – сказал он, бледнея, – чтобы написать такое письмо – о Пушкине…
И замолчал. Затем вдруг стал негромко декламировать стихи:
Свободы тайный страж, карающий кинжал,
Последний судия позора и обиды!
Для рук бессмертной Немезиды
Лемносский бог тебя сковал…
Он вообще читал плохо, как, кажется, все русские поэты (за исключением изумительного чтеца И. А. Бунина): читал без всякого выражения, неестественно однотонно, точно показывая, что никакая экспрессия, никакое искусство дикции не могут ничего прибавить к красоте самих стихов. Если не ошибаюсь, эту манеру чтения ввел Александр Блок. Но на этот раз молодой человек читал иначе, чем всегда, – или мне теперь так кажется?
– Заметьте, – сказал Каннегисер, оборвав чтение на первом четверостишии, – заметьте, здесь Пушкин сплоховал: в этой строфе нельзя было рифмовать второй стих с третьим. Если третью строчку поставить на место четвертой, выйдет гораздо сильнее… Сплоховал Пушкин, – повторил он, усмехнувшись. – Вот как я написал бы…
И он прочел четверостишие в своей редакции. Его тон был забавен, – усмешка, разумеется, ставила в кавычки эту поправку к Пушкину. Про себя я с ним согласился: так действительно было сильнее.[7]7
Вопрос о том, «сплоховал» ли Пушкин, оказывается, однако, довольно сложным. Беловой автограф «Кинжала» считался потерянным: знаменитое стихотворение стало печататься в России лишь с 1876 года – то по тексту «Полярной звезды», то по черновому наброску, то по записной книжке Полторацкого. Теперь же, в первой книге «Голоса минувшего» за 1923 год; М. А. Цявловский опубликовал впервые беловую рукопись Пушкина, оказавшуюся в бумагах Н. И. Тютчева, в этом тексте второй стих рифмуется не с третьим, а с четвертым (как и требовал Каннегисер), но зато третий и четвертый стихи (обычной редакции) идут впереди первых двух:
Лемносский бог тебя сковалДля рук бессмертной Немезиды.Свободы тайный страж, карающий кинжал,Последний судия позора и обиды. — Автор.
[Закрыть]
Он помолчал, а затем прочел совершенно изменившимся голосом конец «Кинжала».
О, юный праведник, избранник роковой,
О Занд, твой век угас на плахе;
Но добродетели святой
Остался глас в казненном прахе.
В твоей Германии ты вечной тенью стал,
Грозя бедой преступной силе —
И на торжественной могиле
Горит без надписи кинжал.
Как сейчас перед собой, вижу его в ту минуту. Он сидит в глубоком кресле, опустив низко голову. Тонкое прекрасное лицо его совершенно преобразилось… Мне жутко вспоминать теперь эти строфы «Кинжала» – в чтении убийцы Урицкого… Страшная вещь искусство! Не был ли Пушкин одним из виновников гибели шефа Петербургской Чрезвычайной комиссии?
Помню, я обратил внимание молодого человека на необыкновенное техническое совершенство этих изумительных строф, на рыдающий звук второго стиха («О Занд»), состоящего из кратких односложных слов, на эффект, достигнутый гласным звуком «а». Пушкин, не учившийся в цехе поэтов, знал ухом все фокусы современного стихосложения. Андрэ Шенье в оде, послужившей образцом «Кинжалу», но превзойденной им, использовал сходный драматический эффект: звук аr:
Но молодой человек меня не слушал (хотя о поэзии мог говорить часами). Он принялся расспрашивать о Занде… Не хочу сказать, будто я стал в тот вечер что-то подозревать. Тогда, вероятно, еще ничего и не было задумано.
Леонид Каннегисер не принимал никакого участия в политике до весны 1918 года. Февральская революция его захватила, – кого же она не захватила так недели две или три?
Он был председателем «союза юнкеров-социалистов». Не поручусь, – как это ни странно, – что он не увлекался и идеями революции октябрьской. Ленин произвел на него, 25 октября, потрясающее впечатление, – об этом я говорил в другом месте.
События 1918 года, Брест-Литовский мир, скоро переменили мысли Каннегисера. Изложение его политической эволюции не входит в мою задачу (да я этой эволюции и не знаю). Но в апреле (или в мае) 1918 года он уже ненавидел жгучей ненавистью большевиков и принимал какое-то участие в конспиративной работе по их свержению. Гибель друга сделала его террористом.
II
Петербург в ту пору кишел заговорщиками.
Заговоры, говорят, были всякие: монархические и республиканские, с немецкой ориентацией и с союзной ориентацией. О многих из них мне и теперь ничего неизвестно. Но кое-кого из заговорщиков я знал. Странные это были заговорщики…
«Пушечное мясо» – одно из самых скверных выражений, брошенных в историю Наполеоном. Случайно, должно быть, оно попалось ему на язык, а он сообщал бессмертие всему тому, что ему приходило в голову. События последних лет показали, какой громадный резервуар пушечного мяса представляет собой «цивилизованное человечество». Кто скажет, похвала ли это или брань по адресу современных людей? Чего больше – глупости или героизма – мы видели в последнее десятилетие?
Пушечное мясо революций по моральному составу еще много выше, чем пушечное мясо войны. Есть всеобщая обязательная воинская повинность, нет обязательной повинности революционной. По отношению к революциям мы все a priori белобилетчики. Революции обыкновенно творятся добровольцами.
Я слышал от боевых офицеров, что в пору мировой войны самые плохие солдаты выходили из добровольцев. Думаю, что это верно: так оно было (вопреки распространенной легенде) и в период войн Революции и Империи. Дюмурье ненавидел солдат-волонтеров; недоверчиво относился к ним и Бонапарт…
Трудно было уберечься от крайнего скептицизма при виде тех добровольцев революции, тех молодых заговорщиков, которые в 1918 году подготовляли в Петербурге разные грандиозные предприятия. Опытный конспиратор-профессионал, вроде Гершуни или Савинкова, вероятно, чувствовал бы себя среди них – ну, как фельдмаршал Гинденбург на смотру вооруженных палками, восторженно выстроившихся школьников (такая картинка была недавно напечатана в немецких иллюстрированных журналах).
Конспирация у них была детская, – по-детски серьезная и по-детски наивная. Не будучи Шерлоком Холмсом, можно было в каждом из них за версту признать заговорщика. Им не хватало только черных мантий, чтобы совершенно походить на актеров четвертого действия «Эрнани». Леонид Каннегисер ходил, летом 1918 года, вооруженный с головы до ног. Помню, раз он пришел ко мне ужинать; он имел при себе два револьвера и еще какой– то ящик, с которым обращался чрезвычайно бережно и подчеркнуто таинственно. Ящик этот он оставил у меня на ночь; на следующее утро зашел за ним и столь же таинственно его унес. Так и не знаю до сих пор, что было в ящике. Я, по Чехову, назвал молодого человека «Монтигомо, ястребиный коготь», – он немного обиделся.
Если не ошибаюсь, он тогда предполагал взорвать Смольный институт (это называется: excusez du peu![10]10
Слабая форма извинения (вроде, ну ладно уж, прости).
[Закрыть]). Всякий химик поймет, как легко осуществить такое предприятие. Каннегисер о химии не имел ни малейшего представления. Чему только их учили на «ускоренном курсе» артиллерийских училищ? Химическая война, созданная гением Нернста, Фишера и Габера, была, однако, в полном разгаре.
Я знал и Перельцвейга, и еще несколько молодых людей, юнкеров и офицеров, принадлежавших к тому же кружку. Они были казнены еще до убийства Урицкого, недели за две или за три. Гибель Перельцвейга, близкого друга Леонида Каннегисера, по всей видимости, и была непосредственней причиной совершенного им террористического акта: она страшно его потрясла…
Все эти молодые люди стояли на одинаковой конспираторской высоте. То, что они не были переловлены в первый же день по образовании кружка, можно объяснить лишь крайне низким в ту пору уровнем техники в противоположном лагере. Вместо матерого Охранного отделения была юная Чрезвычайная комиссия, только начинавшая жизнь; вместо Белецкого и Курлова работали копенгагенские и женевские эмигранты. Отдаю должное их молодым талантам, они быстро научились своему ремеслу.[11]11
Думаю, впрочем, что и теперь Чрезвычайная комиссия по технике стоит значительно ниже Департамента полиции. – Автор.
[Закрыть]
Такова была боевая ценность группы заговорщиков, действовавшей в 1918 году в Петербурге. Об их моральном, об их гражданском уровне скажу кратко:
Я не принимал никакого участия в их делах, я был довольно далек от них в политическом отношении; психологически никто не мог быть мне более чужд, чем они. Свое – поэтому беспристрастное – свидетельское показание приобщаю к пыльным протоколам истории: более высоконастроенных людей, более идеалистически преданных идеям родины и свободы, более чуждых побуждениям личного интереса – мне никогда видеть не приходилось. По жертвенному настроению, которое их одушевляло, можно и должно их сравнивать с декабристами Лещинского лагеря, с народовольцами первых съездов или с молодежью, которая в первые – короткие – славные дни добровольческой армии шла под знамена Корнилова… Этих петербургских заговорщиков никто не науськивал на советскую власть. Их на советскую власть, главным образом, науськивал Брест-Литовск.
Они ничего не желали для себя, да и не могли желать. По их молодости, по их политической незрелости им нельзя было рассчитывать ни на какую карьеру. В лучшем случае, в случае полного успеха, в случае свержения советской власти, их послали бы на фронт – только и всего. При всей своей неопытности, они, вероятно, понимали, что в борьбе против большевиков у них девять шансов из десяти – попасть в лапы Чрезвычайной комиссии. Десятый же шанс заключался в том, чтобы вести – к новым Калущам – солдат, которые воевать не хотели. Но и на это почти не было надежды. «La mort, a mille aspects, le gibet en est un»,[12]12
У смерти тысячи лиц, и дикий зверь – одно из них. (франц.)
[Закрыть] – говорит кто-то у Виктора Гюго, кажется, в «Marion Delorme». У них, у этих заговорщиков, в сущности, не было другой перспективы, кроме палача.
Все они палачу и достались.
Впрочем, не все… Тот, кто был тогда их руководителем, давно продал свою шпагу – и теперь верой и правдой служит Советской власти. Его я также хорошо знал. Если эти строки попадутся ему на глаза, пусть он ненадолго вспомнит о погибших людях, на крови которых он делал и делает политическую карьеру. Это только напоминание – так, к слову, на «угрызения совести» я нимало не рассчитываю.